Демоническая женщина — страница 43 из 55

С профессором Суровиным Зюзя встретился у какого-то общественного деятеля. Суровин, редко из дому выползавший, за эмигрантской жизнью не следивший, понял только, что Зюзя читает лекции, а так как от безденежья давно утратил всякую любознательность, то и не расспрашивал – какие такие лекции, а просто решил, что Зюзя профессор, и стал звать его коллегой.

Зюзе это очень понравилось. Он попросил у Суровина портрет, который и поместил в своей газете, сопроводив душераздирающей статьей о положении великого русского гения в изгнании. Газета по счастливой случайности выпустила статью с «досадными опечатками», которые произвели на читателей сильное впечатление.

«Нас встретила супруга профессора, старуха вся в репьях».

Что значило это «в репьях», потом, за утерей рукописи, даже и дознаться не могли. Но читатели ужаснулись. В их воображении мелькнул облик старого лохматого пса, бродящего по мусорной свалке. Их сердце дрогнуло.

«Тяжелая нужда гнетет и давит. Нужно помочь, пока дух еще мреет».

Слово «мреет» не было опечаткой. Зюзя пустил его для эффекта. Слово, надо правду сказать, редкое и в простом нашем обиходе ненужное. Оно тоже потрясло читателя.

– Да что же это такое! – воскликнула одна добрая дама. – Такой гениальный человек, а в газетах пишут, что уж совсем истлел.

Вот это самое «мреет» и возымело густые последствия. Решили пригласить профессора в Париж, устроить ему банкет и чествование, а собранные с банкета деньги выдать ему на руки.

Составили комитет. Председательствовала Алина Карловна Зенгилевская, статная красавица с полузакрытыми выпуклыми глазами и полуоткрытым ртом, обнажавшим длинные зубы, розовые от слинявшей на них губной краски.

Зазвонили телефоны. Забегали дамы, предлагая билеты. Спрятались поглубже жертвы, намеченные в покупатели. К банкету готовились речи и жареная утка.

Словом, все, как всегда.

Дамы, принадлежащие к интеллигентским кругам и их перифериям, спрашивали друг у друга лично и по телефону:

– Что вы наденете? С рукавами? С кофточкой?

– Черное? Голое?

– А что шьет себе Лиза?

Словом, и это все, как всегда.

Потом специальная комиссия занялась рассадкой по местам. Так, чтобы мужья и жены друг друга не видели. Чтобы ни левые, ни правые не оказались центральнее по отношению друг к другу. Враги политические и враги личные чтобы не помещались рядом. Чтобы разведенные супруги не оказались за одним столом, а флиртующие, наоборот, чтобы не очутились за разными.

Время течет, и события притекают.

Притек и день банкета.

Профессора Суровина поселили в отеле, и каждый день кто-нибудь звал его на завтрак, еще кто-нибудь на обед. Звали посидеть в кафе, возили в театр, на лекции, на заседания, на собрания, рвали на части. Бывали такие дни, что ему приходилось по два раза обедать.

– У вас был Суровин? У нас был уже два раза, сидел очень долго и еще обещал.

– Ну конечно, был! Завтра мы везем его кататься. Какой удивительный ум!

– Гений! Чего же вы хотите?

– И так просто себя держит.

– Лена влюбилась в него до слез. Шьет себе новое платье. Хочет идти в монастырь, как тургеневская Лиза.

– А Зенгилевская воображает, что он ее собственность. Требует, чтобы он каждый день у нее завтракал.

Профессор Суровин замотался вконец. Пожелтел, отек, улыбался и с тоской думал – когда все это кончится и много ли для него очистится.

Банкет удался на славу. Ораторы, ограниченные тремя минутами, говорили не четверть часа, и был даже такой момент, когда двое, – правда, на разных концах зала, так что друг друга не слышали, – говорили одновременно. Никто, впрочем, на это обстоятельство внимания не обратил, потому что все разговаривали друг с другом, перекидывали записочки, и всюду, как говорится, царило непринужденное веселье, особенно на том углу стола, где сидели поэты, строчившие на обратной стороне меню юмористические стишки насчет бедного Суровина.

Но Суровин ничего не замечал. От речей у него гудело в голове. Потом какая-то борода его целовала, а в бороде дрожал налипший кусок яичницы. И все аплодировали ему и целующейся бороде. И потом снова кто-то кричал, что он гений и все гордятся, и даже грозил пальцем, повернувшись на северо-восток.

Домой в отель отвез его какой-то восторженный юноша и кричал, хотя можно было уже говорить тихо, что завтра полгорода пойдет провожать гения на вокзал. Но гений умолял его передать всем, что он умоляет не беспокоиться, так как не знает, с каким поездом он уедет.

Ему не хотелось, чтобы его провожали, так как ехать ему придется в третьем классе и на дорогу купить булку с сыром, потому что денег на него набрали только пятьсот четыре франка, остальное ушло на утку. Эти проводы, речи, Зенгилевская в соболях у вагона третьего класса и его булка в бумажке и фибровый чемоданишко со сломанным замком. Ни к чему все это. И он умолял.

Ночью проснулся он от сильного озноба. Болела голова и тошнило. И мучил странный вопрос, – вопрос – откуда у целовавшей его бороды взялся кусок яичницы? За банкетом яичницы не было. Неужели с завтрака осталось? Так, значит, весь день и щеголял?

И тут же, сообразив всю вздорность мучившего его вопроса, понял, что он, пожалуй, не на шутку расхворался.


– Вы слышали, – сказала мадам Крон Алине Зенгилевской. – Вы слышали, что наш гениальный Суровин все еще в Париже?

– Да что вы? – спокойно удивилась Зенгилевская. – Почему же он не уезжает?

– Он, говорят, болен. Лежит уже четвертый день.

– Как это странно! – недовольно пробормотала Зенгилевская. – Кто-нибудь его навещает? Я занята, да и нельзя же всю жизнь с ним возиться.

– Нужно будет сказать Лене, если она еще не ушла в монастырь, ха-ха!

Зенгилевская молча показала розовые зубы и закрыла рот.


– Лиза? Алло! Алло! Говорят, Суровин болен и не уехал. А?

– Как глупо! Он так живо растратит все, что ему собрали. Это прямо бестактно.

– Ужасно глупо.

– А кто-нибудь его навещает?

– Не знаю. Я, во всяком случае, не пойду. Как-то неловко: все ему кричали: «Гений, гений!», а тут вдруг взял да и заболел. Ни с того ни с сего.

– А откуда же узнали?

– Массажистка, которая мадам Крон массирует, живет в том же отеле.

– По-моему, лучше всего делать вид, что мы ничего не знаем. Я думаю, ему и самому неловко, что он так…

– Ну, конечно. Такой великий и мировой, и вдруг лежит, и, пожалуй, еще у него живот болит.

– Как все это вышло глупо. Нет, действительно, надо делать вид, что мы не знаем. Такая бестактность!


Профессор Суровин, ослабевший и осунувшийся, сидел на кровати, подпертый подушками. Добродушная курносая толстуха крутила ложкой в кастрюле, варила на спиртовке кашу.

– Поешьте, поешьте моей мурцовочки, – приговаривала она. – Вам теперь силы нужны. Ишь как вас подвело. Вся мускулатура разбрякла. Я вам ужо спину помассирую. Можете мне доверить. Моя специальность.

– Скажите, – начал Суровин, запнулся и покраснел. – Скажите, вы ведь никому не проболтались, что я болен?

– Ни-ни. Зачем мне болтать? Никому не сказала.

– А то, вы понимаете, они бы все сюда нагрянули, а я такой слабый, и вообще, и даже вон рубашка рваная. А они бы нагрянули.

– Ну конечно, нагрянули бы, – пряча улыбку, поддакивала массажистка. – Уж тут бы целыми депутациями принимать бы пришлось. Весь бы банкет сюда припер и с цветами, и с венками.

– Какой ужас, какой ужас! – бормотал профессор, закрывая глаза. – Ради бога, вы никому!

– Да уж будьте покойны, батюшка. Уж за это я отвечаю.

– А… а откуда эта каша? – вдруг встревожился он. – Кто прислал кашу?

– Кашу? А это, как вам сказать… Каша от отеля полагается. Кто, значит, заболеет, тому каша.

– Спасибо. Я верю вам.

Он облегченно вздохнул и дрожащей рукой взял ложку.

Ресторанчик

– Ну, что ж, зайдем сюда, – нерешительно спросил Костя Шварц. – От добра не ищи добра.

– Что-то подозрительно дешево, – сказал Миша Товаринов. – «Русско-французская кухня, хор цыган во главе со знаменитым Петей Закатовым, веселье до утра», и за все четырнадцать франков!

– Ну, да чем мы рискуем. Будет плохо – уйдем. Все равно сегодня деваться некуда.

Пошли.

Бывает в Париже среди самых пышных и нарядных улиц со сверкающими зеркальными окнами, с широченными тротуарами, с пылающими всецветными электрическими рекламами, вдруг где-нибудь сбоку юркнет маленькая, темненькая, совсем паршивая улочка, с развороченной мостовой, с узкими, сбитыми панельками, с деревянным забором, в щели которого дует из огромного пустыря.

Вот на такой именно улочке и помещается русско-французский ресторан «Spasibo-Merci». Входит клиент через маленькое бистро, где у стойки задумчивые славянские души сосредоточенно и уныло пропускают по рюмочке и по другой.

Настроение не франко, а чисто русское.

Услуживают гостям русские женщины, натуры сплошь инфернальные. Как теперь называют, «вампы».

На них открытые платья, у них прически а-ля Марлена Дитрих, длинные, бьющие по щекам цветные серьги, прически – последний крик киномоды и голые грязные локти.

Презрительно покачивая бедрами, слегка отвернув лицо, с зажатой в зубах папироской, несет вамп тарелку борща.

– Ариадна Николаевна! – вскакивает с места заказавший блюдо клиент. – Ариадна Николаевна, ручку!

Он щелкает невидимыми шпорами и, схватив ручку, держащую тарелку, целует ее, выворачивая борщ на скатерть.

За кассой сидит русская женщина постарше, посолиднее, покурносее, натура деловитая и прозаическая. Лицо у нее без прикрас, «как мать родила», прическа, как бог послал. Она не то патронша, не то участница в деле, не то метрдотель. Глаз у нее хозяйский и окрик распорядительский.

– Дамочки, дамочки! Вон мусью у окна третий раз хлеба спрашивает. Дайте мусью черного хлеба. На кого записать огурчики? Дамочки, кто брал огурчики?

Дамочка, бравшая огурцы, не сразу откликается. Она склонилась над стойкой, она подает хрен к студню и говорит трагическому шоферу: