Демьяновские жители — страница 7 из 110

еожиданностью, плохих привычек улицы она поднахваталась, когда жила еще здесь, в Демьяновске: курила, излишне красилась и не отказывалась от рюмки; такая она туда уехала. Прибавилась лишь нервозность и раздражительность. Какая-то в ней уже была накипь, желчная и едкая. Но, может быть, они просто забыли? Иван Иванович понимал, что так делали многие женщины, и старался не осуждать дочь. Ему было только немного грустно, когда он смотрел на нее. У детей прокладывались свои пути, непохожие на те, по которым прошли они, родители, и потому следовало быть терпимыми. Но, думая так, Иван Иванович не мог избавиться от озабоченности и даже от смутной тревоги, которая проистекала еще и оттого, что у дочери был «дебелый муж», как сказала о нем Дарья Панкратовна. Его дебелость, без сомнения, сказывалась на Зинаиде. Дочка желала пожить в свое удовольствие, и родители понимали ее: так поступала не одна она. Нынешнее поколение не хотело жить так, как прожили они, и Иван Иванович осознавал, что тут — непреложный закон самой жизни. Он не осуждал дочь и вообще молодых, он лишь удивлялся, как все быстро, на глазах, менялось. Жене он сказал:

— Нам, мать, Дарья Панкратовна, за ними не угнаться. Мы с тобой старые.

— Нервозная Зина, — вздохнула Дарья Панкратовна. — Ты бы, как батька, попытал, может, у нее на душе неладно?

— Пробовал. Уклоняется от разговора. Досаждать ей особо не надо, мать.

— Не развалилась бы ихняя семейка. Вот чего, Иван Иванович, я боюсь!

— У меня у самого такая мысль в голове. А что нервная, то об том, Дарья Панкратовна, мы должны понимать: мы не знаем той ихней жизни. У нас — одна, а у них — другая. Печать кладет. Следует быть терпимыми.

— Твоя правда, а все ж тревожусь я чего-то… — снова вздохнула Дарья Панкратовна.

После обеда они заговорили с дочерью. Кузовков, насвистывая, ушел удить рыбу в Днепре. Зинаида сидела размягченная — от сытного обеда, лени и скуки.

— Какая ж у вас там жизнь? — осторожно полюбопытствовал отец, отчего-то боясь встречаться с глазами дочери.

— Нормальная, — бросила Зинаида, не желая посвящать родителей в подробности. — Нам трехкомнатную дали.

— А вы счастливы-то сами?

— Как ты видишь — мы приехали не нищие, — удивленно пожала плечами Зинаида. — Мы живем как современные развитые люди, — прибавила еще, на что родители ничего не ответили.

Она чувствовала, что старики были недовольны ею, и начинала все больше злиться.

— Ты бы, доченька, бросила курево, — осторожно сказала Дарья Панкратовна, — что ж тут хорошего?

— Успокаивает, мать. Да теперь почти все курят. Другое время.

Иван Иванович веско заметил:

— Переимать дурное — известно, ума не надо. За дурным не надо в лес ходить — само лезет в руки.

— Ты, батя, отстал от жизни. Теперь другие понятия.

В калитке показалась крупная, солидная фигура Кузовкова. Улов его оказался из рук вон скудный: поймал всего три плотвицы и одного крошечного пескаря. Кузовков покрякивал от смущения.

— Клева нет, — пояснил он, поймав немой вопросительный взгляд тестя, — или, может, вся рыба передохла?

— Как ловить, — сказала Наталья.

— На ушицу маловато, — заметила Дарья Панкратовна, заглянув в ведро.

— Ты не умеешь ловить, — сказал отцу Вася, посмеиваясь над ним.

Василий Родионович поморщился и подумал: «Надо мальчишку в руки взять. Родителя он обязан чтить».

— Ты только умеешь командовать людьми… — прибавил еще сын, по детской наивности не понимая всех тех чувств, которые при таких его словах испытывали отец и мать.

Кузовков глядел в окошко — на резную колышущуюся тень от яблони — и говорил, четко расставляя слова:

— Жди, понимаешь, хорошего от такого поколенья. Дети должны расти в рамках. Без жесткой руки нельзя. Вредно.

— Жестокостью любить не заставишь, — возразила ему Наталья.

— Вот-вот, все сумасбродство от таких разговоров.

Гости Тишковых еще пробыли две недели. Они много и старательно ели и пили — аккуратно подбирали все, что ни выставляла на стол Дарья Панкратовна. Дни стояли светлые, сенокосные — с поля тянуло клеверным медом, заречной благодатью; в лугах пестрело стадо коров, и вечером, поднимая бурую пыль, оно расходилось по улочкам Демьяновска; пахло парным молоком, дыханьем скотины, речной свежестью. Городок утопал в садах, за заборами уже бурели яблоки, темнели сливы, сочно зеленел крыжовник, ярко и празднично желтели подсолнухи. Приглядываясь к Старой Смоленской дороге, Иван Иванович часто с гордостью говорил:

— Поди-ка завоюй ее!

Кузовков хмурил низкий лоб, относясь настороженно к подобным мыслям, считая их ограниченными, вытекающими из доморощенного патриотического закваса, и солидно возражал тестю:

— Надо смотреть шире. Нельзя запираться в своих стенах — так учит интернационализм.

Слово это он произносил как-то пронзительно-желчно, так что Иван Иванович даже вздрагивал — резало слух.

После обеда, как правило, ходили гулять, прихватив с собой Марту. С самого же первого дня коза вступила во враждебные отношения с Кузовковым и Зинаидой. Но если последнюю она немножко щадила, то Кузовкову старалась досаждать, как только могла. О козе Тишковых знала половина Демьяновска. Отличаясь среди своих собратьев живым характером, Марта каким-то особым чутьем умела различать людей. Иван Иванович говорил о козе: «Продувная шельма! Образованная». Едва только спустились в овраг, Марта довольно ощутимо стукнула рогами Кузовкова под зад.

— Сноровистая, — улыбнулся Василий Родионович, однако не без опаски поглядывая на невзрачную животину. Порядочное расстояние шествовали мирным порядком, но, как поднялись из оврага, коза довольно-таки вертко, подпрыгнув, ударила Кузовкова опять под зад. — Иди… иди… рога обломаю! — негромко, со злостью проговорил Кузовков.

Марта вильнула хвостом, отскочила и, не долго думая, ударила его еще по коленкам.

— Я тебе! — начиная выходить из себя, погрозил ей кулаком Кузовков. — Рога обломаю. Черт его душу знает, что за скот!

— Характер, — коротко и веско объяснил поведение козы Иван Иванович.

— Ей надо принюхаться к чужим, — пояснила Дарья Панкратовна.

— Это я-то чужая? — вскинулась Зинаида, косясь на животину, которая, однако, с самым добродушным видом уминала листья ракитника.

В тот же вечер состоялся разговор Зинаиды с Натальей. Тогда, в день приезда, Зинаида желала сблизиться с сестрой, но у них не получилось разговора.

Они присели на скамейку в огороде. От Натальиных рук пахло огуречником, полынком, на обветренном, ровно загорелом лице ее светилось выражение душевной ясности и покоя.

— Я все хочу у тебя спросить, Наташа, — начала Зинаида как можно ласковее, — ты больше уже ничего не ищешь в жизни?

Наталья хорошо понимала, о чем она спрашивала; «ничего не ищешь в жизни» в ее представлении значило — не ищешь мужа. Она улыбнулась, ясными глазами глядя на сестру.

— Что не цепляюсь ни за чьи штаны? — спросила Наталья.

— Не хочешь же ты сказать, что тебе так хорошо жить? — раздражаясь под ее улыбчивым взглядом, спросила и Зинаида.

— Будет еще хуже, если только найти мужика.

— Конечно, любовь. Я понимаю. Но ведь годы, Наташа, проходят. Все лучшие годы, как поется в песне.

Наталья долго молчала отвернувшись; теперь глаза ее не смеялись — в глубине их стояла большая и невысказанная печаль, и в углах поджавшихся губ угадывалась полынная горечь.

— Я свою любовь, сестра, похоронила, — тихо выговорила она, и голос выдал большое ее волнение.

— Что за история? Когда?

— Пять лет назад.

— Он что, бросил тебя?

— Сгорел на пожаре, — глаза Натальи увлажнились, но она поборола свою слабость.

— И ты пять лет одна?

— Тебе кажется странным?

Зинаида же такую жизнь считала не только странностью характера сестры, но и не совсем нормальным явлением. Она с удивлением смотрела на Наталью.

— Жизнь-то дается раз, — сказала она ей.

— Так что же? — Наталья опять подняла на нее свои ясные глаза.

— Извини, но я говорю не как чужая, — она хотела сказать: «Тебе — тридцать, и в нашем роду не было вековух», но сдержалась.

Наталья не ответила ей, и они сидели минут пять молча. Зинаида быстро поднялась, направилась к крыльцу.

Гости Тишковых уезжали следующим утром. Они порядочно положили в свои чемоданы солений и копчений из неистощимых запасов Тишковых, основательно опустошив их погреб. Провожая их на автобус, Иван Иванович хотел сказать им важные слова о любви к жизни и о детях, которых мы должны научить доброте, но он отчего-то удержался и только долго махал им своей выгоревшей кепкой.

IX

На другой день после того уезжал из отпуска от родителей и Кирилл Егорович. Отец его, старик Князев, был недоволен своим сыном. Он понял, что вся его гордость им как большим человеком неумолимо порушилась. Кирилл Егорович находился в должности директора крупной электростанции на востоке. Раньше старик Князев гордился сыном, говорил о нем:

— Кирюха-то наш посля окончания института в Москве не стал топтать пороги, чтоб пристроиться к столице, а вона куды махнул — на стройку лектрической станции, где медведи да комарье.

Но затем, когда сын сделался директором, старик заметил, что он сильно изменился к худшему. Сын одурманился властью. Во всей осанке его появились дородность и сановитость. На простого человека теперь он смотрел с небрежностью, свысока.

«Упивается, несчастный, должностью! Не понимает одного, что жить-то без души нельзя. А какой ласковый был хлопцем. Пропал, ей-богу, пропал сын!»

Старик понял, что сын зажирел и окончательно оторвался от той народной среды, которая взрастила его. Таким увидел теперь своего сына старик Князев. Если еще на косьбе он с гордостью говорил мужикам, что «Кирилл выделился по уму», то теперь он старался избегать разговоров о сыне. Оставшись с глазу на глаз с женой, Егор Евдокимович тяжело вздохнул и произнес:

— Ох, плохо, мать!