Я начинаю понимать в этот момент, что весь обман сладострастия и страсти именно в том, что представляемый момент удовлетворения кажется каким-то абсолютным, вечным, что длительность его нельзя даже представить прервавшейся. Жажда удовлетворения делает страсть абсолютной, между тем как она относительна и мгновенна. И один и тот же конец в глубине своей таит вечный дьявольский смех над человеческим безумием, которое слишком кратко.
Я протиснулся вперед. С потолка лился все тот же безжалостный свет. О, это была ошибка, что его не смягчили. Вихрь девушек в их прозрачных чулках и коротких тканях, с их белыми и черными косами на девической спине, наконец, сам он, этот усталый и разбитый человек, глаза которого теперь потухли, который подымался с пола в изнеможении и, казалось, скрытой тоске, вопияли громко о человеческом позоре и непобедимом рабстве плоти.
И в этом горьком презрении, которое вызвало во мне зрелище инсценированного сладострастия, я вспоминал собственное рабство, сознание которого не уничтожало страшной власти мгновения.
Оно придет, — и стоит только забыться первому легкому приливу этих вечно новых ощущений — как снова и окончательно поверишь какой-то непонятной правде его смысла, его языка, того, что таится на дне его. И снова возжаждешь этого дня, захочешь окончательного падения, словно там ждет какое-то последнее решение и последнее действие. И снова очутишься у обгорелых пней жизни, в которой, кроме обмана, нет ничего.
Нам дают понять, что все кончено. И мы спешим уйти отсюда. Просыпается трусливое желание бежать. Мы боимся своих инстинктов и зрелища их.
Наш спутник неизвестно куда пропал. Мы выходим в коридор. Раздумываем, куда идти.
— Чего бы ты хотел? — спрашивает Иза. Я отвечаю: «Уйти»…
— А я, ты знаешь что, — я хочу есть… Во мне проснулся аппетит. Я бы съела горячий бифштекс. И выпила бы вина. Где наш спутник? Надо составить стол. Он говорил о каком-то поэте.
А за нами уже вырастает характерная фигура нашего спутника с его мефистофельскими бровями и закрученными седыми усами. Он улыбается нам, как старым знакомым, и говорит:
— Ну, теперь в храм игры. За мной.
Мы попадаем снова в игорный зал, в котором теперь царит оживление. Столы обсели кругом мужчины и дамы, перед которыми в углублениях лежат груды бумажных денег. Лоток с картами стоит перед сухим высоким стариком, который мечет банк. Перед ним гора денег. Он бьет, по слухам, карту за картой.
— Семь тысяч пятьсот в банке, — говорит он, — кто хочет получить деньги?..
Стол в недоумении. Банкомет навел панику. Убиты шесть карт. Неизвестно, сколько еще убьет. Да и вообще все неизвестно в этом доме, где с картами может происходить самая таинственная история.
— Семь тысяч пятьсот в банке, — бесстрастным голосом повторяет банкомет. — Ну, же, господа. Кто хочет получить деньги? Чего вы испугались!
Мы подходили к столу. Наш спутник подошел к одному из углов стола, за которым сидели и стояли игроки, и отрывисто бросил банкомету:
— Карту.
Банкомет поднял на него свои усталые глаза и равнодушно его оглядел:
— На все семь с половиной?
— На все.
Банкомет с тем же скучающим видом сдал карты ближайшему партнеру, который играл за нашего спутника, не имевшего места за столом, и себе. Взглянул на углы своих карт и лениво бросил:
— Карту?
Игравший с ним ответил:
— Требуется.
Банкомет сдал карту, взял себе, поглядел и швырнул все три свои карты на поднос, а лежавшую груду бумажек ленивым движением отодвинул от себя в сторону нашего спутника.
— Четыре очка, — сказал тот, нагибаясь над столом и загребая деньги.
— А у меня был жир, — ответил банкомет, — я же говорил, кто хочет забрать все деньги. А все испугались.
Иза блестящими глазами смотрела на счастливого игрока.
— Ловко вы сыграли, — сказала она. — Я тоже хочу попробовать счастья.
Но тот схватил ее за руку и увлек за собой.
— Нет, нет. Я чувствую, что вам не повезет. Лучше устроимся в красной зале и будем ужинать. Позвольте мне на эти шальные деньги распоряжаться. Поэт уже здесь и Бутыгин, наш музыкант, тоже пришел. Вы увидите наших гурманов и услышите их теории.
Красный зал оказался небольшим уютным помещением, оригинальным, в котором оказалось присутствие не рояля, а фисгармониума.
— Это специально по настоянию нашего музыканта Оберучева, он не может без фисгармониума ни жить, ни пить, — сказал наш спутник и отрекомендовался Логгином Ивановичем Сенцовым, местным купцом.
Подавая ему руку, Иза внезапно ответила:
— Иза Петровна Стурдзня.
Тот слегка попятился в недоумении, потом поднял на нее восхищенные глаза.
— А ведь я что-то подозревал!.. Ай да барынька! Вот это я понимаю. В первый раз в нашем приюте отдохновения наталкиваюсь на такой сюрприз.
Он энергично командовал и лакеи по его распоряжению бегали и устанавливали стол. Иза бросилась в глубокое кресло и схватила с вазы кусок черного хлеба, погружая в него зубы.
— Есть, есть хочу!.. — энергично заявила она.
Сенцов, глядя ей в рот, улыбался и говорил:
— Какие зубы!.. Боже мой!.. И как это я сразу не догадался? А главное, в той комнате… Если бы не полусвет… Но только об этом молчок. Это здесь не допускается. Насчет этого у мадам Опалихи очень строго…
В зал вошел и остановился у двери высокий стройный молодой человек с немного театральными движениями и эффектным напряженным взором.
— Наш поэт, — отрекомендовал его Сенцов, — Звягинцев. Вот, познакомьтесь.
Он что-то шепнул на ухо Звягинцеву. Иза повела слегка на них взглядом и покраснела. Звягинцев глубоко и почтительно ей поклонился. Он сел рядом с Изой и у них завязался легко и непроизвольно разговор, в который я не мог вслушаться, потому что Сенцов в это же время подверг меня внешнему интервью. От него я узнал, что свободное время он проводит в клубе за картами и здесь, а летом, когда он уезжает за границу, он ищет, в сущности, тех же обостренных ощущений, в которых проводит всю жизнь.
— Что прикажете делать! В конце концов, чаша этих самых ощущений ограничена и приходится пить все один и тот же напиток. А больше жить нечем…
За его плечом стоял лакей с огромным блюдом нарезанных ломтей горячего дымящегося мяса. Другой держал блестящие миски с соусами. Сенцов подлил в бокал Изе и мне.
— Ну-с, Иза Петровна.
Лакеи бесшумно убирали закуски и меняли тарелки. Иза наклонилась ко мне и шепнула:
— Оказывается, что главного мы с тобой не видели… Это потом, в конце вечера… Нечто, должно быть, очень свинское, но необходимое для завершения всех наблюдений и для твоих выводов. Ну, давай чокнемся.
— С меня довольно, — ответил я, — я уйду.
— Нет. Ни за что! — Иза сжала под скатертью мою руку. Слева к ней наклонялась голова Звягинцева, он что-то говорил. Иза залпом выпила свой бокал и, поворачивая к нему смеющееся лицо, говорила:
— Ну, а ваша поэма «Тело», о которой говорил вот он? — она кивнула на Сенцова. — Мы хотим слышать поэму.
— Это потом, за кофе и ликерами, — отозвался Сенцов.
— Я охотно прочту. Но, по-видимому, опыт мой неудачен, потому что мне каждый раз перед прочтением моей поэмы новым слушателям хочется прочесть им маленькую лекцию на ту же тему. Не значит ли это, что я не выразил того, что хотел?
Звягинцев, говоря, обращался ко мне. Я пожал плечами.
— Я, собственно, не имею представления, о чем идет речь. Но все же должен сказать, что поэмы порой нуждаются в теоретических введениях, потому что есть идеи, не укладывающиеся в рамках самого замысла, а как бы предшествующие ему. Может быть, такова и ваша идея, которую вам хочется нам выразить.
Звягинцев быстро ответил:
— О, вы весьма метко это определили. Я очень рад, что у меня оказался такой слушатель. Теперь я могу со спокойной совестью приступить к моему введению. Можно?
Стол ответил хором:
— Можно.
Звягинцев помочил свои белые усы в бокале вина и начал:
— Я должен сказать, — теперь он обращался к Изе, — я должен сказать, что, по моему глубокому убеждению, основанному на опыте и притом многолетнем, — тело — совершенно неуловимая и никогда не дающая удовлетворения вещь…
Брови Изы удивленно поднялись. Она с улыбкой ответила:
— Простите. Но почему оно — «вещь» и как это еще неуловимая?..
Звягинцев спокойно продолжал:
— Я убедился в этом. О, вы не знаете, что такое в мужском представлении женское тело… Вы этого не знаете, Иза Петровна, потому что вы — женщина. Если бы же вы и все другие женщины могли это знать, ваша женская власть над нами и нашими инстинктами стала бы так велика, что нам совершенно не под силу было бы бороться с вашим могущественным влиянием и жизненный баланс в женско-мужских отношениях был бы нарушен.
— Но что же такое в вашем мужском представлении женское тело? — воскликнула Иза. — Это, право, становится интересно…
— Как бы вам разъяснить это очень тонкое и смутное обстоятельство? Надо вам сказать, что можно вообще принять за правило, что людей со здоровыми, свежими инстинктами, которые в нужный час вырываются как бы из недр самой природы мощно и стихийно, — между нами, горожанами, почти нет. Инстинкт сочетается с рефлексией; предощущение, мечта, ожидание, разжигание, особая атмосфера эроса — все это подтачивает слепую цельность инстинкта. И прежде всего с юношества, а у многих и раньше создается мечта, создается идол женского тела… Теперь же, — глаза Звягинцева заблестели, а голос раздражительно окреп, — вы мне скажите, ну что такое, по-нашему, по-мужскому, это женское тело…
Он широко развел руками и секунду помолчал, как бы вслушиваясь в некое интимное созерцание:
— Что такое это женское тело в нашем, полном дрожи и желаний, представлении?.. Эти линии, этот рисунок, это ощущение кожи, это общее чувство белизны, форм, тепла, дрожи, красок, запахов… Ну, я же говорю вам, это нечто неуловимое, никогда и ни в чем не дающее удовлетворения… В неясном представлении, рожде