— Ты чего хочешь? — не очень-то дружелюбно спросил Яков, продолжая изумляться разному выражению его глаз.
— Чего и ты. Воли. Осознал?
— Не очень.
— Какой черт тебе, одинокому, держаться за нынешнее крестьянство? Смех!
— Зовешь бродяжничать? Так не на того напал.
— На того самого. Обзнакомимся: Бобылев Иван.
— Ты шабай? — угадал Яков.
Бобылев опять скосоротился:
— Наградили словцом! Все умники литераторы стараются. Гонорары, сволочи, вышибают. Мастер я, брат, плотник. Приставай к нам, нас уж трое, вчетверых — бригада в самый раз. И местечко имеется — под Москвой. Там я трудился. Совхозную ферму зовут строить. К первому снегу управимся. Возьмем по пять с половиной кусков. Понял логику на нынешнем этапе? Строители — на вес золота. А ты, дядя, сидишь на девяносторублевой зарплатишке. Позор на всю Европу! Осознай нонешний момент.
— Иди к дьяволу! Я не желаю бродяжничать.
— Хорошо держаться за корни, ежели что-то имеется в портмо́не. А у тебя-то все богатство — данная халупа. Не богато!
Человек исчез, однако, как ни отгонял прочь мысль про шабайство, Яков не мог от нее освободиться: лезла она в голову, вскакивал с постели серед ночи. Ходил из угла в угол, думал… И правда, отчего бы не подработать деньжонок? Являлась и другая мысль: век по Марии не прогорюешь, как там ни крути — одному-то, видно, не усидеть в холостой обороне, придется искать подругу жизни. А кого тут найдешь? Наперечет каждая женщина.
Дней через пять Бобылев явился не один — с двумя напарниками. Один, рослый дядя, увалистый, крепкий, как грецкий орех, — Трофим Дударев, другой, Михаил Шуйкин, ровесник Якову, худой, увертливый, — оба были рязанскими, в шабаях они ходили год с лишком. Еще не заматерели, не отгладились как следует, не впитали до конца гнилостный дух шабайства, но уже и не выглядели крестьянами.
— Учу, понимаешь, ребяток. Надежная поросль, — представил их Якову Бобылев. — Думаю, выйдет толк. Ну что, пехтерь, обдумал?
— А где мы будем жить? — спросил Яков, все еще колеблясь.
— В гостиницах. Была бы деньга, — хохотнул ободряюще Бобылев. — Рупь — он дает политику. Вывезет.
— Вроде… боязно что-то… — признался Яков.
Бобылев, затянувшись, выпустил из одной ноздри дым, подбодрил:
— Гляди, брат, на мир проще. Он, мир этот, покажется розовым, когда в портмоне положишь бумажки.
— Обдумаю, мужики…
В тот же вечер Яков имел тяжелый разговор с братом Иваном. Иван Иванович не считал брата Якова легким человеком, могущим поддаться каким-то временным поветриям с целью устройства своей жизни почище и посытее. Но он видел, что многие люди, и даже твердые по характеру, меняли свое отношение к жизни, и не мог понять, отчего это происходило, потому что Иван Иванович не любил пускаться в философию.
— Надумал я, Ваня, поглядеть мир… — начал Яков, садясь за врытый в землю стол в братовом саду; он вытащил из кармана бутылку. — Давай, брат, выпьем винца. Сегодня расчет взял… Такое, понимаешь, дело, — Яков глядел мимо лица Ивана, испытывая отчего-то неудобство.
Дарья Панкратовна, сострадательно вздыхая, принесла им пирог с яблоками; она жалела Якова как бобыля, который теперь сумятился и обманывался — найти счастье в хороших деньгах.
— Не один свет что в нашем Демьяновске. И я не куда-нибудь бродяжничать еду. С бригадой строить совхозную ферму — вот куда!
— С шабаями? — спросил тихо и строго Иван Иванович.
— А что? Властя разрешают. Тут дело не в словце.
— Верно — в сути. А суть — она такая: шабайство развращает людей. Откажись от такого помысла, Яша! — дрожащим голосом воскликнул Иван Иванович. — Земля — ошейник для нищих духом, безродным сребреникам. Не тебе! Ты возрос и окреп около нее, землицы, не предавай же ее! Как бы не вытряс из себя что имеешь. Их нынче вон сколько шляется, шабаев. Люди кинулись в добычу денег а не знают того, что счастье-то не в них.
— Я не ради них уезжаю, Иван, — ответил Яков, отводя в сторону глаза. — Ты видишь: я одинокий. Не скрою… захотелось ощутить… праздник души. Есть такая потребность. Я-то еще не старый — сорок пять. Может… гнездо совью.
— Хорошие женщины, Яша, есть и у нас, — заметила Дарья Панкратовна.
— Что-то я их не вижу. Хорошие разобраны.
— Не ходи в шабаи! — все тем же дрожащим голосом произнес Иван Иванович. — Удержись, брат, от такого шага! Тут не заметишь, как одурманишься. Легко нажитый рубль прилипчив. Начнешь с целкового да с рубля, потом потянет на тысячи. Бойся, Яша, мысли подняться на крепкие ноги через деньги!
— Да говорю же тебе: не ради денег я с ними еду в тот совхоз! — вскричал Яков; в его голосе звучала искренность, и Иван Иванович не сомневался, что он говорил правду, ибо знал брата, никогда не помышлявшего о больших деньгах и накопительстве. — Мне нужен праздник души. Мне надо маленько встряхнуться. Может, кого сыщу… Незабвенный Гоголь ведь сказал: «Горе холостяку!» Понимаешь ты?
— А еще большее, брат, горе тому, кто обманется радужными мечтами во имя живота своего и предаст отчее, что завещано нам дедами от века. Горе тому куда большее, чем холостяку!
— Что-то нынче не шибко держутся за отчее.
— Не от ума — скорей, от легкомыслия. Возврат на круги своя всегда свершается с потерями, а жизнь людская — короткая. Возврат этот бывает слишком горьким, как похмелье после пира, — утерянного не воротишь. Не обманись, Яша, тем праздником! Он может оказаться ложным.
— Нынче время — ездить. Не я первый, — поднялся Яков, — и видно, что не последний.
— Дом не продавай! — посоветовал брат Иван Иванович.
— Пускай стоит.
— Мы за ним посмотрим, — сказала Дарья Панкратовна.
— Не езди! — еще раз попробовал отговорить Иван Иванович, выходя с ним со своего двора.
Яков, ничего не ответив брату, торопливо уходил по переулку.
Уезжал он через три дня, ранним утром, когда по Демьяновску пели петухи, — Иван Иванович провожал его. До автобусной остановки братья шли молча, слушая яростную петушиную перекличку и расшалившихся, нахлестывающих в лозняках соловьев. Когда подошли к автобусу, Иван Иванович, покачав головой, проговорил со вздохом:
— Нехорошо, брат. Сумятица это все. Была б душа счастлива. Не одобряю я тебя.
Яков, ничего не ответив, неопределенно махнул рукой и поскорее нырнул следом за новыми приятелями в дверцу автобуса, он боялся оборачиваться, чувствуя на своем затылке взгляд брата. Бобылев высунулся из окошка, насмешливо глядя сверху на неказистую, маленькую фигуру Ивана Ивановича:
— Сиди около разбитого корыта, философ!
Автобус дернулся и покатил, все набирая скорость, — Иван Иванович, пригнув голову, глядел ему вслед до тех пор, пока он не скрылся за поворотом. Сумятица-то людская!
III
В четверг получили телеграмму от Зинаиды, извещающую родителей, что она едет в отпуск. Одна ли, с мужем ли и сынишкой — не сообщила.
— Ну, мать, Дарья Панкратовна, пеки пироги, — сказал, подумавши, Иван Иванович жене.
Не теряя времени, та принялась настраивать большую дежу. Ее сработал Иван Иванович своими руками, втайне он гордился своим произведением. Что ни говори, ладная получилась дежа! Связав ее медными обручами и скрепив большими заклепками, Иван Иванович искусно вырезал крышку в форме ладьи. Всякий раз, когда Дарья Панкратовна налаживала эту дежу (у Тишковых их было три), Иван Иванович приходил в возбужденное состояние. Только эта посудина излучала такой хлебный дух! Наперед всего, понятно, виновником душистых запахов был мореный дуб, который Иван Иванович отделал с большой аккуратностью. Дарья Панкратовна навела тесто большой дежи, ловко работая круглыми, сильными, крестьянскими руками.
— Корицы, мать, Дарья Панкратовна, ты положила? — полюбопытствовал он.
— Все ложено, Иван Иванович, не беспокойся себе зря.
Иван Иванович знал, что жена учинит и другую, малую, дежу для выпечки пирожков с капустой, с луком, с грибками, а то и с тем, и с другим, и с третьим вместе, — все это Дарья Панкратовна делала с большим искусством. И верно, не ошибся. Покончив с одной, Дарья Панкратовна принялась за другую, маленькую дежу, делая работу с таким же старанием, так что тесто под ее руками готово было крикнуть: «Как я основательно замешено!»
На другое утро Дарья Панкратовна стала заниматься выпечкой пирогов и пирожков, и по всему их маленькому домику распространился такой аромат, что Иван Иванович подумал: «В какой земле еще сыщешь подобную жену?» После больших русских пирогов начали сами прыгать со сковороды маленькие, непохожие один на другого: то скворцы, то зайцы, то караси, то снегири, и Иван Иванович опять с большой радостью подумал про себя: «Жена так жена!» Вскорости на широком, застеленном по случаю приезда гостей новой льняной скатертью, расписанной руками Дарьи Панкратовны красными розами, столе возвышалась целая гора пирогов и пирожков, и гору эту она покрыла чистой холстинкой. Затем Дарья Панкратовна отправилась в погреб, где у нее хранилось целое богатство, добытое их совместными трудами: тут стояли кованые бочонки с грибами, с моченой брусникой, с огурцами и помидорами, шеренгой выстраивались банки с вареньем и разные приправы и соусы. Весь Демьяновск знал про тишковский погреб, и частенько многие жители пользовались его богатствами, так как у хозяев было слишком доброе сердце.
В четыре часа дня Иван Иванович и Дарья Панкратовна пошли на автобусную остановку встречать дочь. Лето недавно вошло в силу. Над Демьяновском собиралась ленивая гроза, в светлой днепровской воде отражались молнии. В овраге трещали и перекатывались соловьи. Было воскресенье. По такому важному случаю Иван Иванович надел свой береженый, в клеточку, костюм, галстук и новые ботинки. Дарья Панкратовна, покрытая большим шелковым, с кистями, цыганским платком, вышагивала величественно и степенно, но, однако, неказистый Иван Иванович не казался комическим рядом с ней — они дополняли один другого. Пропустили два автобуса и терпеливо, сидя в тени старого клена, дождались третьего, — из него вышли наконец-то дочь Зинаида с мужем и их сын восьми лет. Мальчишку Тишковы видели только раз, и Иван Иванович определил, что внук не выглядел капризным. Зинаида выглядела усталой и такой яркой со своими знойно-рыжими крашеными волосами, с загнутыми ресницами и пунцово-кровавыми губами, что родители не сразу узнали ее. Муж ее, Васи