Демьяновские жители — страница 24 из 110

— Входи, пожалуйста, — дрожащим голосом проговорил Николай; жесткое, небритое лицо его жалко улыбалось. Он так и остался стоять с отбитым кувшином в руках, не успев его задвинуть за печку.

Все, что было в его простенькой, открытой душе, все то горячее смятение, которое его охватило, угадала, едва взглянув на него, Наталья. И таким растерянным и по-детски взъерошенным он показался ей еще ближе и роднее.

— Не ждал, видно, гостей? — спросила с волнением Наталья.

— Кому ж я нужон?

— Сесть-то можно?

— А то нет, че ли? Садись, садись, пожалуйста! — Он протер тряпкой табуретку около стола, накрытого засиженной мухами скатертью.

Наталья села. Дичков отчего-то боялся смотреть на нее, переступал с ноги на ногу и покашливал. Неестественно громко, как казалось им, чулюкали воробьи на яблоне под окошком. Обескровленное зимнее солнце через склеенные стекла сорило по полу и по темным голым стенам светлые, негреющие лучи. Громко стучали и ходики над Натальиной головой.

— Закусить-то чего приготовлю, — засуетился Дичков, открывая шкафчик.

— Не хлопочи, Коля. Если только чайку выпьем. Я вот баранок купила.

— Еще какой чай! Только перед тобой заварил! — Он как молоденький суетливо вытащил из шкафчика чашки.

Чинно-строгие, стыдившиеся своего чувства, они сидели за столом. Николай конфузился бедности хаты, своих огрубелых рук и желтой, не совсем чистой рубахи. Он с напряжением ожидал, что Наталья высмеет его вид, и ему делалось все более стыдно перед ней.

— Хоромы-то мои невзрачные, — проговорил он, оправдываясь перед ней.

— А я, Коля, из каких хоромов сама? — Наталья любовалась его смущением, не утраченной с годами, почти детской стыдливостью: такого она сильно и любила!

Николай боялся поднять глаза от стола.

— Как же ты живешь, Наташа? — попытал он тихим голосом.

— Живем, — ответила она не то, что говорили ее глаза.

«Одинокая баба что сухостойное дерево, что же тут спрашивать?» — вот что прочитал в ее взгляде Николай, когда смущенно взглянул на нее.

— Славные люди твои родители, — похвалил он, — таких поискать!

Опять замолчали, боясь ранить друг друга каким-то неосторожным словом. На гвозде около двери висел его длинный, с кожаной ручкой кнут и рядом жесткая, как жесть, продубленная дождями и ветрами брезентовая куртка. Немудрые пастушеские эти вещи, однако, о многом говорили ей! Низенькая хатка, самодельный стол, дубовый ларец с табаком, куртка и кнут — все казалось ей очень родным и близким, имеющим особое значение. Все, что было в его жилье, говорило ей особенным, только ей одной понятным языком, и все это она любила.

— Осенью, слышала, хворал? — спросила Наталья, налившая ему в чашку чай.

— Простуда окаянная прицепилась.

— У тебя ведь работа какая. На дождях да на ветре, — проговорила она душевно. — Рубашку ты эту желтую давно носишь, Коля. Нравится она мне!

— Обстираться-то некогда как следует.

— Давай мне бельишко, я постираю.

— Я ж не калека, управлюсь. Спасибо.

Она как бы в забывчивости дотронулась до его горячей руки; его тепло передалось Наталье. Они стыдливо посмотрели друг другу в глаза, и по тому свету, который загорелся в них, было видно, что в эту минуту души их соединились в одно целое. Сам не помня себя, Николай сжимал все крепче ее руки, а она не отнимала их.

— Коля… я давно хотела тебе сказать… — начала она и, взволнованная, все не могла договорить до конца, — бабе-то самой вроде неловко… да что ж таиться? Возьми… меня к себе.

В глазах Дичкова показались слезы.

— Господи! — выдохнул он почти шепотом. — Я же самый последний… пастух, а ты-то учителка! — Голос Николая дрожал.

— Какой же ты дурной! — выговорила Наталья ласково это слово. — Разве в том дело?

— У меня и одежонки путной нету.

— Наживем, Коля. Деньги-то мы с тобой зарабатываем. Все наживем. Скажи: ты согласен? А то я напросилась.

— Ну какой разговор! — горячо вскрикнул он. — Пойдем к родителям. Я сейчас же буду просить у них твоей руки.

Старики Тишковы встретили их во дворе. Дарья Панкратовна принарядилась, надев свою береженую плисовую жакетку и сапожки. Иван Иванович облачился в новый в клетку, еще не обмятый костюм. Полкан в знак миролюбия повертел хвостом и лизнул руку Дичкова — он любил пастуха.

— Дарья Панкратовна, Иван… — начал он, но смутился и замолчал, робко поглядев на Наталью.

— Коля просит у вас моей руки, — досказала Наталья.

— Господи, чего ж мы тут-то? Заходьте в дом, — засуетилась Дарья Панкратовна, отворив дверь и пропуская наперед Дичкова с дочерью.

Послышались реплики соседей:

— Скот, что ли, Наталья теперь пасти станет? За компанию с муженьком?

— Не говори: отказалась, дура, от счастья. В Москве б вон пристроилась! Летось сватался к ней один командированный.

Злые слова эти выбили у Дичкова решимость. Он суетливо шагнул следом за Натальей в сени и, как только затворилась дверь, сразу же заявил ее родителям:

— Не пара я Наталье. Какой спрос с пастуха? Ты ведь пожалеешь. Люди-то вон как говорят!

Иван Иванович с добродушием подтолкнул его к столу.

— Ты чего запел Лазаря? На всякий дурной язык петлю не накинешь. Ай мы не простые? Ну-ка вынимай поллитру. Вижу, в кармане оттопыривает. Так-то, брат, верней!

— Дай бог вам счастья, — уронила слезу Дарья Панкратовна, — совестливая она у нас по нынешним временам. Ты уж оберегай ее, Николай!

В тот же день они подали заявление о регистрации брака, и Наталья, не откладывая, со стареньким чемоданом с бельишком перешла жить к Дичкову в его хату. Свадьбу они не играли — на том порешили всем семейством.

VII

Жизнь у Лючевских тащилась без перемен, как старая телега по наезженной дороге. Анна Сергеевна по-прежнему полулежала в своем старинном, красного дерева кресле, глядела или в окно, выше князевской крыши — вдаль на Днепр, или же в красный угол, где цедился тускло-рубиновый огонек лампадки да чернел лик Смоленской божьей матери. Теперь она уже вовсе бросила молиться богу и восстанавливала в памяти давно угасшие в невиди картины былой жизни; однако та родная ей по духу старина грезилась бесплотно и туманно, как бестелесный сон…

Брат же, Иннокентий Сергеевич, с холодным равнодушием оглядывал Демьяновск, отрывистым голосом говорил:

— Не люблю я этот край. Кого здесь увидишь? Голь, пьянь да рвань. Уехать бы куда, а, Аня?

— Что ты?! Куда же мы денем наше добро?

Анна Сергеевна в последнее время сделалась умиленной и все чаще просила брата:

— Вынь… его… повесь на шкаф.

Иннокентий Сергеевич, тяжело вздыхая, уходил в угол, извлекал из темного, обитого зеленой жестью сундука уже заметно пожелтевшее пышное подвенечное платье сестры и, развесив его перед взором ее, с жалостливой гримасой смотрел на ее жиденький пробор, думая в такую минуту: «Чего же она не вышла-таки замуж?» «Отчего же я не вышла замуж?» — спрашивала себя и Анна Сергеевна, пытаясь воскресить свою молодость, которая, однако, все ускользала от нее, как будто ее и вовсе не существовало. И правда, переживала ль она все то, что каждому сулит девичья пора? Каким толстым слоем все поросло и как бесконечно ушло от нее!.. «Неправда, что я только себя любила. Едва не вышла замуж за поручика… Боже… дай мне память… Я забыла его имя». Но как ни силилась, а вспомнить не могла, все застлалось сизым туманом времени. И, закрыв глаза, она дрожащим голосом просила брата:

— Убери… спрячь… О, ты такой неделикатный, брат! Никогда больше мне не показывай…

Но проходил день-два, и вновь просила — будто требовала у брата милосердия:

— Вынь… покажи… Ради Иисуса Христа!

«За кого она в этом краю могла выйти замуж?» — оправдывая сестру, думал Иннокентий Сергеевич.

Иннокентий Сергеевич поставил за правило не тратить на пропитание в день более полутора рублей. Анна Сергеевна еще три года назад одобрила такой расход, но теперь, когда она сделалась еще немощнее, эта сумма ей показалась слишком транжиристой; как-то, скудно пообедав, сказала брату:

— Урежь, Иннокентий, на полтинник. Урежь. Какие мы с тобой, однако, моты! Ах, брат, брат! — покачала она, вздыхая, головой.

Тот, должно быть, никак не мог предположить, что жадность ее дойдет до таких пределов, и не без удивления посмотрел на нее.

— Рубля маловато, — сказал он, упершись взглядом в лицо сестры.

— Ах, брат! Ты думай о завтрашнем дне. Кто нам из этих чушек поможет?

«О каком она говорит дне? — думал Иннокентий Сергеевич, глядя на бледные тонкие руки сестры. — Ведь может вот-вот помереть!» Однако в душе он согласился с сестрою, именно с тем, что можно, и даже не в ущерб здоровью, перейти на рубль в день.

— На хлебе с квасом дольше проживешь. Посты не даром придумали. Ты вглядись в историю: русский народ на картошке века стоял. Нет, брат Иннокеша, при экономии нам вполне хватит рубля. На той неделе ты, однако, помотовал. Далась тебе эта селедка! Или ты не знаешь, какая она нынче? Вяленая вобла и то сочнее такой селедки. И батоны ты слишком дорогие покупал. Ну какая польза от халы? Фу, и слово-то, видно, татарское. Азия! Наложили пряностей, чтоб укоротить нам жизнь, и дерут двадцать две копейки! Ну рассуди сам: мыслима ли такая трата? Чтоб за какую-то халу, которую ты умял за один присест, да потратить двадцать две копейки?! Ах, брат, брат! Заметно мне, что ты поддаешься низменным потребностям живота.

— Ты тоже ела, — сказал Иннокентий Сергеевич, задетый таким высказыванием сестры.

— Ах, брат! Не станем считаться. Я лишь призываю к экономии. Или вот, например, позавчера ты поступил очень легкомысленно, купивши три пары носков!

— Так они вовсе развалились, — напомнил он ей.

— А ты их почини, почини. Ты же мастеровой человек. Почини и опять носи. Пиджак свой перелицевал?

— Он весь в дырьях, наскрозь расползся в руках.

— Странно. Как могло это произойти? А впрочем, ты его долго, кажется, носил.