Демьяновские жители — страница 61 из 110

— Вася будет жить у нас, — сказала Дарья Панкратовна решительным тоном Серафиме.

— Почаму ж у вас? — Лицо Серафимы сразу сделалось каменным и злым.

— А про то ты спроси у своей доченьки. Нашему сыну у тебя тоже не за что держаться, — проговорила еще тверже Дарья Панкратовна.

— В письмах-то она прямо заявляет: может, и возвернется.

— Велико счастье! Да Коля не подстилка, об которую можно вытирать ноги. Сойдутся, нет ли, — ихнее дело. А малец останется. Ты уж тут нас не суди, Серафима, — как окончательно решенное, еще упорнее заявила Дарья Панкратовна.

Серафима, хоть и тяготившаяся заботами о мальчишке, умом понимала, что его никак нельзя было упускать из-под своей крыши, — все же она рассчитывала склеить жизнь дочери с Николаем.

— На то вы не надейтесь! — отрубила она, шагнув к внуку, но Вася, увернувшись от ее рук, кинулся к другой бабушке, ухватился за юбку и заплакал.

— Иди ко мне, иди, деточка, золотце мое. Бабуля-то Серафима пеленочки твои мыла. Не спамши, не емши доглядала за тобой. Малехонек еще, а подрастешь — так узнаешь, кто родней-то тебе. Иди ко мне, маленький, я вот ну-ка тебе конфетку дам. Во кака конфетка-то! — Серафима вытащила из кармана пиджака нарядную леденцовую палочку.

Для Васи это было, должно быть, сильное искушение — он округлившимися глазенками смотрел на конфетку, видно не зная, как ему поступить. Однако зря мы думаем, что малое дите — глупое; душа ребенка — это ясный день: она не принимает в себя ничего лживого и расчетливого. И, преодолев соблазн ухватить конфетку, а стало быть, и потянуться к бабушке Серафиме, он еще крепче вцепился в юбку бабушки Дарьи.

— Не хочу, не хочу, — проговорил он, всхлипывая.

— Ах, и ребеночка-то, ангела мово ненаглядного, одурманили! — всплеснула руками Серафима; она притворно заплакала. — Внука моего милого, золотце мое ненаглядное, родненького Васятку супрочь меня натравили. Ладно! Все стерплю. Серафима такая — все стерпит. Ох, много на веку перетерпела. Да бог зрит, где правда. И ты, как подрастешь, милый детонька, золотце ненаглядное, узнаешь, какая твоя бабка Серафима. Кака она праведная, многопретерпевшая от злых языков.

— Не скоморошествуй, — остановила ее Дарья Панкратовна, — грех тебе так говорить.

— Видишь, деточка, про пеленочки твои грязные она не поминает, каки я мыла за тобой, а про грех-то как раз упомнила! — проговорила Серафима с причитанием.

— Не трогай сынишку. Я решил его оставить у родителей, — сказал Николай твердо. — Так и будет.

Серафима вертко поворотилась к нему, деланно усмехнулась:

— Вот видишь, и папка против меня. Он, видать, забыл, как я его, вывалянного-то, грязного да пьяного обмывала? Да только не злая я, Коленька: все ж родной ты мне! А ежели позабыл мою доброту к тебе, так и ты оставайся. Нонче добро не помнят.

— А ты сама его помнишь? — спросила с горячностью Наталья.

— Ну ты помалкивала б об своей-то гордости! — с улыбкой кивнула ей Серафима. — Не ахти како счастье нашла — пастуха с пяти классами. Чем гордиться-то?

Никогда не опускавшаяся до базарной ругани, Наталья сдержалась, не ответила ей.

Отец и мать молча смотрели на сына.

— Вася останется, а я пойду к тебе, — сказал, решительно поднимаясь, Николай. — Прикроем прения. Все!

Серафима подумала, что складывалось не так уж плохо, и, притворно всхлипнув, торопливо вышла следом за ним.

Степин внес из сенец раскипевшийся самовар и надетую на руку связку баранок.

— Давайте-ка чай пить, — сказал он, как всегда подмигивая.

Наталья не могла не нарадоваться на родителей за их бескорыстие и любовь, с какой они обогрели и заставили воспрянуть к жизни совсем обессилевшего и отчаявшегося, одинокого человека.

— Злая и вредная баба! — сказал он, разумея Серафиму, держа на растопыренных пальцах блюдце и откусывая, по крестьянской привычке, крошечные кусочки сахара.

— Ляд с ней, — сказала Дарья Панкратовна, не осуждавшая людей.

— Что-то темновато… — проговорил Иван Иванович, — а народ золотой. Только мы его пообесценили. Низковата ему вышла цена!

Дичков ожидал, не прибавит ли он еще что — чтобы пояснить свою мысль, но Иван Иванович молчал, и он не переспросил его.

XVII

Варвара менялась прямо-таки на глазах: теперь в ней уже нельзя было узнать ту зачухленную судомойку с подоткнутым подолом и красными коленками, когда она шуровала то тряпкой, то шваброй на кухне кафе. В Варваре вдруг как-то само собой проглянули черты начальственной строгости и даже… величавости. Сделавшись замом директора, Варвара сразу же взяла под каблук своего незадачливого начальника — Гусакова. Тот, рохля, не стал лезть поперек и с покорностью слабого, плывущего по житейским волнам русского человека подпал под ее влияние. Ему-то было хорошо, что постепенно Варвара взяла в свои руки все дела. «Мне меньше хлопот», — сказал себе Гусаков. Не узнавали ее теперь сослуживцы. Словно подменили бабу! Ходила строгая, говорила коротко и чеканяще; на лице ее часто появлялась многозначительная усмешка, глаза стекленели, и горе было той работнице, какая пыталась ее взгляд переломить! Одну она уже взяла на примету — Екатерину Милкину, официантку. Та имела гордый, независимый характер. «Гордая… еще к такому качеству, милая бабенка, нужен ум… Гордая без ума, что сторож без ружья. Придет твой час — гордость-то сползет». К Гусакову, по обыкновению, перли кому когда вздумается, без стука. К Варваре же входили только со стуком. Первое, что она сделала, — оборудовала для себя кабинет, выкурив из широкой и светлой комнаты всю конторскую челядь. На их ропот Гусаков лишь развел руками:

— Утрясайте с Варварой Степановной.

— Что, жаловаться бегали? — спросила Варвара администратора Попыкину. — Но я, Попыкина, незлопамятна. А будешь слушать Милкину — пеняй на себя! На стройке нехватка рабочих рук. Усекла?

— Да разве я что говорю, Варвара Степановна? Мы вовсе и не жаловались. А к тебе я со всем уважением, честно.

— Правильно, Попыкина. Будешь с уважением — получишь кое-что. А не будешь — загремишь. Тем более что грехи за тобой есть.

Кабинет Варвара отделала на славу: деревом, орехом. Гусаков только разводил руками:

— Чистая картинка!

— Только картинка-то эта дороговато стоила, — бросила Милкина.

В тот же день реплика Милкиной стала известна Варваре: у нее были всюду свои глаза и уши. Эту службу — доносов Варвара ставила превыше всего.

«Хочешь сделать карьеру — найди доверенных, с ними ты свернешь горы, а без них — никуда не выскочишь» — такую мысль как-то она высказала Гусакову. Тот же подумал: «А ведь эта бестия, чует мое сердце, может далеко ускакать».

Милкиной Варвара сказала:

— Мне даже нравится, Екатерина, твоя самостоятельность. Но! Тщу себя надеждой — когда-нибудь преклонишь свою гордыню.

— Только не перед тобой, — ответила со спокойным достоинством Милкина.

— Ох, не зарекайся! Видишь, я и сейчас не держу на тебя зла.

— Ты, Тишкова, боишься сильных.

— А ты, Милкина, сильная?

— Во всяком случае, не рабыня.

— А разве так легче жить?

— Легче. По крайней мере, себя уважаю.

— Правильно, Милкина: себя уважать следует.

Иван Иванович видел сноху насквозь — так ему казалось. Но и он изумился ее проворности:

— Правду говорят — чужая душа потемки.

Он стал беспокоиться за Прохора: тот бессловесно подчинялся жене, что могло привести к потере своего лица. Это Иван Иванович определил, когда они с Варварой заглянули к ним — вскоре после повышения снохи. Старый Тишков уже не сомневался, что Прохор целиком попал под власть жены и потерялся. В Варваре же, очевидно, полностью взяло верх деспотическое чувство властвования над людьми. В Демьяновске многие знали высказывание Тишкова: «Низкий человек, добравшись до власти, безжалостно гнетет других — и, может, жалобится и плачет наедине с самим собой».

Плакала ли сама с собой Варвара, никто не ведал.

Стеснительно и виновато улыбаясь, Прохор прошел следом за женой к столу. Он встретился с круглыми насмешливыми глазами Степина и понял, что тот подтрунивал над ним. Чувство гордости зашевелилось было в его душе, но другое чувство — слабости человека, счастливого оттого, что исполняет чужую волю, — подавило первое. «Я так живу, и мне так хорошо», — говорили глаза Прохора.

Варвара села за стол, боком к Наталье, подчеркивая, что она не намерена расшаркиваться перед большой грамотейкой. Тайно Варвара презирала образованных, в особенности молодых баб, считая их дурными и выскочками. В институт она лезла ради диплома; Варвара считала, что хорош ум тот, который может понимать жизнь не по книжкам, и повторяла, что не будь грамотной, а будь счастливою.

— Ну как вы там живы? — спросил Иван Иванович, обратившись к снохе.

— Не хуже других, — уверенным басом ответила Варвара.

— Тебя, стало быть, опять повысили?

— Значит, есть за что, — за жену ответил Прохор, явно угождая ей и боясь встречаться с глазами отца и сестры Натальи.

— Все знают, что я никого об том не просила.

— Не приведи бог, ежели бабы захватют власть, — философичным тоном, как бы куда-то в пространство, проговорил Степин.

— Уж тогда пьяницам пощады не будет, — Варвара усмехнулась, бросив уничтожающий взгляд на этого человека.

— Пьяницы — не самые опасные, — заметила Наталья.

— Не вся наука, которая в книжках, — бросила Варвара, принимая от мужа тарелку: он в нее что-то услужливо положил.

И эту его новую черту — услужливость — подметил с горечью отец.

Наталья положила домашней ветчины на братову тарелку.

— Спасибочко, сестрица, — проговорил суетливо Прохор.

«Прохор вовсе потерялся», — тяжело подумал отец, все присматриваясь и к нему, и к снохе.

— Прохору не помешало б быть поухватистее, — пожаловалась Варвара свекру.

— Он при своем деле, — сказала Дарья Панкратовна, защищая сына.

— Мог бы бригадиром стать. Давно пора.