Я решил идти до тех пор, пока не встречу места, где будет удобно остановиться и начать тихую рабочую жизнь. На третий день на пути меня застал дождь. Я промок до костей. Вязнул в грязи, тратил последние силы, обливался холодным потом. Я был изнурен и грязен с ног до головы. Моя кожа зудела; я представлял с отвращением, что по мне ползают насекомые. И в самом деле, в ближайшей избе, на ночлеге, который добыл с большим трудом, я увидел ползущую по мне большую белую вшу. Дрожь пробежала по мне. Я испытал отвратительное чувство. Долго и ожесточенно я мылся с водой и куском желтого мыла на задворках у мужика. Но зато у меня появились медяки в кошельке. За написание писем, прошений я получал медяки или живность. Моя сумка почернела и имела вид нищенской сумы. Волосы порыжели, я оброс и имел дикий вид. Когда на ближайшей ночевке я снова почувствовал, что мое тело горит от укусов, загрязнено и внушает мне отвращение, я увидел, что так жить нельзя… быть нечистым, загрязненным, распространять вокруг себя запах неопрятности, нищеты — равносильно концу, смерти, умиранию…
Я шел на юг. В мыслях я все-таки держал представление о горах. Но я внятно уже чувствовал, что одолеть все внешнее не могу; придется, быть может, остановиться и сдаться. Когда у меня вышли заработанные медяки, начались мучения голода. На ночевке я не решился заговорить о хлебе. Надо было просить. Я лег спать голодный, утром побрел дальше. Меня мутило и дрожали ноги. Солнце жгло, степь казалась желтой, дали дрожали и зыблились, ветер обдавал пылью мое лицо. Я шатался и думал о том, что я упаду здесь и буду умирать.
Я был готов ко всему и не находил, что это страшно. Не лучше ли умереть вот так, среди поля, на просторе? Обессиленный, я опустился на землю, прилег. По мне ползли мураши, одного я снял с глаза. Надо мной покружилась птица, я почувствовал тень от нее на лице. Вначале я лежал, отдыхал и с некоторым вызовом смотрел в лицо открытого надо мною неба. Я предлагал Господу Богу посмотреть, как я здесь лежу и погибаю от голода и усталости. Но вот я представил себе, что совсем обессилел, что в мои глаза, в рот, в нос налезли мураши и копошатся там, что я не могу пошевелить рукой от слабости и хищник рвет мои глаза из орбит; что льет дождь и подо мною мокрая земля и грязь. Я видел себя здесь мертвым и разлагающимся, и только представление сухих, блестящих на солнце костей было мне отрадно. Но до этого, думал я, надо было вынести умирание и гниение. А это сильнее всего, что может вынести хотя бы и в одном представлении человек. И я встал и побрел дальше.
Мне навстречу попалась телега и мой вид внушил вознице жалость. Он взял меня на телегу, протянул кусок вкусного серого хлеба и жбан с квасом. С этим возницей я приехал в большое местечко.
Без стеснения я попросился в избу, помылся, почистился, расспросил про местечко. Услышав, что здесь много плодовых садов, я отправился в ближайшую усадьбу мещанина, лавочника, и попросился сторожем. Лавочник меня не взял, у него был старик, древний. Зато одна вдова, старушка, взяла меня сторожем. Я должен был получать за время, пока еще на деревьях плоды, два рубля, а каждый день — каравай хлеба и ведро воды. В саду стояла низкая конура, похожая на собачью, сделанная из палок, воткнутых в землю и покрытых рогожей и тряпьем. В ней можно было спать, согнувшись калачиком. Недалеко от меня к дереву был привязан молодой пес, дворняжка. Я и он должны были сторожить этот сад от воров.
Пес целый день рвался с веревки и скулил. Я делился с ним хлебом и водой и днем его отвязывал. Но старушка наказала пса с веревки не спускать и поменьше его кормить, чтобы он был злой. Работы в саду было мало; я раздобыл себе котелок, варил картошку; коробка спичек хватало мне на десять дней. В саду стояла тишина, только ветер шумел по вершинам, да со стуком падали в траву плоды. Я бродил по саду, лежал под деревьями, порой читал две свои книги, которые загрязнились и затрепались. Конуру я набил полынью, но все-таки вел ожесточенную борьбу с паразитами.
Месяц прошел в тишине; я прожил его в том полусонном сомнамбулическом состоянии, в которое погружался, когда жил на воздухе, под открытым небом, вдали людей. Я почти ни о чем не думал и превращался в дерево, в траву, в пса; я, как и они, плыл в сплошном потоке растительного существования. Я отдыхал, набирался сил. И вскоре почувствовал этот покой нарушенным: меня снова обступили вопросы, недоумения, идеи, представления. Я начал разговаривать сам с собою вслух, я томился по собеседникам, воображал их, спорил, выслушивал и отвечал противникам. Меня потянуло к людям. Беседа представлялась наслаждением. Я мечтал о внимании чужого человека, внимании к моим мыслям, к моим снам, к моим предвидениям. Я грезил о чужой душе, о чужой жизни с ее особыми мыслями, словами и внутренним движением, со всем ее своеобразием. Я представлял себе стариков, женщин, юношей, детей. У меня проснулась и словно заныла в душе жадность к книгам, к страницам новых откровений чужой интимной жизни ума и духа.
Я расхаживал по саду и размахивал руками, беседуя с воображаемыми собеседниками. А старушка приходила и жаловалась, что в прошлом году отдала сад в аренду за 40 рублей, а в этом только за 30, и что ветер сбивает много несозревших плодов. Арендаторы, два мужика из соседней деревни, уже сад опустошали: приезжали с телегой и обирали ветви яблонь и некоторых сортов ранних груш. После их отъезда сад редел. Образующаяся пустота наводила на меня уныние. Вместе с осыпающимися листьями, с оборванными плодами кончалась рабочая пора осени, и скоро в голом саду не будут нужны никому и мои услуги. Может остаться конура, затопленная дождями, и только.
В особенности ночью я испытывал неудовлетворенность и горечь. Я ходил во мраке, под заснувшими деревьями, в ночной сентябрьской свежести, ежился от порывов ветра, следил, как срывались и мелькали в бездне падающие звезды и говорил сам себе: «Это все не то и не то…»
Не было тех состояний духа, что были в моменты прошлой жизни, когда я был как бы у ворот Божьего сада, перед самой бесконечностью, на грани тайного. Проходят дни и ночи. Наступают пасмурные прохладные дни. Перезревают плоды; идут дожди, а я брожу в каком-то тупом сне, в безучастии, а порой внезапно загораюсь жаждой людей, книг, столкновений мыслей и воли…
Во внешнем со мной произошла перемена: я ходил босой, мои коричневые ноги покрылись корой и были нечувствительны к земле, камешкам, сучьям. Я привык к посконной толстой рубахе и таким же штанам, я уже не приходил в такое отчаяние при виде паразита и только морщился. А о ногтях я большей частью забывал.
Я был недоволен собой: я откладывал мечту о горах и море. Я говорил себе: один день действительной жизни и все сделано и найдено. А потом можно и умереть. Надо только дойти до последней точки в себе самом, подняться на высоту. И я жил сказочной мечтой этого дня. А между тем, наступил конец сентября и моя служба у старухи окончилась.
Я ушел из сада старухи с рублем и копейками в кармане. Теперь мне снова некуда было деться. Между тем, наступила осень подлинная, приближался октябрь, грозили дожди, затяжные, холодные. Время наступало беспросветное, нищенское, глухое и грязное. Три дня я еще прожил в местечке. Потом тронулся дальше. И снова вилась меж холмов моя дорога, спускалась в долину, подымалась на гору. Остаться в местечке было невозможно, ибо приюта там не было. Теперь я брел с уже неясной и очень робкой мечтой о тепле юга; но надежды добраться до какого-нибудь приморского южного городка у меня не было. Да и там бы меня ждал осенний дождь. Я снова внутренне пал и думал не о теплой поверхности горы под солнцем, а о теплом угле и куске хлеба.
Мелкий и густой дождик заморосил, не переставая. Я снова был нищим-бродягой, у которого не хватает сил сделать хорошую путину; я часто останавливался и переводил дух. Порывы степного ветра были так сильны, что я задыхался. Когда же небо все обложилось тучами и низко нависло над землей, я остался в каком-то сером котле, который журчал потоками воды, сипел и чавкал под ногами. Все было кругом серое, мокрое, вязкое, и замкнуто со всех сторон стенками серого котла. Я вымок, обессилел, голова моя горела. Я был измученным псом, когда добрался до деревни, и мне казалось, что запах моей мокрой холстины и сумки напоминает запах псины.
Приближаясь к деревне, я в каком-то полубреду разговаривал с воображаемым собеседником и говорил ему, что в общем благодарен судьбе за то, что она с такой ясностью выясняет мне все в жизни. «Я ведь мало знал то, что есть, — говорил я, — я не знал, например, до какой степени грязны дороги осенью, как трудно идти по ним, как спокойно может человек голодать и умереть от голода, от переутомления, от болезни. Как реальны — грязь, вши, дурной запах, обратившаяся в грязный лубок рубашка на голом теле; рана на ноге, натертая лаптями».
Трудно все знать, невозможно все представить себе; наш опыт воображения слишком не соответствует опыту переживаний действительных.
Приблизившись к деревне, я остановился подле избы, расставил руки и ноги, с которых стекали потоки грязной воды, и смотрел на себя. Я был весь в грязи. Мои руки были худы и грязны; я представлял, какой вид имеют теперь мои — лицо и глаза… В мое сердце заползала невыносимая жалость к самому себе. Я был весь несчастен. И в то же время кипел смутной решимостью и глубоким негодованием.
Во мне росла обида, расширялась в моем сердце, как язва. Я чувствовал, как она горит и болит. Когда вышедший из избы мужик заметил меня, неподвижно стоявшего, и позвал в избу, я ответил: «Нет, не пойду… Все равно…» Он недоумевающе тронул меня за плечо:
— Да ты дурной, чи що. Пойдем в хату…
Падал вечер. Дождь перестал. С крыш и деревьев капали капли, лужи воды мирно струились под опавшим листом или каплей. Подле меня стали собираться ребята и мужики. Тогда я сдался и вошел в ближайшую избу. Я сел в состоянии какого-то полного отупения, потом вынул оставшиеся у меня семьдесят копеек и протянул их хозяину: