— Я на свободе!
А за ней выпрыгивает Кролик и тоже говорит:
— И я на свободе!
Затем высовывается и бурундук Чарли Чарльз с криком:
— Свобода! Я вылез!
— А мне, — отвечает Белкин, раскачиваясь на освещенных солнцем ветках, где орехи как раз достигли идеального состояния, — и вылезать не надо, так как я в него не залезал.
И все смеются, и орехи наливаются соком, а пахта струится... вниз... по склону.
Великая пятница
Дражайший Господь Иисус Христос, смилуйся над бедной, запутавшейся, измученной и напуганной душой, которая стоит в темноте на своих костлявых коленках впервые за Бог знает сколько времени и молит о прощении и благословении, но, честное слово, я всегда считала, что Тебе есть о ком позаботиться, а эту старую птичку ты уже однажды наградил, когда папа, брат и дядя Диккер взяли их в детстве на ярмарку в Литл-Рок на повороте столетий, и я увидела дикого человека с Борнео, который бегал по клетке весь черный и полуголый, с торчащей во все стороны шерстью и издавал низкий заунывный вой, гоняясь за белой курицей, а потом он поймал ее прямо перед тем местом, где стояла я и куда меня вжала толпа, так что я даже отвернуться не могла и видела, как он вцепился своими желтыми клыками в ее горло и принялся, чавкая, ее жевать, глядя прямо мне в глаза, и уж тут я не смогла сдержаться и меня вырвало прямо на него, и это его настолько взбесило, что он от ярости начал царапать прутья клетки, пытаясь добраться до меня, так что его дрессировщику пришлось войти внутрь с кнутом и загнать его в угол этой старой грязной клетки, однако к тому времени он уже успел сорвать с меня шляпку, а меня довести до такого состояния, что папе пришлось оставить остальных детей с дядей Диккером и отвезти меня домой в страшных конвульсиях, и потом еще все лето я не могла спать без света, да и то почти каждую ночь просыпалась от жутких кошмаров о черном человеке — не негре, а первобытном черном человеке, которого поймали в ловушку и разлучили с семьей и который сошел с ума от одиночества, ненависти и унижений и поэтому решил вырваться из своего жалкого загона и наброситься на меня за то, что меня вытошнило от отвращения, и однажды осенью, проводив домой маленького Эмерсона, игравшего у нас во дворе, я возвращалась обратно в долину, когда вдруг тростник на обочине закачался, и я услышала глухой леденящий вой, я окаменела на месте, чувствуя, как он приближается, пока, о Господи, передо мной не появилась огромная шапка черных волос, чудовищная пасть и курица, трепыхавшаяся в его руке, — как я бежала, перепрыгивая через рытвины и коряги, продираясь сквозь кусты, пока не наткнулась на овраг и не врезалась в гору металлолома, которую брат сложил здесь, чтобы помешать размыву почвы, я упала навзничь в состоянии какого-то шока — то есть я все видела и слышала, но не могла ни пошевельнуться, ни позвать на помощь, и, что еще ужаснее, — ко мне сквозь ежевичные кусты продирался этот черный человек, словно я еще мало была напугана, и Господь в своем милосердии даже не давал мне лишиться сознания, и тогда я стала Ему молиться, я молилась так, как никогда прежде, — я просила лишь об одном, чтобы Он дал мне быстро умереть и не допустил прижизненных мучений, я клялась, что больше никогда Его ни о чем не попрошу, так помоги же мне, Всемогущий Боже, и тут я понимаю, что это не дикарь с Борнео, а немой придурок, который живет у Уиттиеров и, как обычно, решил стянуть у них пулярку, а звуки, которые я слышала, были не чем иным, как смесью его мычания, возмущенного квохтанья курицы и лая старой гончей, который звучал особенно хрипло из-за того, что мистер Уиттиер привязывал ее цепью к шестифунтовому ядру, сохранившемуся у него со времени службы на флоте, так что собака была вынуждена волочить его за собой, а я молилась о том, что Господь ниспослал мне быструю смерть, иначе я буду лежать здесь парализованная, пока не истеку кровью, но тут этот немой мальчик видит, что я лежу на дне оврага без движения, и отбрасывает курицу собаке, он спускается вниз, поднимает меня и выносит сквозь кусты на дорогу, как раз в тот момент, когда там появляется мой брат, — при виде того, что меня, окровавленную, тащит какой-то черный идиот, он хватает палку и начинает лупить его, пока не прибегает его дочь и моя племянница Сара, они переносят меня в фургон дядюшки Диккера, вместо головы у меня кровавое месиво, но глаза по-прежнему открыты, меня кладут на колени к маме, а мальчика привязывают к фургону — он ждет, когда я все расскажу им, но я, как и он, не в состоянии издавать членораздельные звуки, а тем временем меня несут к врачу, и папа, брат и другие мужчины, присоединившиеся к нашей маленькой процессии, обсуждают, что этого выродка и маньяка мало повесить, что он заслуживает того, чтобы сжечь его живьем или еще похуже, наконец меня вносят в приемную доктора Огилви, раздевают, и он, качая головой, промывает и перевязывает мне раны, мама, папа и сестры плачут, а я вижу мелькающие на крыльце фонари и слышу, как брат говорит другим мужчинам о том, что он сделает с мальчишкой, если я не выживу, а похоже, что мне не удастся выкарабкаться, и тут мои глаза наконец закрываются, я испускаю последний вздох и, кажется, умираю.
А дальше происходит очень странная вещь. Я вылетаю из своего тела в тот самый момент, когда доктор Огилви говорит: «Простите, Топл, но ее больше нет». Я проплываю над городом и попадаю на небеса, где улицы залиты золотым светом, а ангелы играют на арфах. Вот они, Небеса! Но в тот самый момент, когда я собираюсь войти в инкрустированные перламутром, как им и положено, ворота, меня останавливает огромный ангел с большой книгой в руках. «Постой-ка, девочка. Как тебя зовут?» И я говорю: «Бекки Топл». «Бекки Топл? — переспрашивает он. — Ребекка Топл? Так я и думал. Ты отмечена кровью Агнца Божьего, но в ближайшие семьдесят семь лет тебя здесь не ждут. Сын Человеческий сам направил тебя на землю, чтобы ты служила Ему там в течение целого века. Ты знаешь, Ребекка, что тебе предстоит стать святой? Поэтому извини, голубушка, но тебе придется отправиться назад...»
И он отправляет меня обратно сквозь звезды и облака прямо в Арканзас и через крышу в дом доктора Огилви, в окнах которого отражаются огни фонарей и факелов. Клянусь, я пережила страннейшее чувство, когда увидела свое тело, окруженное плачущими родственниками, и маленького Эмерсона, пытающегося вырваться у отца и повторяющего: «Бекки не умерла, не умерла, она не могла умереть». И тут я вплываю в него обратно, как дым, втянутый назад дымоходом, открываю глаза, сажусь и говорю, что немой не причинил мне никакого вреда. Более того, я сама упала в этот овраг, а он проходил мимо и спас меня, слава Тебе Господи (я складываю пальцы и еще раз про себя возношу хвалу Господу) — и с тех пор, Иисус, я никогда не докучала Тебе своими просьбами. Да и о чем мне было Тебя просить? Я никогда не усомнилась в том, что мне сказал ангел с книгой. И с тех пор до настоящего времени мне никогда не приходилось сталкиваться со смертельной опасностью, да и не довелось бы, пока не наступил бы тысяча девятьсот восемьдесят какой-то год. А я всегда считала, что к тому времени уже избавлюсь от своего поношенного тела. Поэтому я клянусь Тебе Богом, и да будет мне свидетелем высокий ангел, что я не дрожу от страха, стоя здесь на коленях, как какой-нибудь старый крохобор, подсчитывающий свои жалкие пенни. Я прошу Тебя, Господи, лишь о каком-нибудь знаке. Время мое подходит. Но я боюсь не этого, а того, чему и названия-то нет: сегодняшний день — как встреча со свежевылупившимся уродцем. Более того, я даже не знаю, вызван ли мой страх реальной угрозой. Может, это груз прожитых лет наконец повредил мой рассудок, как у бедной мисс Лон и мистера Фаерстоуна, видящего теперь коммунистов за каждым кустом. Да и у других обитателей Тауэрса, которые, насколько я знаю, гораздо моложе меня. Может, и вправду у меня съехала крыша, и все эти необъяснимые страхи, и тени, и злодеи за каждым кустом — не что иное, как заблуждение, очередная фантазия старой белой курицы, вообразившей себе дикаря с Борнео... вот это-то я и хочу понять. Господи Иисусе, так подай же мне знак, о котором я молю Тебя...
Я останавливаюсь, заслышав какой-то отдаленный звук. Ах, это всего лишь товарный поезд на станции. Везет бревна с Пузырящегося ручья. Если у них не поменялось расписание, то это значит, что скоро полночь. Великая Пятница перетекает в то, что тело назвало бы Дурной Субботой. Совсем не похоже на пасхальные дни. Слишком тепло. Впервые с той весны, когда я вышла замуж за Эмери, Пасха приходится на конец апреля, так что Великая Пятница совпадает с моим днем рождения. Та весна в Орегоне. Она тоже была теплой и очень странной. Может, еще похолодает и пройдут обычные ливни. Но сегодня по дороге из Юджина я видела, как фермеры уже поливают поля. А ночной воздух странно сух.
Я сжимаю губы и спокойно напоминаю себе: «Нет в этом ничего странного, старая дура. Это твоя с Эмери старая хижина». Но другой голос продолжает надрываться: «Так почему же тогда все так чертовски странно?» Возможно потому, что впервые за много лет я ночую за пределами дома престарелых в Тауэрсе. Нет, вряд ли это так просто объясняется. Прошлое Рождество и Новый год я проводила у Лены, и все было как всегда. К тому же это странное чувство охватило меня еще до того, как я вышла из своей квартиры. Еще когда утром мне позвонил внук, я сказала ему, что никуда не хочу ехать. «Детка, — сказала я, — сегодня вечером преподобный доктор Пол будет проводить Вдохновляющую службу в вестибюле, и я не хочу ее пропустить». Но он только застонал в ответ, зная, что службы этого доктора вдохновляют не больше, чем глиняная изгородь.
— А ты взгляни на это с медицинской точки зрения. Его службы действуют на меня гораздо эффективнее, чем снотворное, — пытаюсь я пошутить.
Вот тут-то меня и охватывает это чувство. Внук, однако, не уступает. Копия своего деда, когда тот вбивал себе в голову, что знает, как кому будет лучше. Я переношу телефон к телевизору и приглушаю звук, продолжая приводить один довод за другим, пока он со вздохом не заявляет, что, видимо, ему придется открыть мне тайну.