На это я ответила:
– Ах, да что вы! Напротив того, вы чудная, а вовсе не я, и я буду страшно рада, если вы когда-нибудь заглянете ко мне.
Она ласково улыбалась, и обе мы понимали, что она не придет.
Но вот недели через две встречаю ее на улице. Боясь, что она спросит меня, «как я поживаю», чего я смертельно боюсь, так как ни разу в жизни не сумела на этот вопрос ничего ответить, кроме «мерси», что довольно глупо, я сама первая затараторила:
– А! Анна Петровна! Ай-ай-ай! Как не стыдно! Вот вы и не зашли ко мне! А я вам поверила и ждала вас. И так мне хотелось, чтобы вы пришли! Разве вы этого не чувствовали?
Вероятно, я перехватила немножко, потому что она как будто удивилась и тотчас деловито спросила, когда меня удобнее застать.
Я назвала день и час, когда бываю дома, и мы расстались, обе какие-то подавленные.
Она пришла ко мне. Посидела несколько минут и ушла, и я видела, как она была рада, что наконец отделалась от моего назойливого зазыванья.
Прошло несколько дней, и обязанность отдать Анне Петровне ее «милый визит» стала ощущаться мною все с большей остротой. Прошла неделя. Две. Началась третья.
Откладывать дольше было нельзя. За что обижать милую, кроткую женщину?
Я отдала визит и, уходя, умоляла ее не забывать меня и заходить запросто.
Потом были мои именины, и она должна была прийти поздравить меня. Пришла не вовремя, помешала интересному разговору, который потом так никогда и не наладился, позвала к себе вечером.
Пришлось пойти. Тоска у нее была такая, что я в первый раз пожалела, что нет у нас порядочного клуба самоубийц.
– Мерси, Анна Петровна! – целовала я ее на прощанье. – Как вы умеете все мило устроить. Да, я страшно веселилась.
Я говорила, а душа моя билась в конвульсиях и громко выла:
– Подлая! За что ты загрызла меня!
Так как я была у нее вечером, то пришлось и ее позвать вечером. Как аукнется, так и откликнется.
Она пришла! Ну что я могла сделать? Не убить же ее, в самом деле! Ведь она пришла, чтобы не обидеть меня!
Потом были ее именины. Потом, конечно, я опять «откликнулась».
Как-то утром она позвонила ко мне по телефону и сказала, что, вероятно, не сможет прийти вечером, так как кашляет.
Я, забыв всякий стыд и совесть, вопила в трубку:
– Поберегите себя! Не выходите из дому! Сегодня страшный холод. Ну, к чему рисковать? Я прямо рассержусь, если вы придете! Не смейте выходить.
Она не пришла. Я была рада, но вместе с тем боялась, не вышло ли неловко, что я так умоляла ее не приходить. Пришлось, во всяком случае, навестить больную.
Она оказалась здоровой, как бык, и даже притвориться не сумела, что кашляет.
– Милая, – говорила она. – Вы такая чудная! Вы навестили меня на одре болезни. Я не забуду этого.
Вдруг отчаянная решимость зажгла ее глаза, и с выражением лица укротителя, всовывающего голову в львиную пасть, она прибавила:
– Знаете что? Я завтра же приду к вам пообедать… – Мы обе испугались и некоторое время молча смотрели друг на друга.
Наконец я захлебнулась от восторга:
– Какая вы славная!
Я чувствовала, что на глазах у меня слезы, но я была в таком отчаянии, что даже и скрывать их не хотела. Пусть думает, что я зевнула.
Все утро следующего дня я была сама не своя. Я твердо решила вывести наше темное дело на чистую воду. Вот придет Анна Петровна, а я возьму ее за руку и скажу, глядя ей прямо в глаза:
– Милая! Разве вы не понимаете, что судьба издевается над нами? Разве вы не чувствуете, что черт продернул в наши носы по веревочке и тянет нас друг к другу с визитами себе на потеху, нам на гибель. За что? Что мы сделали худого? Зачем я должна по четвергам бросать нужное и интересное дело и тащиться к вам на Захарьевскую и мучить вас, отрывая от друзей и близких в продолжение двадцати минут?
Скажем друг другу: «Довольно» – и будем свободны и счастливы.
Но я не решилась! Когда я увидела ее, я сказала:
– Славная!
Да, она действительно очень хорошая женщина. И вот в следующий четверг еду к ней. Как быть?
Сокровище земли
Люди очень гордятся, что в их обиходе существует ложь.
Ее черное могущество прославляют поэты и драматурги.
«Тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман», – думает коммивояжер, выдавая себя за атташе при французском посольстве.
Но, в сущности, ложь, как бы ни была она велика, или тонка, или умна, – она никогда не выйдет из рамок самых обыденных человеческих поступков, потому что, как и все таковые, она происходит от причины и ведет к цели. Что же тут необычайного?
Гораздо интереснее та удивительная психологическая загадка, которая зовется враньем.
Вранье отличается от лжи, с которой многие профаны во вральном деле его смешивают, тем, что, не неся в себе ни причины, ни цели, в большинстве случаев приносит изобретателю своему только огорчение и позор – словом, чистый убыток.
Отцом лжи считается дьявол. Какого происхождения вранье и кто его батька, никому не известно.
Настоящее, типическое вранье ведется так бестолково, что, сколько ни изучай его, никогда не будешь знать основательно, как и кем именно оно производится.
Врут самые маленькие девочки, лет пяти, врут двенадцатилетние кадеты, врут пожилые дамы, врут статские советники, и все одинаково беспричинно, бесцельно и бессмысленно. Но как бы неудачно ни было их вранье, можно всегда констатировать необычайно приподнятое и как бы вдохновенное выражение их лиц во время врального процесса.
Вранье всегда интересовало меня как нечто загадочное и недосягаемое для меня; практически я только раз познала его, причем потерпела полное фиаско.
Было мне тогда лет одиннадцать, и училась я в одном из младших классов гимназии. И вот однажды учитель русской словесности, желая, вероятно, узнать, насколько связно могут его ученицы излагать свои мысли в повествовательной форме, спросил:
– Кто из вас может рассказать какое-нибудь приключение из времен своего раннего детства?
Никто не решался.
Тогда учитель вызвал первую ученицу, и после долгих усовещеваний она со слезами на глазах пробормотала, что у нее в детстве было только одно приключение: она съела краски, принадлежавшие старшему брату.
Учитель был недоволен:
– Ну, что это за приключение! И главное – что за рассказ! Разве так надо рассказывать? И неужели же никто из целого класса не может припомнить и изложить никакого происшествия из своего детства?
Вот тут-то на меня и накатил великий дух вранья.
Прежде чем я сообразила, что со мной делается, я уже стояла перед учителем и, глядя ему прямо в лицо честными глазами, говорила:
– Я могу рассказать.
Учитель обрадовался, долго хвалил меня и ставил всем в пример.
– Ну, а теперь послушаем.
И я начала свой рассказ.
Насколько я припоминаю, он был таков:
– Мне было всего два года, когда однажды ночью, проснувшись, я увидела страшное зарево. Наскоро одевшись…
– Да ведь вам всего два года было, как же вы сами оделись? – удивился учитель ловкости гениального ребенка.
– Я всегда спала полуодетая, – любезно пояснила я и продолжала: – Наскоро одевшись, я выбежала во двор. Горели соседние дома, горящие бревна летали по воздуху…
– Ну-с? – сказал учитель.
Я почувствовала, что с него все еще мало.
– …летали по воздуху. Вдруг я увидела на земле среди груды обломков лежащего мужика. Он лежал и горел со всех сторон. Тогда я приподняла его за плечи и оттащила в соседний лес; там мужик погасился, а я пошла опять на пожар.
– Ну? – опять сказал учитель.
– Пошла опять, и там огромное бревно упало мне на голову, а я упала в обморок. Вот и все. Больше ничего не помню.
Рассказывая свою повесть, я вся так горела душой в никогда еще не испытанном экстазе, что долго не могла вернуться к прерванной жизни там, на второй скамейке у окна.
Все кругом были очень сконфужены. Учитель тоже. Он был хороший человек, и потому ему было так совестно, что он даже уличить меня не мог. Он низко нагнулся над классным журналом и, вздыхая, стал задавать уже заданный урок к следующему разу.
Чувствовала себя недурно только я одна. Мне было весело, как-то тепло, и, главное, чувствовалось, что я одна права во всей этой скверной истории.
Только на другой день, когда по отношению подруг я поняла, что дело мое не выгорело, я приуныла, потускнела, и прекрасное вральное вдохновение покинуло меня навсегда.
Как часто, разговаривая с незнакомыми людьми на пароходах, на железной дороге, за табльдотом, думаешь: вот бы теперь приврать чего-нибудь повкуснее. Нет! Подрезаны мои крылышки. Слушаю, как врут другие, любуюсь, завидую горько, а сама не могу. Вот как отравляет душу первое разочарование!
Хорошо врут маленькие девчонки.
Одна пятилеточка рассказывала мне, что она знала собачку, «такую бедную, несчастную», – все четыре ножки были у нее оторваны.
И каждый раз, когда собачка мимо пробегала, девочка от жалости плакала. Такая бедная была собачка!
– Да как же она бегала, когда у нее ни одной ноги не было? – удивилась я.
Девочка не задумалась ни на минуту:
– А на палочках.
И глаза ее смотрели честно и прямо, и уголки рта чуть-чуть дрожали от жалости к собачке.
Глубокую зависть возбуждала во мне одна добрая провинциальная дама. Врала она бескорыстно, самоотверженно, с неистовством истинного вдохновения и, вероятно, наслаждалась безгранично.
– У меня в гостиной, когда я жила в Харькове, были огромные зеркала. Гораздо выше потолка! – рассказывала она и вдруг спрашивала: – Как вы думаете, сколько стоит вот эта мебель, что у меня в будуаре?
– Рублей двести… Не знаю.
– Пятнадцать рублей! – отчеканивает она.
– Быть не может! Два дивана, четыре кресла, три стула!
– Пятнадцать рублей!
Глаза ее горят, и все лицо выражает восторг, доходящий до боли.
– Пятнадцать рублей. Но зато вот этот стул, – она указывает на один из трех, – стоит тридцать пять.