— Рады, милушка, что ты приехала, — встретила ее Дарья Панкратовна, испытывая, как всегда, радость при виде гостей. — Давненько тебя поджидали!
— Вот ужо и нагрянула! — Марья хорохорилась, прямила грудь, делала вид, что она крепкая духом, но от глаз Тишковых не укрылась затаенная в глубине души ее горечь.
— Ты здорова-то? — спросил ее брат, когда они вышли во двор смотреть их живность.
Марья глубоко вздохнула, ответила не сразу.
— Душа, братец, червлена. Душа мятуется!
Иван Иванович хорошо знал все то, что тревожило и угнетало сестру, — не по ней была нынешняя титковская жизнь, и промолчал, ни о чем больше не спрашивая у нее а только проговорил:
— Стареем…
Однако в его голосе не угадывалось той надорванности, какая часто прорывается у людей, боящихся смерти. Отрадней же всего было ей глядеть на их скотинку, на полновесный хозяйственный двор! Старуха с жадностью, точно деток по головке, гладила мослатые бока козочек, вволю налюбовалась лежавшей плашмя свиноматкой, однако про их петуха заметила:
— Мой-то, стервец, покрасивше. — И она рассказала брату про куриные мытарства, про сарай, куда определили несушек, про голые дворы на центральной усадьбе. Голос старухи дрогнул, пролился тоской, когда она выговорила: — Позабываю, Иван, как землица пахнет!
— На черта, спрашивается, им понадобилось стаскивать всех курей туда? — спросил в недоумении Иван Иванович.
— А пойми — ума нету, — коротко ответила Марья, все вздыхая и похаживая около скотины.
Порадовалась она и погордилась братом — тем, что взял он к себе в дом на проживание чужого человека, инвалида войны, и с теплотой думала о нем: «Весь в матушку уродился Ванюша. Дай бог ему счастья!» Вечером мирно и уютно сидели за широким столом. Мило пофыркивал и пел малый самовар, мурлыкал, лежа на одеяле из лоскутков, кот Тимофей, бил мелкой дробью дождь по стеклам. Степин держал на растопыренных пальцах блюдце, тянул бордовый чай, прикусывая желтыми полусгнившими зубами сахар, и говорил про то, что от коз надо избавляться, а заводить, на манер Англии, побольше овец, чтоб «дать под дых проклятой химии». В это время в дверь стукнули и вошла почтальонка с письмом от Якова — из Москвы. Иван Иванович с минуту держал в руке конверт, как бы взвешивая весомость того, что в нем значилось, и, тяжело вздохнув, водрузив старенькие, связанные нитками очки на нос, вынул плотный лощеный лист бумаги. Он сперва прочитал мысленно, про себя, при этом выразительно шевелил губами, покряхтывал и темнел лицом. Сестра же и домочадцы ожидали, когда он начнет читать вслух. Марья угадывала, что в письме было что-то важное и тяжелое, что угнетало брата.
— Ну чего он там сообчает? — спросила она.
— Хреновая весть. Видишь: оженился Яков, — опять крякнул Иван Иванович и медленно, с расстановками прочитал письмо, повторив два раза место: «Жизнь тут вовсе другая, все куда-то бегут с утра до ночи. Сперва я ходил как по лесу, а теперь обвыкаю. Вроде и семейку состроил…»
— Семейка! — не язвительно, а с чувством жалости по отношению к брату выговорил Иван Иванович. — В евонные-то годы заделываться москвичом!
— Каку ж ен жонку взял?
— Про нее-то он и умолчивает.
— Жалко Якова, коли сорвется, — проговорила Дарья Панкратовна.
— Не сорвется, а когда хочешь — себя утеряет в сутолоке. В соблазнах-то. А как землю любил! — воскликнул Иван Иванович, только сейчас осознав все то, что происходит с братом.
— Миражи, брат, миражи, — заметил Егор Тимофеевич, прочищая проволочкой мундштук. — Все кинулись в чистую жизнь. Вон и Петька Бугров приткнулся в Ленинграде. — Он поднялся и вышел на волю, чтобы принести дров.
Марья, всегда любившая брата Ивана за его отзывчивую, ласковую душу, понимала, что он был великим чудаком: отдавал последнее чужим — ив том видел свое счастье.
— Ты вот чужого приветил. Молодец, Ваня! — похвалила она. — А сам-то нешто богач?
— Чего нам жаловаться? Сыты, не раздеты, — ответила Дарья Панкратовна.
— Расскажите ж вы про Наташу, — попросила Марья, она еще у себя в Титкове слышала о ее замужестве, что вышла за пастуха, и знала о насмешках людей.
— Наталья счастливая, а больше ничего и не хочу знать, — заявил Иван Иванович, засовывая в печурку принесенные Степиным поленья. — А на каждый дурной язык петлю, известно, не накинешь.
— Сила-то какая в ей оказалась! — произнесла с восхищением Марья.
— Да вот они и сами в гости идут, — сказала Дарья Панкратовна, поглядев в окошко.
Дичков не совсем уверенно следом за женой шагнул через порог, сконфузившись еще больше оттого, что на нем был надет новый костюм, в котором он себя неловко чувствовал. По лицу Натальи Марья угадала, что она была счастлива, в душе своей радуясь за нее.
— Давненько ты к нам, тетя Маша, не показывалась. Здравствуй! — улыбнулась тетке Наталья.
— Здоровенько, здоровенько, светик! Не топчись, как бездомный петух, — кивнула она Дичкову, — садись за стол.
— Да мы, собственно говоря, сыты, — сказал тот, неловко присаживаясь: он все еще робел от сознания своей серости перед такой видной женой.
— Ты чего, Николай, комедь ломаешь — сидай! — предложила гостеприимно Дарья Панкратовна.
И еще уютнее стало оттого, что за их простым мужицким столом прибавилось народу.
— Что ж, светик, на свадьбу-то не позвала? — спросила Марья, ласково глядя на Наталью.
— А мы ее, тетя Марья, и не устраивали.
Марья подумала и сказала:
— Оно и верно, — понимала, что не в тех оба были годах, чтобы пускаться в свадебный загул. — Мало ль их нынче на манер вечеринок правють! А толку-то не шибко много: одне разводы. У нас в Титкове пять ден гульба шла коромыслом, десять ящиков водки выкатили. А што толку? На другой месяц свистулька в юбчонке до пупа побегла в загсу с заявлением. Две тыщи деньжищ пуганули на свадьбу-то, а вышел хрен с луковицей. Што девки, што молодые бабы помешались на банкрутстве[3], на гульбе. Заставь таку кобылицу детей рожать! Глазелки-то у всех как все одно из форфору — бес их знаеть, куды глядять! Блудють поверху. А мужики квелы. Квел он, нонешний мужик-то, под бабский каблук угодил. Труха. И ежели так дале пойдеть, то вовсе некому станеть детей на свет пускать. И все мене родють. А сколь изводють энтой… пархюмерии! Иная-те зашпаклюется, что родная мать не узнает. Все охи да вздохи, жалобятся свиристелки на нехватки, а сами в блуд ударяются.
— Да женщин-то особо винить не следует. Не все этакие, им крутиться приходится. Тут надо говорить об нынешней жизни, — сказал Иван Иванович. — В совокупности.
— Как ни крути, а супонь, видишь, рвется, — сказал Дичков.
— Уж да-авно-о отцвели хризантемы, — послышался бесшабашно-пьяный голос во дворе.
Дарья Панкратовна узнала голос сына Николая и пришла в большое волнение.
— Уж да-авно, уж дав-авно-о!.. — протянул истошно-надрывно Николай в сенцах, с большим усилием блюдя равновесие, шагнув в хату. Он был растрепан, вывален в грязи, в пиджаке нараспашку с полуотпоротым рукавом. — Меня, бра-ат, под каблук не возьмешь! Са-ам, между прочим, хо-озяин-ин, — произнес Николай, заплетаясь языком и танцуя около порога. — Н-не позволю надо мной командовать! — Он хватил кулаком по столу, но, увидев родителей и тетку, сконфуженно улыбнулся и как-то торчком сел на кровать. — Н-не позво-олю!
Дарья Панкратовна подошла к сыну и стала снимать с него пиджак; почуяв нежность матери, Николай прижался губами к ее руке и, дрыгая от каких-то усилий ногами, заплакал.
— Да ты в каком виде, шельмец, заявился к родителям? — спросил грозно Иван Иванович.
— Батя, я обрисую картину. Я ей говорю: «Надо подсобить моим старикам», то есть вам, а она мне: «В магазине красивый нейлоновый тюль дают». — «Так тебе, го-ово-орю, этот дерьмовый тюль дороже моих родителей?» — «А ты на глотку-то не бери, сам голый!» Узнаешь, батя, голос: тещин, а то же чей. Ну меня под каблук хрен возьмешь! Не дамся! — И протянул, мигая мутными глазами: — Уж да-авно, су-уки, отцвели-и-и!..
Николай как бы почувствовал свою уязвленность, вскочил на ноги и, раскачиваясь, пнул дулю в сторону окошка:
— Не во-озмешь под каблук! Слабые в коленках.
Иван Иванович ухватил сына за ухо и, как маленького, усадил на место.
— Не хорохорься, гусак. Тошно глядеть. Тьфу! Лик потерял.
— Ну-ка, Коля, ну-ка, иди ляжь. Отец-то правду говорит, — проговорила Дарья Панкратовна.
— Маманя, я не дамся. На пистолетах… — забормотал он, опять со слезами на глазах прижавшись к материнской руке.
Иван Иванович тем временем снял с него ботинки, а мать начала расстегивать новую, залитую вином желтую нейлоновую рубаху.
— Хороша семейка! — сказала осуждающе Наталья, имея в виду тещу и жену брата.
— Наташа, милая сестренка, одна ты понимаешь! — дернулся было Николай, но отец, мать и тетка, обступив со всех сторон, повели за шторку, в уголок, который они называли горницей, и положили его на кровать. Дарья Панкратовна расчесывала спутанные, сально-жирные, немытые волосы сына.
— Охолонь трошки и садись бриться, — сказал Иван Иванович.
Обласканный родителями, с умягченной душой Николай угомонился, заснул, и в это время появились распаленные сноха с матерью. Видно было, что эти женщины явились сюда не для мира, а для сражения, особенная воинственность угадывалась в Серафиме.
— Мы не нуждаемся в вас! — сразу отчеканила она, едва переступив порог.
Дарья же Панкратовна внимательно посмотрела на нее и, вместо того чтобы ответить ей бранью, с доверительностью дотронулась до ее руки и легонько подтолкнула к столу:
— Нынче пироги пекла. Садитесь!
— Нас ими, между протчим, не купишь! — отчеканила Серафима.
— Чтой-то ты, мать, раскудахталась? — спросила со смешком в глазах Марья.
— А тебя я не знаю! — обрезала та.
— Ты особенно-то не задирайся, — одернула ее Наталья.
— Чего нам делить? Мы не чужие, — сказал Иван Иванович. Должно быть, ласковое их обхождение подействовало на Серафиму и на Анну.