авидел этого серого мужика и, к своему стыду, побаивался его. Но, вспомнив о своих намерениях — слиться с простым народом, делал усилия над собой и подавлял желание дать ему отпор. Как ни тяжело было ему, он продолжал думать, что стал на верную дорогу. Такая мысль поддерживала в нем силы, и он подавлял в себе раздражение против мужиков. Проработав час или два (он потерял понятие о времени), Кирилл Егорович взглянул на мужиков, по-прежнему не находя в них никаких признаков усталости. После обеда они только один раз делали короткую передышку и то лишь на перекур, но не для отдыха, и Кирилл Егорович осознал всю несправедливость того мнения ущемленных, злостных людей, утверждавших, что народ нынче ленив на работу. Мужики-плотники разбивали вдребезги подобное ложное суждение и являли собой пример самого хозяйского, добросовестнейшего подхода к своему делу. Опровергали они и укоренившееся мнение о поголовном, беспросыпном пьянстве даже во время рабочих часов. Плотники за немудрым своим обедом даже не разговелись спиртным, да его у них и не оказалось, они с большой охотой набросились на тишковский квас. К концу дня уже было собрано три венца. Работу они кончили не в шесть положенных, а в семь часов, что тоже говорило не в пользу мнения об их лени.
Спина Кирилла Егоровича была как кол, когда он выпустил наконец-то из рук топор и следом за мужиками сошел к воде. Был тихий теплый предзакатный час. Мягкие, нежные полосы струились на воде. Укромное место позади улицы, укрытое от людских глаз, позволило им раздеться и искупаться. Кирилл Егорович тоже последовал их примеру. Мужики держались кучей и весело переговаривались; не показывая виду, что сторонятся его, они мгновенно бросали по-детски резвиться, когда он подплывал к ним. Это задевало его самолюбие. И все-таки с сознанием исполненного долга Кирилл Егорович вернулся домой. Родители с нетерпением и волнением ожидали его. В глазах отца сквозило чувство укора. Кирилл Егорович понимал все то, что переживал отец, — он разуверился в нем, в сыне; было неприятно еще в чем-то убеждать старика и оправдываться перед ним. Анисья сразу же захлопотала около стола, вкладывая всю душу в свои обязанности.
— Как же работка? — спросил Егор Евдокимович сына, сознательно употребив слово в уменьшительном значении, подчеркивая этим свое неверие во все то, что он задумал. Измотанный вид сына подтверждал то, как он о нем думал.
— Отлично, батя! Устал как собака, но зато доволен, — стараясь казаться веселым, ответил Кирилл Егорович.
— Что ж обедать не пришел? — спросила мать.
— Да я с плотниками поел.
— Так ты, стало быть, еще не передумал? — не веря всей его напускной веселости, попытал Егор Евдокимович.
— Нет! — выдержав взгляд отца, ответил сын.
— Ну-ну… — проговорил со вздохом старик.
На другой день, шагая на работу, Кирилл Егорович опасался, что руки его не в состоянии будут владеть топором. Кровавые мозоли — до них было больно притрагиваться — он утаил от родителей. Прошедшей ночью короткий дождь не остудил, однако, воздуха, и с восходом солнца опять начало печь; желтеющие лозняки и осокори томительно млели в душном безветрии.
Первый трудовой день, как предполагал Кирилл Егорович, должен был сблизить его с плотниками. Он сильно на это надеялся; такую надежду он питал потому, что выдержал и наравне с ними проработал свыше девяти часов. У него не было сомнения, что одно это давало ему право на то, чтобы они признали в нем такого же рабочего человека, как и сами.
Егор Евдокимович пошел к Тишковым выяснить подробности. Старик Князев прямо спросил Ивана Ивановича:
— Что ты скажешь о его работе?
Иван Иванович, не желавший огорчать Егора Евдокимовича, ответил с тактом:
— Без привычки, понятно, тяжеловато.
Но Степин высказался без всякой утайки:
— Брюхо толстое. Я в его перековку не верю ни на грош!
Егор Евдокимович еще заметнее сгорбился и, ничего не спросив больше, направился со двора.
Подойдя на второе утро к плотникам (опять опоздал), Кирилл Егорович по выражению их лиц определил, что он не приблизился к ним ни на один шаг: между ними были те же вежливо-натянутые отношения. Единственное, что обнадежило, — Степин больше не подкалывал своими ядовитыми словечками, но его холодное молчание таило еще большую презрительность. Вообще на второй день они все были еще вежливее в обращении с ним, а значит, и отдаленнее. Они просто, ясно, понимая с полуслова друг друга, переговаривались между собой и сразу же как-то поджимались и замыкались, когда начинал говорить он. И такое их отношение тяжелее всего было для Кирилла Егоровича. Второй день работы показался таким длинным и тяжким, что он склонился к мысли уйти сразу же после обеда. И только усилием воли он удержал себя и снова, как было ни тяжело, взялся за топор. Вечером, как кончили работу, мужики направились в новую пивную. Кирилл Егорович пошел домой. Но, дойдя до угла переулка, он передумал, решив тоже выпить с ними кружку пива. Когда он вошел в маленькую, отделанную в русском национальном стиле, с деревянными скамьями, столами и старинными фонарями зальцу, мужики сидели кружком и, весело переговариваясь, пили пиво. Он с налитой кружкой подсел к ним. Их разговоры, как обрезанные, мгновенно прекратились. Мужики замкнулись и, покряхтывая, безо всякой охоты дотянули пиво и, все так же вежливо покивав ему, заторопились домой.
XII
Надо было хорошенько обдумать: что же делать дальше? Плотником он не годился. Мужики его терпели только вследствие такта: пусть человек побалуется, не жалко. Такое их отношение Кирилл Егорович особенно ясно почувствовал в пивной — они его терпели, но не приняли как равного, простого, рабочего человека. Третий и четвертый дни работы ничего не изменили: не мог осилить казавшееся ему таким простым плотницкое дело. Мужики, по-прежнему будто не замечая его мытарств, оказывали ему холодную уважительность. И после четвертого, очень тяжелого, изнурительного дня — перекатывали бревна, — когда его тело сделалось совершенно разбитым и приходилось с трудом волочить ноги, Кирилл Егорович понял всю бессмысленность своей затеи.
На другое утро он не вышел на работу, бесцельно направившись за околицу городка; впереди бежала мимо немых курганов Старая Смоленская дорога. Он вдруг с пронзительной ясностью осознал значение слов, сказанных ему Иваном Ивановичем: «Приди к добру». Они значили: побори в себе зло. А поборов его, уйди от забот о своем животе и ищи, ради собственного же спасения, не то, что нужно тебе, а то, чем живы люди. Казалось бы, ничего нового не было в такой мысли; но она вместе с тем заставила его глубже заглянуть в собственную душу. «Да, так я и жил: для себя, ради власти над людьми!» Но, произнеся про себя эту фразу, он будто споткнулся, отчего-то начал размываться великий и ясный смысл, который открылся ему после высказывания Ивана Ивановича. Он сказал: «Ты ищешь свое, а надо искать, чем живы люди», — но ведь это же обман! «А ты сам-то, пусть без сберегательной книжки, не ищешь своего? И кто его не ищет? Может быть, Клюев? — вспомнил Кирилл Егорович своего самого главного врага, который теперь занял его место. — Или Фарятинский? Да он же, сукин сын, за свое бриллиантовое кольцо передушит половину человечества. А вы-то, плотнички, каждый из вас, откажетесь от своего?» Ему захотелось лечь в сухую траву, на теплую землю, как он это делал в детстве. Просто стать маленьким, незаметным, дышать чистым воздухом полей — сделаться тем же, как все живое вокруг, превратиться в какую-нибудь букашку. Он опустился на землю. «Все, покончено!» — сказал он торжественно, подразумевая полный разрыв с прошлой своей жизнью и всеми планами, ради осуществления которых он напрягал все силы. Однако, произнеся такую фразу, он в то же время думал, что ему больно лежать на комкастой, неровной земле, а что лежать на мягком, нарядном диване куда приятнее. Он понимал, что это был голос беса — так сказала ему одна старуха. «Да, покончено!» — повторил он снова, ублажая себя, будто подсахаривая душу, стараясь заглушить сомнение. Тут он отчетливо вспомнил другое высказывание того же Тишкова: «Людям требуется одна наука, которая сделает их счастливыми, — любовь». — «Любовь к негодяю и шкурнику Клюеву? Я должен его полюбить — и тогда стану счастливым? Или к Фарятинскому? А моя гордость?» — «Твоя гордость — это бес. Клюев умнее, талантливее и лучше тебя, и ты знаешь сам!» — ответил ему внутренний голос. «Врешь! — набросился Кирилл Егорович на своего двойника. — Я не ради себя жил. Будет тебе известно, — я тянул воз, а наград не требовал. Мне их давали. Не я виноват». Он нашел успокоение в таком своем ответе, сел и закурил. Он был один в поле, около зарастающей, глохнущей, в прошлом великой дороги. Он также вспомнил жестокие слова одного слесаря электростанции, бросившего ему в лицо с насмешкой: «Царствуешь, начальник? Запомни: власть тебе досталась не по наследству! Вот выпрут в шею — и конец твоей спеси. Так, брат, гибнет тщеславие. Хочешь быть счастливым, помыкая людями? Вынесет тебе жизнь свой суд. Еще взвоешь!»
Кириллу Егоровичу сейчас было стыдно вспоминать про этого несчастного Хотькина. «Подлец я! — накинулся он на себя. — Большие люди — великодушные, а я Хотькина на другой же день прогнал с работы, заставил бедствовать без жилья. Ему предназначавшуюся квартиру отдал другому. И кому? Подхалиму Пучило… лишь за то, что тот беспардонно льстил мне, этот сукин сын дошел до предела… назвал меня великим…» — «Не казнись. Как установить?» — успокоил его трезво-рассудочный голос.
— Фу-у! К черту… Надо смотреть проще… — пробормотал Кирилл Егорович, остановившись. С неосознанным страхом — бог знает, чего можно было здесь ему бояться? — он огляделся по сторонам. Стояла полная, налитая до краев, глубокая тишина. Умирающие, поблеклые травы напомнили ему о закате, о том круге, который дан всему живому на свете, — достигнув определенной точки, все подвержено разрушению и гибели. Только сейчас, посреди этого поля, глядя на усыхающую траву, Кирилл Егорович осознал со всей ясностью, что ожидало его: полное забвение… «Да разве же для того я родился? И столько потратил сил, чтобы махать топором с мужиками! А подохнешь — на другой день забудут». Такая простая мысль ужаснула его. Как только он подумал так, перед ним всплыли торжествующие лица Клюева и Фарятинского. «Мы уничтожили тебя, потому что ты возвысился над нами, и ты погибнешь навсегда в безвестности». Будто обжегшись, Кирилл Егорович вскочил с земли. «Не торжествовать же вам! Вы рано похоронили меня. Рано!» И он твердыми шагами вышел на дорогу. «Вы говорите, тщеславие и эгоизм — мой бог? А у кого его нет? У литераторов, у этих сомнительных учителей человеческих? Я с ними знаком. Их сожрало с потрохами тщеславие. Истина простая: иначе и не должно — невозможно жить. Это и есть тот двигатель, который делает каждого из нас непохожим на обезьян. Вы все лжете, что не хотите показать свое «я»! И ты, Клюев, поганый из поганых потому, что полез на меня с одной целью, дабы сесть на мое место. Тебя же в свою очередь сожрет Фарятинский. И так будет вечно, пока стоит мир. Вы лжете!» Он желчно усмехнулся, оглядевшись по сторонам. Романтический туман развеялся, и теперь лежащая перед ним великая