Дэмономания — страница 51 из 118

[299].

(Такую историю поведал Бруно императору римскому, которому показалось, что все это он уже слышал раньше.)

Всякий хвалит тот век. Люди тогда не умели обрабатывать землю, не знали господства одних над другими; никто не выделялся познаниями; люди ютились в подземельях и пещерах, отдавались со спины подобно зверям, не знали одежд, ревности, вожделений и обжорства. Тогда все блага были общими; люди питались, ну, яблоками, каштанами, желудями в том виде, в каком они производились Матерью-Природой.

Праздность была тогда единым указчиком и единственным богом. Если мы призовем фигуру Праздности, дабы она оправдала тот век, что услышим мы? (Тут Бруно спроецировал ее перед собой, туда, где лишь он мог увидеть сей образ, увидеть в точности и передать императору изреченные слова.) Все восхваляют мой Золотой Век, говорит Праздность[300], а затем уважают и чтят как «добродетель» того самого палача, который задушил его! О ком же я веду речь? Я говорю о Труде и друзьях его, Ремесле и Науке. Разве не слышите вы, как возносят им хвалы, даром что мир — увы, слишком поздно, — оплакивает злосчастия, ими приносимые?

Кто (говорит Праздность) принес в мир Несправедливость? Труд со братией. Кто — побуждаемый Честью — сделал кого-то лучше и хитрее, одних оставил в бедности, а других одарил богатством? Кто же, как не Труд, назойник и возмутитель спокойствия. Неведомо было нашим прародителям, что стоит им сорвать плод с Древа Познания, и ничто на свете не будет прежним; они спустили с привязи Перемены[301], а с ними Страдания и Труд.

«Говорят, — вставил император, — что Золотой Век вот-вот вернется. Если нам удастся принести его на землю».

«Возврата нет, — отрезал Бруно. — Все меняется. Эволюция. Переселение душ. Роды. Метаморфозы. Совпадение противоположностей. Фортуна располагает таким богатством вариантов, что перемены будут длиться вечно и ничто не повторится дважды».

Император задумчиво смотрел на него. Он мог бы возразить, что небеса неизменны и они возвращаются, но его астрономы уже сообщили, что меняются и небеса, рождаются новые звезды. Он мог бы назвать Бога, не подверженного переменам, но император не подумал о Боге, как не думал о Нем почти никогда.

«В новооткрытых землях, “Нью-фаунд-ленде”, — сказал он, — есть люди, живущие сегодня, как мы когда-то в Золотом Веке. Так я наслышан».

«Если это и правда, — ответил Бруно, — значит они рождены не от Адама и не знали грехопадения. Им оно предстоит».

«Все люди — дети Адама», — сказал император.

«Ой ли? — воскликнул Бруно (не заметив, как император отшатнулся от его дерзко вздернутого подбородка и от речей, более подходящих для ученой перебранки, чем для этих залов). — Ой ли? Если так, как же они добрались туда? Пешком через моря? На парусниках, до изобретения лодок? Может, их проглотили киты и срыгнули затем на далеком побережье? Нетнетнет. Природа создает людей везде, где только это возможно, в соответствии с землей и погодьем».

«Более одного Адама?»[302] — спросил император.

«Более одного Адама, более одного грехопадения и более одной истории мира. И — с позволения вашего величества — более одного мира».

Император, одетый в черный костюм с роскошной черной отделкой (полночное небо со сверкающими драгоценностями — звездами и планетами), положил руку на голову рослого пса, меланхолически сидевшего рядом; зверь поднял влажные глаза на своего хозяина.

«Если Труд уничтожил Золотой Век и породил Несправедливость, то как вновь установить Справедливость?»

Казалось, он спросил это у собаки. Бруно (чья горячность быстро поостыла в холодных и тихих покоях) знал ответ.

«Еще бо́льшим трудом. Действие и Перемены создали Различия. Только увеличением их числа можно преодолеть их и сделать всех счастливыми. Или хотя бы более счастливыми, чем ныне. Колесо Фортуны правит всем, делая высоких низкими, добрых дурными, счастливых несчастными, богатых бедными. Но коль в труде мы покажем себя сильными выносливыми ослами, то сможем в нужный миг подтолкнуть это колесо или застопорить его».

«Ослами людей сделала Праздность, — заметил император. — Вы сами сказали».

«Есть ослы и ослы», — ответил Бруно.

«Предсказано, что наступает Новая Эра, — сказал император, — что многие державы рухнут и короны падут».

«Не обращайте внимания на пророчества, — сказал Бруно. — Они говорят лишь то, что мы сами вознамерились совершить».

«Эта Империя тоже, — продолжал император, — исчезнет, уменьшится, падет».

«Империя не может исчезнуть, — сказал Бруно. — А если даже исчезнет, то что?»

В ответ император широко раскрыл глаза, а Бруно, хоть и знал, что должен отвести взгляд — нельзя вступать в поединок с императором, надо покоряться его воле, — не сделал этого. Лучи духа его, пущенные из глаз силой биений сердца, проникли в глаза императора, а через них — в его душу. То был наглухо заколоченный дворец, куда более холодный, чем эта комната; пустой, точно склеп, а в нем пустой каменный трон. И Бруно понял, что должно делать императору и как поведать ему об этом.

«Вы видели мою коллекцию», — сказал император, словно решив сменить тему и не замечать дерзости Бруно.

«Видел. Ваше великодушное величество, чудесная коллекция ваша полна и совершенна. Но у нее нет центра. А был бы — тогда, поменяв и передвинув в ней что-либо, вы произвели бы изменения и вовне».

«А как мне создать в ней центр?»

«Вывернув наизнанку», — сказал Бруно.

«Как?»

«Я объясню, — проговорил Бруно. — Ваше величество много лет привлекало знаки и символы вещей на службу своей власти. Теперь же, напротив, обратите власть на службу этим знакам».

Император надолго замолчал, глаза его едва заметно съехались к переносице, и взор его померк.

«Любовь, — говорил Бруно. — Память. Матезис. Сии три. Но Любовь из них больше»[303].

Большая габсбургская голова медленно кивнула, но не в знак понимания. Немного погодя двое слуг (как они чувствуют волю императора, как она им передается?) открыли дверь и встали по бокам Джордано Бруно, как стражники.

Бруно поведал бы гораздо больше о том, как устроена Вселенная и сколь она насыщенна. Он поведал бы, что каждая звезда — это солнце, столь же яркое, как наше, и что эти солнца опутывают чарами хладные создания, называемые планетами, которые вечно с обожанием и отрадой странствуют вокруг своих солнц, а сушу их населяют разумные существа, моря же полны рыб, как и наши, и у рыб тех — своя природа и свои сообщества, о которых нам знать не дано. Воздух и пространства между звездами наполнены дэмонами и духовными сущностями, ими полнятся также моря и пещеры земные; одни из них мрачны и молчаливы, иные горячи, деятельны и коварны, одних занимают людские жизни, других же — нет. Род человеческий возникает везде, где только возможно, и вот люди выбегают навстречу, едва завидев наши корабли, и взирают на нас с тем же изумлением, с каким мы на них: черные, коричневые или золотистые, глупые или мудрые, а может, всего понемногу.

Он поведал бы императору, что бесконечная изменчивость не столь велика, чтобы страшиться ее или теряться пред ее ликом, ибо Человек — существо, причастное всему, а следовательно, всему равное; искусствами, лишь ему свойственными, он способен познать все: посредством Матезиса сократить бесконечность до естественных, разумных и упорядоченных категорий и создать печати, каковые суть тайные души сложносоставного мироздания. Посредством Памяти заключить в себя эти символы и, открывая их по своей воле, двигаться через весь свет в любом направлении, составлять и переставлять вещества, создавать вещи, прежде неслыханные. Любовью же — склонять души к мирам, покоряя их и одновременно покоряясь им; утопать в бесконечности, не утопая: Любовь коварна и глупа, Любовь терпелива и упряма, Любовь нежна и свирепа.

Он поведал бы это и многое другое, но двое слуг увели его прочь из королевских покоев, дав ему знак поклониться раз, другой и, наконец, последний, когда закрылись двери между ним и императором, который стал вдруг далеким и маленьким.

В тот вечер император вызвал к себе нового имперского астронома. Когда тот явился, Рудольф вручил ему книжечку о математике, которую посвятил ему Бруно. Увидев на титульном листе имя автора, астроном расхохотался самым неприятным образом, широко раскрыв рот, — столь возмутительно, что скандализированный император даже выпрямился. С какой стати его сегодня все оскорбляют? Такого вообще не следовало брать на службу: астроном он прекрасный, но угрюм и обидчив, этот офранцузившийся итальянец по имени Фабрицио Морденте. Пусть убирается[304].

Император отправил еще одно письмо человеку, которого всегда хотел перетянуть в Прагу и сделать своим астрономом, — безносому датскому рыцарю Тихо Браге. (Как настойчивый, но презираемый поклонник, император время от времени посылал ему подобные письма, когда на сердце было тяжело.) В том послании он также спрашивал мнения Браге о Бруно. Через некоторое время пришел ответ: Браге в очередной раз учтиво, но твердо отказывался приехать в Прагу[305], сообщал, что работа Бруно — Nolanus nullanus[306], писал датчанин, — ему известна, и добавлял, что автор ее ухитрился сделать ошибки во всех чертежах и числах, включая 1 и 0.

Так что император отложил книгу Бруно подальше и приказал выдать Ноланцу из имперской казны сумму в триста талеров (было что-то в этом человеке, из-за чего император решил проявить осторожность), но более его не приглашать.


Тогда же в октябре в другой части огромного Градшинского замка собрались люди, готовые закончить или хотя бы продолжить работу, ради которой объединились. Встреча проходила в мастерской; Джон Ди узнал бы многие, хотя и не все из тех чудесных инструментов, что висели на стенах; он догадался бы, что ящики с шестеренками, груды медных рычагов и тяг, пружин, вогнутых стекол, барабанных колес и маятников — суть часовые механизмы, но не понял бы назначения других странных предметов, ибо они прежде не существовали, а были изобретены лишь недавно в этой же мастерской. Здесь многие из них и останутся; они были непостижимы в прежние века, а в будущие работать не смогут.