Демьяновские жители — страница 12 из 110

— Надо Игнаху просить: пущай с ружьем караулить кабанов, — заметила Фекла.

— Их тутка тьма-тьмущая, — сказала Варвара.

— Спаси и помилуй! — перекрестилась Марья. — Как есь, девки, дьявол явился. — Она, вздохнув, оглядела своих товарок. — Приходьте чай пить. Видно что напоследок… — Марья сокрушенно махнула рукой и пошла, как бы боясь куда-то опоздать, прочь с кладбища.

XIII

С сумерками пала на землю великая тишина. В такую пору, бывало, как помнил Иван Иванович, кипела работа по личным дворам, всегда тянувшаяся до ночи. Теперь же не разносилось мычания скотины, не покрикивали хозяйки: «Балуй, дура, я те!», не слышался говор на колодце и в проулках, не показывали своего присутствия и собаки. Их-то оставалось две на деревню: у Мысиковых и у Дарьи Зотовой. Однако мысиковский пес, глухой и старый, ничем не заявлял о себе и беспробудно спал под навесом, занимаясь лишь ловлей блох в своей шерсти. Дарьин в потемках полаивал, но как-то нехотя, точно говорил людям: «Мне тут больше делать нечего». Около десяти старых хат, кинутых недавно хозяевами на произвол судьбы, немо чернели на фоне звездного, яркого неба. Жилые светились редкими огоньками. Марья опять развела самовар, принесла из погреба варенья и соленых грибов. Иван Иванович, как в давнюю пору при родителях, ходил босиком по скрипевшим половицам. Брат и сестра молчали, потому что им сейчас не о чем было говорить. Все чувства и мысли старуха выплеснула за длинный и тяжелый день. Узлы и разный хлам громоздились посередине хаты, так что жилье казалось разворошенным и неприютным. Фотографические пожелтелые карточки со стен Марья сняла — видно, окончательно осознала бесполезность сопротивления. Эти желтые, засиженные мухами картонки какой-то крепкой, нерасторжимой пуповиной соединяли еще старуху с тем близким и родным ей миром, который она любой ценою желала удержать и сберечь в своей душе. Сейчас на их месте белело непривычное ее глазу пятно, на которое Марья боялась глядеть. Сняв карточки, она вдруг сникла, сделалась слабой, суетливой и будто пригнулась к полу; светлые слезинки то и дело выкатывались из ее глаз, и она украдкой, кончиком фартука, вытирала их, кряхтела и вздыхала. Долго и суетливо закручивала в цветастую тряпицу карточки, перетянула их резинкой и бережно, как самое дорогое богатство, уложила на низ сундука. Она уронила вдоль тела свои жилистые руки и, опустившись на колени, бессознательно перебегала взглядом по пожиткам. Брат сел рядом на табуретку, хорошо понимая все те чувства и волнения, которые охватывали сестру. Сверху, в правом углу, лежал зеленый старинный материн сарафан. И брат, и сестра припоминали, как матушка любила и берегла его. В левом углу покоилась с вылинялыми цветастыми мехами мужнина гармонь. Иван помнил, что слишком многое было связано у сестры Марьи с этой гармонью. Помнил он ее слова о том, что гармонью и покорил ее Егор. Посередине сундука лежало Марьино венчальное белое платье, и глаза старухи затуманились слезами. Как было то давно, давно и далеко!.. Будто целая вечность пролегла между ею нынешней и тою, шестнадцатилетней. Мужик ее, Егор, убитый на войне, сильно любил вынимать из сундука и разглядывать это платье. И, как бы подчиняясь его воле, движимая горячим чувством, Марья вынула его и, взмахнув, опустила на сундук. Платье белыми волнами покрыло его. Узловатыми, сморщенными руками она разгладила складки; лицо ее задрожало и распустилось, и опять увлажнились глаза. Егор все боялся, что на платье окажется какое-то пятно, и Марья обходила его взглядом, радуясь, что оно осталось таким чистым. Ах, воротить бы тот день! Слезица капнула на складку. Марья вздохнула еще раз, бережно собрала платье и уложила на прежнее место. Затем она вытащила, проверяя, не попортила ли моль, материн сарафан. Тот тоже был целый и нетронутый.

— Матушке он хорошо шел, — сказал Иван Иванович грустным голосом. — Красивая в нем она бывала!

— Куды ж деть-то все? — чужим, глохлым голосом спросила Марья; лицо ее сморщилось, и старуха поникла головой, все общупывая руками содержимое сундука.

Брат не отвечал ей, он только ласково дотронулся рукой до руки сестры. В сенцах заскрипела дверь, послышались голоса, и на пороге показались старухи: сестры Мышкины, Аграфена и Анна, хромая Фекла Матвеиха, Дарья Зотова и Мысикова Варвара. Шествие старух завершал, громко скрипя деревянной облупленной ногой, Серафим Куропаткин: с ним Иван Иванович в августе сорок первого выходил из окружения под Смоленском. Серафим Никитич, и без того маленького роста, сейчас выглядел щуплым подростком. На жестком, давно не видавшем бритвы его лице, однако, не было печали. Все вошедшие молча и тихо сели вокруг большого дубового стола, точно они пришли на поминки. И правда, в этот августовский теплый вечер они хоронили свою родную деревню! Серафим Никитич потянулся было огрубелой рукой к портсигару Ивана Ивановича, но остановился, крякнул и сказал в пространство:

— Вчерась кабаны весь мой огород разрыли.

— Надо богоматерь выносить, — сказала сильно верующая Фекла.

— Что ж, подружки, в чистых квартерах другую жись зачнем, — в голосе Дарьи уже не чувствовалось той надорванности, как днем, когда воевали с Кармановым.

— Табе хучь первый етаж достался. Мне-то на лестницу карабкаться, — сказала Варвара. — Как бы кубарем не кувыркнуться. Охо-хо-хо!

Аграфена указала глазами на самовар:

— Попить чайку-то напоследок, что ль?

Марья стала устанавливать на столе посуду. Любивший рассуждать о политике Куропаткин обратился к Тишкову:

— Что слыхать, Иван, об мировом имперьялизьме?

— Живет, подлый, да хлеб жует, — ответил Иван Иванович.

— Ну, разбалабонился! — напустилась на Куропаткина Фекла. — Как есь — бобыль.

Серафим Никитич, похоронив год назад жену, жил один в хате и, сделавшись бобылем, ударился в политику.

— Ты в мою мыслю не можешь вникнуть, потому как баба. — Серафим Никитич хотел было спросить еще Тишкова об оголтелости Израиля, но умолчал, чувствуя, что старухи накинутся на него; он с жадностью принялся за чай, держа блюдце на растопыренных пальцах.

— В чулане материны кросны, — сказала Варвара, — куды ж их потянешь? А жалко кидать!

— Что кросны? Хучь бы самопрялки увезть, — вздохнула Аграфена.

— А у меня сит целый ворох. Мужик Петр делал. Нешто ж кинешь? — сокрушалась Дарья.

— При чем тут ситы, когда стоит сурьезный имперьялистический вопрос! — Серафим Никитич для весомости ткнул кулаком в пространство. — Имперьялизьм, гад, поджигает атмосферу.

— Ерема об соломе, известно, — Варвара, расчувствовавшись, так тиснула Куропаткина, что тот приложился затылком к стене.

— Ты, мать, полегче, — покосился на нее, отодвигаясь, Куропаткин. — Бугая б на тя напустить. Да чо с бабами?

Все помолчали, с жадностью набросившись на чай. Марья вдруг вся обратилась в слух и будто окаменела; она, как молоденькая, подбежала к окошку, толкнула раму и высунулась наружу, в огород.

— Чуете? — прошептала она. — В покинутых хатах двери скрипять.

До всех явственно донесся ржавый, тягучий скрип, словно кто-то, иззябший, выговаривал: «Я — сирота, я — сирота».

— Дудкиных, поди, двери-то, — сказала Матвеиха.

— А где ж сам Прохор? — спросил Иван Иванович.

— Поехал к дочке. Чистой жисти искать, — сердито пояснила Марья. — В Москву подался.

— Небось счастлив, — подала голос молчавшая до сих пор Мышкина.

— Как бы, дурак, пешком не прибег назад. Знашь, как в народе говорять: захотел петух красу показать — да угодил в чугунок, — выговорила Марья, все покачивая головой.

Опять стали слушать тишину; теперь еще более явственно разносился ужасавший их скрип дверей, оконных рам и оторванных, болтающихся досок во фронтонах, точно хаты жаловались, что им холодно.

— Надысь иду мимо двора Селезневых, а из окошка — шасть черная кошка, — стала рассказывать Фекла. — И такая, девки, шерсть на ей дыбом! Так я напужалась, ажно ноги подкосились. Не побегла, а все ко мне ластится. Я пройду, остановлюся — и кошка выжидаеть. Я в переулок — и та тож. Что есь духу вбегла к себе в сенцы, окрестилась. А кошка-то, поганая, так всю ночь наскрозь и простояла на дороге.

— То черная душа Степаниды Микулиной приходила, — сказала Аграфена, — жалобится, должно, перед порухой деревни.

— Э, вы, бабы! — усмехнулся Куропаткин над их суевериями.

— Да, страшны пустые хаты, — вздохнул Иван Иванович, невольно прислушиваясь к скрипу. — А какие тут шумели сады!

— Баста, брат, Колучово наше отпелося! — Серафим Никитич для весомости притопнул ногой и повторил с полным спокойствием: — Кончилось. А народу высокого сорту порядочно дала наша деревенька! Только певцов троих. А сколько померло во мраке забвенья! Взять хотя бы Анастасью Мигунову. А померла-то от простуды, считай. Поганец Северинов машину не дал в больницу свезть, чтоб ему ни дна ни покрышки! Ни на этом, ни на том свете.

— И правда, певунья была девка-то! — подтвердила Аграфена.

— Уж так заливалась, ро́дная, да бог жисти не послал, — опечалилась Марья.

— Поганая собака! Пущай его одного ломають! Пес безродный! — заругалась Варвара, кивнув головой на дом Северинова.

— Как же обходитца без крестьянства-то? — обратился к Ивану Ивановичу Куропаткин.

— Да ведь оно, видишь, нынче в рабочих выродилось, — ответил тот. — Машинное стало. Разный, Серафим, горизонт.

— Гляньте-ка, волк выполз, — в наступившей тишине проговорила Фекла.

Все, сгрудившись, припали к окошкам. И правда, на крыльцо всходил, цепляясь руками за похилевшее перило, Степан Северинов. Он медлительно, на ощупь, по памяти (было темно), на непослушных ногах, тяжело прошагал через сенцы, потянул скобу двери и сивый, громоздко-костлявый, как привидение, шагнул через порог.

XIV

И верно, будто явился с того света — всеми отвергнутый. Он молча, угрюмо и нелюдимо стоял, опершись на костыль, напряженно оглядывая из-подо лба старух и мужиков, как бы решая, остаться ли ем