Долго разглядывал Зобов эти трубки и наконец остановился на одной и уже не отводил от нее глаз.
Это была как раз маленькая, толстенькая, которую курильщик любовно сжимает всю в кулаке, трубка старого моряка английских романов.
Смотрел на нее Зобов, и чем дольше смотрел, тем страннее себя чувствовал. Словно гипноз. Что же это такое? Что-то милое, что-то забытое, как определенный факт, но точное и ясное, как настроение. Вроде того, как если бы человек вспоминал меню съеденного им обеда.
– Что-то такое было еще… такое вкусное, какое-то деревенское… ах да – жареная колбаса.
Вкус, впечатление – все осталось в памяти, забыта только форма, вид, название, давшие это впечатление.
Так и тут. Стоял Зобов перед толстенькой трубкой и не знал, в чем дело, но чувствовал милую, давно бывшую и не вернувшуюся радость.
– Английская трубочка… старый капитан…
И вдруг заколыхалась, разъехалась в стороны туманная завеса памяти, и увидел Зобов страницу детской книжки и на странице картинку. Толстый господин в плаще, нахмурившись, сжимает бритой губой маленькую толстенькую трубочку. И подпись: «Капитан бодрствовал всю ночь».
Вот оно что!
Зобову было тогда лет десять, когда этот капитан на картинке бодрствовал. И от волнения и великого восхищения Зобов прочел тогда вместо «бодрствовал» – слова в детском обиходе не только редкого, но прямо небывалого, – прочел Зобов «бодросовал»: «Капитан бодросовал всю ночь».
И это бодросованье ничуть не удивило его. Мало ли в таких книжках бывает необычайных слов. Реи, спардеки, галсы, какие-то кабельтовы. Среди этих таинственных предметов человеку умеющему вполне возможно было и бодросовать.
Какой чудный мир отваги, честности, доблести, где даже пираты сдерживают данное слово и, не сморгнув, жертвуют жизнью для спасения друга.
Задумчиво вошел Зобов в магазин, купил трубку, спросил английского, непременно английского табаку, долго нюхал его густой медовый запах. Тут же набил трубку, потянул и скосил глаз на зеркало.
– Надо усы долой.
В редакции, уже наголо выбритый, сидел тихо, иронически, «по-американски», опустив углы рта, попыхивая трубочкой. Когда при нем поругались два журналиста, он вдруг строго вытянул руку и сказал назидательно:
– Тсс! Не забудьте, что прежде всего надо быть джентльменами.
– Что-о? – удивились журналисты. – Что он там брешет?
Зобов передвинул свою трубочку на другую сторону, перекинул ногу на ногу, заложил пальцы в проймы жилетки. Спокойствие и невозмутимость.
В этот день он у товарищей денег не занимал.
Дома отнеслись к трубочке подозрительно. Еще более подозрительным показалось бритое лицо и невозмутимый вид. Но когда он неожиданно прошел на кухню и, поцеловав ручку у мамаши, спросил, не может ли он быть чем-нибудь полезен, подозрение сменилось явным испугом.
– Уложи его скорее, – шептала мамаша Сусанне. – И где это он с утра накачался? Где, говорю, набодался-то?
И вот так и пошло.
Зобов стал джентльменом. Джентльменом и англичанином.
– Зобов, – сказал кто-то в редакции. – Фамилия у вас скверная. Дефективная. От дефекта, от зоба.
– Н-да, – спокойно отвечал Зобов. – Большинство английских фамилий на русский слух кажутся странными.
И потянул трубочку.
Его собеседник не был знатоком английских фамилий, поэтому предпочел промолчать.
Он стал носить высокие крахмальные воротнички и крахмальные манжеты, столь огромные, что они влезали в рукава только самым краешком. Он брился, мылся и все время либо благодарил, либо извинялся. И все сухо, холодно, с достоинством.
Пышная Сусанна Робертовна перестала его ревновать. Ревность сменилась страхом и уважением, и смесь этих двух неприятных чувств погасила приятное – страсть.
Мамаша тоже стала его побаиваться. Особенно после того, как он выдал ей на расходы денег и потребовал на обед кровавый бифштекс и полбутылки портеру.
Дети при виде его удирали из комнаты, подталкивая друг друга в дверях.
Перемена естества отразилась и на его писании. Излишний пафос пропал. Явилась трезвая деловитость.
Раскаленные недра Этны сменили сухие строки о небольшом пожаре, быстро ликвидированном подоспевшими пожарными.
Всякая чрезмерность отпала.
– Все на свете должно быть просто, ясно и по-джентльменски.
Единственным увлечением, которое он себе позволял и даже в себе поощрял, была любовь к океану. Океана он никогда в жизни не видел, но уверял, что любовь эта «у них у всех в крови от предков».
Он любил в дождливую погоду надеть непромокайку, поднять капюшон, сунуть в рот трубку и, недовольно покрякивая, пойти побродить по улицам.
– Это мне что-то напоминает. Не то лето в Исландии, не то зиму у берегов Северной Африки. Я там не бывал, но это у нас в крови.
– Василь Василич! – ахала мамаша. – Но ведь вы же русский!
– Н-да, если хотите, – посасывая трубочку, отвечал Зобов. – То есть фактически русский.
– Так чего ж дурака-то валять! – не унималась мамаша.
– Простите, – холодно-вежливо отвечал Зобов. – Я спорить с вами не буду. Для меня каждая женщина – леди, а с леди джентльмены не спорят.
Сусанна Робертовна завела роман с жильцом-акцизным. Зобов реагировал на это подчеркнутой вежливостью с соперником и продолжал быть внимательным к Сусанне.
Революция разлучила их. Зобов оказался в Марселе. Сусанна с мамашей и детьми, по слухам, прихватив с собой и жильца-акцизного, застряли в Болгарии.
Зобов, постаревший и одряхлевший, работал сначала грузчиком в порту, потом там же сторожем и все свои деньги, оставив только самые необходимые гроши, отсылал Сусанне Робертовне. Сусанна присылала в ответ грозные письма, в которых упрекала его в неблагодарности, в жестокосердии и, перепутав все времена и числа, позорила его за то, что он бросил своих несчастных убогих детей, предоставив ей, слабой женщине, заботу о них.
Он иронически пожимал плечами и продолжал отсылать все, что мог, своей леди.
Эпилог наступил быстро.
Возвращаясь с работы, потерял трубку. Долго искал ее под дождем. Промок, продрог, схватил воспаление легких.
Три дня бредил штурвалами, кубриками, кабельтовыми.
Русский рабочий с верфи забегал навестить. Он же принял его последнее дыхание.
– Вставай, старый Билль! – бормотал умирающий. – Вставай! Скорее наверх! Великий капитан зовет тебя.
Так и умер старый Билль, англичанин, мореплаватель и джентльмен, мещанин Курской губернии, города Тима, Василий Васильевич Зобов.
Доктор Коробка
– Доктор Коробка?
– Это я-с. Войдите, пожалуйста. Это кто?
– Это мой сын. Я, собственно говоря…
– Простите, я вас перебью. Садитесь. Пусть и сын сядет. Прежде всего, кто вам меня рекомендовал?
– Консьержка рекомендовала. Здесь, говорит, доктор живет, только вы, говорит, к нему не ходите. Ну, а где нам по дождю болтаться из-за пустяков, потому что…
– Простите, я вас перебью. Консьержка дура. Занозила палец в двенадцать часов ночи. Я ей промыл палец, да только не тот. Она бы еще в два часа пришла. Да и не в том дело. Я, собственно говоря, практикой уже лет двадцать не занимаюсь. Я помещик и страстный охотник. Какие у меня собаки были! Евстигнеев говорил: «Продайте». Я говорю: «Дудки-с». До женитьбы действительно практиковал. По части акушерства. Дрянное дело. Это по две ночи не спи, давай мужу валерьянки, теще брому и подбодряй всех веселыми анекдотами, а дура орет, и черт ее знает, что еще там у нее родится. Дудки, слуга покорный. Женился и сел помещиком. Ну, а теперь придется тряхнуть стариной. Положение беженское, да и хочется быть полезным. Итак, сударыня, чем вы страдаете?
– Это вот у сына горло болит.
– Ах, у сына. Ну ладно – у сына так у сына. Сколько вам лет, молодой человек?
– Двенадцать.
– Двенадцать? Стало быть, так и запишем… две… над… цать лет. Бо… лит гор… ло. Тэк-с. И что же, сильно болит?
– Немножко глотать больно.
– Извините, я вас перебью. От какой болезни умерли ваши родители?
– Да ведь это мой сын, доктор, я жива.
– А отец?
– На войне убит.
– Извините, я вас перебью. Не страдает ли чем-нибудь бабушка пациента, как то: запоем, хирагрой, наследственной язвой желудка? На что ваша бабушка жалуется? Пациент, я вас спрашиваю!
– Ба… бабушка все жалуется, что денег нет.
– Извините, я вас перебью. Нужно систематически. Какими болезнями страдали вы в детстве? Не наблюдалось ли запоя, хирагры, наследственной язвы желудка? Вы что на меня смотрите? Это у меня всегда так борода прямо из-под глаз росла. Итак, значит, родители и даже предки буквально ничем не страдают. Так и запишем. Двенадцать лет, болит горло, родители и предки здоровы. Не было ли у вас в семье случая чахотки?
– Нет, бог миловал.
– Вспомните хорошенько.
– Мамочка, у тети-Вариной гувернантки чахотка была.
– Ага! Вот видите! Наследственность-то не того. Так и запишем. Туберкулез – единичный случай. Детей у вас не было? Я спрашиваю, детей у вас не было?
– Это вы ко мне обращаетесь?
– Я спрашиваю у пациента. Впрочем, виноват… В таком случае – когда у вас… виноват… да вы на что жалуетесь-то? Ах да, у меня записано: «Двенадцать лет, болит горло». Чего же вы так запустили-то? Двенадцать лет!
– Да нет, доктор, у него только вчера к вечеру заболело.
– Гм… странно… Почему же запись говорит другое?.. Ваш дед, прадед на горло не жаловались? Нет? Не слыхали? Не помните? Ну-с, теперь разрешите взглянуть. Скажите «а». Еще а-а-а! Тэк-с. Здорово коньяк хлещете, молодой человек, вот что. Нельзя так. Все горло себе ободрали.
– Позвольте, доктор, да ведь он…
– Извините, я перебью. Так нельзя. Конечно – отчего же не выпить! Я это вполне понимаю. Ну выпейте рюмку, другую. Словом – рюмками пейте, а не дуйте стаканами. Какое же горло может выдержать! Это крокодилова кожа не выдержит, не то что слизистая оболочка.
– Да что вы, доктор, опомнитесь! Да какой там коньяк! Я ему даже слабого вина никогда не даю. Ведь он еще ребенок! Я не понимаю.