— Чем же он резал-то липу?
— Ножиком, дядя, ножиком, — ответил тот.
…Сперва казалось: вот добудет Вероника воротник и модные сапожки — и на том душа ее успокоится; однако затем он с ужасом понял, что после приобретения этих вещей аппетит ее еще более разгорался и она с новым упорством и бешеной энергией, не щадя собственного здоровья, кидалась на поиски. У Якова уже не было сомнения, что такая ее жажда никогда не иссякнет. Его удивляло то преображение, какое происходило с женой, — переход от состояния ленивой апатии, когда она дома надевала свой халат, и повышенной энергии, когда бросалась в универсальные магазины и вообще на поиски каких-то особенных вещей. Сам Яков невольно втянулся в бешеную скачку на перекладных, не успевая оглядываться вокруг и не думая о том, куда же и зачем он несется… Сколько раз он давал себе слово остановиться, тряхнуть как следует жену, но отчего-то терял свою решимость и самостоятельность и все глубже втягивался в такой ритм жизни.
Несмотря на то что жена имела две пары новых сапог, она заявила Якову, чтобы он завтра ехал в ГУМ не позднее, как к шести часам утра, для занятия очереди. Там должны продаваться французские сапоги, о чем она узнала из верных источников.
— Но у тебя есть две пары новых заграничных сапог — зачем же еще? — попробовал он отговорить ее.
— Ты ребенок? Или дурак? Надо быть идиоткой, чтобы упустить французские сапоги!
Утром, по дороге к ГУМу на такси, он объяснял сам себе свою безвольность тем, что, пока находился без работы, надо же было заняться хоть каким-то делом.
— Разве тебе прибавится счастья от третьей пары?
— Представь себе — прибавится.
— Жизнь наша ведь короткая.
— Она будет для меня еще короче, если я напялю отрепки. Но я не из дур. Ты еще этого не понял?
— Стараюсь, но извини — не возьму в ум.
Вчерашний разговор с женой оставил в его душе смутное чувство неясности и… своей вины перед ней. Но в чем заключалась вина — Яков не мог ответить себе. Крик ворон над крышами кремлевских зданий приятно и окончательно успокоил его. Это историческое место всегда возвышало его и казалось ему очень родным; на Красной площади ему приходило на память верное высказывание Льва Толстого о том, что всякий русский человек, попадая в Москву, чувствует, что она мать. От самой нынешней Москвы такого чувства у него не возникало, но это великое место, овеянное духом русской старины, заставляло горячо биться его сердце.
Очередь вспухала, обрастая все новыми людьми, растягиваясь вверх по лестничным переходам и через весь ГУМ до места покупки. Толстый, с налитым кровью от натуги лицом грузин, поводя усами, точно трактор проламывал очередь, выпихивая из нее слабых. Яков с близкого расстояния взглянул в его бешеные глаза и понял, что этот человек мог кого угодно раздавить до смерти; но, странное дело, он и сам был таким же и способным на все ради достижения цели. Он чувствовал, что лишился души и теперь в нем находилась одна грубая, безжалостная сила. Яков увидел жену, довольно ловко распихивающую осатаневших женщин.
— Прошляпил! — проговорила она ничего хорошего не обещающим тоном, глядя поверх его головы.
— А что я мог сделать? — оправдывался Яков.
— Надо было, мой милый, поворачиваться! Это тебе не дяревня. Стой здесь, я сейчас приду, — и она исчезла в море людей.
Вероника Степановна вернулась и сказала, что стоять нет смысла, потому что разобрали нужные размеры.
— Черта тут торчать, пошли, — бросила она, работая локтями и выбираясь из толпы.
VII
Яков сильно устал, как будто ему пришлось несколько часов без перерыва копать землю, проголодался и испытывал одно великое желание — примоститься где-нибудь в тихом уголке, лучше всего под каким-нибудь зеленым кустом, но Вероника Степановна с неиссякаемой энергией заторопила его в ломбард, где, оказывается, она заняла уже очередь.
— Слушай, Вера, может, поедем домой?
— Прекрати ныть. Хочешь красиво жить — умей вертеться. Нечего сказать: нашла себе «опору»!
К ее удивлению, Яков даже не знал о существовании такового заведения, и она еще раз подивилась, какая святая наивность попалась ей в мужья. День между тем разгорелся во всю силу и, как и вчера, как и весь последний месяц, дохнул им в лица спертой, каменной духотой. Яков шевелил пересохшими губами, едва поспевая на женой, и озирался по сторонам, выискивая какое-либо заведение, где бы можно было чем-нибудь перекусить. Через пыльное оконное стекло он заметил стоя поглощающих пищу людей и твердо сказал жене:
— Надо хоть малость поесть.
— Не умрешь. Потерпи. — Но Вероника Степановна заметила по потемневшим зрачкам мужа, что на этот раз он ей не уступит. — Ладно, только быстро! А я заскочу вот в эту парфюмерию, жди меня здесь.
Проглотив в одну минуту общепитовские, с попадающими на зубы сухожильями, пельмени и выпив стакан кофе-суррогата, заметно ободрившийся Яков вышел на уличный безветренный августовский жар. Вероника Степановна уже ожидала его около кафе. Они быстро прошли квартал, свернули в узкий переулок, миновали круглый, со скудными деревьями, дававшими бедную тень, двор и вошли в подъезд ломбарда. По широкой лестнице туда и обратно спешили с узлами и чемоданами люди, преимущественно женщины, и на их лицах было то же, что и у людей в ГУМе, выражение энергической деятельности, отчаянности и упорства. Уже на лестнице пахнуло затхлым, нафталинным духом, какой всегда исходит от залежалых вещей. Вероника Степановна быстро нашла свою очередь и пристроилась к ней. Просторный, с высокими резными окнами зал старинного каменного здания кишел народом, но в отличие от ГУМа не снующим и не кричащим, а разбитым строго по очередям, тянувшимся от порога к окнам приемщиц. Здесь не было суеты и оголтелости. Здесь каждый осознавал, что его счастье зависело от окна приемщицы, и потому следовало терпеливо и безропотно стоять и куриными шажками подвигаться к нему. Но, как определил Яков, стоявшие в разных очередях люди не были равнозначными по своему положению и достоинству. Они даже отличались внешним видом. Та очередь, в которой виднелись завернутые в чистые белые материи узлы, именовалась как барахольная (язык наш крепок запасом словечек!) и потому считалась низшего, недорогого достоинства. Когда обладатель узла достигал желанного окна и развязывал его, на свет божий извлекались насквозь пронафталиненные вещи: то какая-нибудь ядовито-желтого цвета синтетическая кофта, имевшая свойство растягиваться, так что в нее можно было облачить и десятилетнего ребенка, и взрослого, немалого ростом человека, то бархатные, давно вышедшие из моды шаровары, то какая-нибудь нейлоновая голубая куртка, то лимонно-коньячного оттенка пеньюар, то набор бюстгальтеров от нулевого до десятого размера включительно, — узлы вполне оправдывали свое название, и, следовательно, их обладатели не имели того житейского веса, как люди соседней очереди. С узлами преимущественно стояли небогато одетые женщины, мелкие служащие разных контор и управлений с зарплатой, не превышающей ста рублей, зачастую одинокие или же жены мужей, подверженных одному распространенному пороку, так что если не сбыть тряпку в ломбард, то она могла пойти с молотка за бутылку.
Очередь рядом имела сорт людей более самоуверенных: в их узлах находились вещи из натуральных мехов и дубленой овчины, погоня за которыми нынче достигла апогея. Тут стояли вперемежку женщины и мужчины разных возрастов.
Вероника Степановна заняла сразу две очереди.
Достигнув наконец окна, Вероника Степановна вдруг вся напряглась, в глазах ее появился сухой, антрацитовый блеск, и выражение лица сделалось холодным и хищным. Яков невольно почувствовал, несмотря на спертую духоту, озноб на спине.
Когда они молча спустились вниз и затем вышли на улицу, Яков с осторожностью — он боялся ее раздражения — спросил у нее:
— Для чего ты ищешь деньги?
Такой его вопрос только подтвердил ее представление о нем как о темном мужике, который не умеет жить.
— Слышал о такой вещи, как норковая шуба?
— И сколь же она, к примеру, стоит? Сотни две, три?
— А два куска не хотел?
Яков не знал этого выражения и переспросил, что значило — два куска?
— Дуб стоеросовый! Тысячи!
— Разве не жалко швырять такие деньги?
Она ничего не ответила ему, бросив на него непроницаемый взгляд, значения которого Яков не понял, но догадался, что он таил насмешку над ним.
— Ищи еще двести рублей, — сказала она, когда подошли к дому. — Их надо иметь послезавтра.
— Где же я возьму?
— А мое какое дело? Ты — муж. Обеспечь. Займи. Хотя приятели — такие же шарлатаны. Устроила себе счастье — врагу не позавидуешь. Не смей мне перечить!
— Но я и так молчу.
— Вот и молчи. Что тебе еще остается?
VIII
Вечером, вернувшись домой, Яков не сел, как обычно, к телевизору, послонялся бесприкаянно из угла в угол и, чувствуя какой-то нехороший зуд в душе, постучался в дверь тети Насти. Старушка только что откуда-то вернулась и тихонько копошилась, прибирая в своей светелке, где и без того царила чистота и все лежало на своем месте. Особенно Якова успокаивали милые красные «огоньки», густо росшие в разных черепках на подоконниках.
— Можно, бабушка, я у тебя маленько посижу? — спросил Яков.
— Телевизора у меня, отец мой, нет, — ответила она.
— А, ну его.
— Садись, садись, — тетя Настя подвинула к нему свое единственное старое креслице, как самое удобное и мягкое, которое она предназначала, как обычно, гостям.
Пестрая кошка, жмуря ясные глазки, с самым добрым расположением к гостю, доверчиво влезла и улеглась у него на коленях.
— Маруся, не шали, — погрозила тетя Настя, после чего кошка, потянувшись, с явной неохотой спрыгнула с колен. — А вот я сейчас тебе дам чайку, — сказала она, открывая старенький шкафчик, где хранилась посуда и откуда приятно пахнуло какими-то сушеными травами.
— Не хлопочи. Я так просто заглянул, — сказал Яков.