— Сашка, — сказал Никита, моральные устои которого под спудом тяжких обстоятельств пошатнулись, как колосс Родосский, и готовы были рухнуть окончательно, если срочно не найти им костыль, крепкую материальную основу то есть. — Сашка, мне эти полтыщи позарез нужны или хотя бы половина.
— Мне тоже нужны, — проворчал Сашка, материальные устои которого тоже, вероятно, требовали доброй подпорки. — Думал уже. А Жучку куда?
— А по классику, по Ивану Андреевичу Тургеневу, — слетело с поганого Никитиного языка.
— В Волковку? — вдохновился Сашка.
— В Волковку?! — возмутился Никита, который еще не настолько опустился, чтобы топить собак в Волковке. — Что тебе сделала эта несчастная животина, чтобы в Волковку? В Волковке тоннами плавает дерьмо, и криминальные утопленники там водятся в изобилии. В Волковку бессовестно, Сашка.
— А куда? — озадачился Сашка. — В Купчине только Волковка и течет, да вот еще на Бела Куна прорвало канализацию — море разливанное, ключи сероводородные бьют. Вонища, ммм!
— Слушай, Сашка. Это у Ивана Андреевича несчастная псина за чужую идею погибает зазря. И в этом трагедия ее светлой личности. А Жучка нам денежки принесла, нет? Значит, гибнет не напрасно? И заслуживает приличных похорон?
— Типа да, — кивнул Сашка. — И вообще-то это не Жучка, а Перегринус Четвертый, знатный мэн, производитель.
— Ну и почему бы не организовать знатному мэну-производителю Перегринусу Четвертому порядочные похороны в сравнительно чистой водичке? У Петропавловки, скажем, а?
— Так там толпы народу, Кит. И мы на глазах у всех будем собаку мочить?! — сообразил Сашка.
— Нету там никого сейчас, Сашка. Дождь, ветер, холодина, вода поднялась. А если и есть, то всем наплевать. Наплевать всем! Хоть сам топись, бросайся с моста с камнем на шее, никто и не обернется даже для того, чтобы ручкой на прощание помахать. — И тоска неприкрытая и неизбывная прозвучала в голосе Никиты. И встал он со скамейки и побрел под сопливым дождичком в сторону метро, а за ним — Сашка с коробкой, из которой не слышно было живого дыхания, а лишь смрад сочился, легкий и холодный до надменности. Презирал их, видно, могильщиков своих, Перегринус Четвертый, особа голубых кровей, муж восемнадцати высокородных жен и тайный любовник бесчисленного множества дворовых шавок — в среднем на каждую прогулку по одной шавке (потому что хозяйка дура и не отслеживала мезальянсы, а болтала с другими собачьими людьми). Поэтому жив Перегринус Четвертый в своем многочисленном коротконогом потомстве, жив и вечно славен!
Он и звука не издал, пока его везли к месту вечного упокоения, и, полон презрения, не пошевелился ни разу, не привлек к себе внимания.
— Хорошая собачка, умная собачка, спокойная, — приговаривал Сашка, в очередной раз встряхивая коробку, чтобы удобнее пристроить под мышкой неприятный, неудобный и тяжеленький груз.
В парке Ленина будто взбесившееся помело ходило, бурые листья летели снизу вверх, с травы к верхушкам деревьев, словно восставшие мертвые, как не в первый раз этим сентябрем. Песок дорожек уже не впитывал лужи, они растекались широко, рябили под ветром. И ничего общего с пресветлым торжеством бабьего лета. Спасибо, ливень кончился, пока они ехали в метро.
Сашка с коробкой и Никита перешли мостик над протокой, в которой решено было утопить пса. Наплыва народа и вправду не наблюдалось, только праздного вида стриженая девица с длиннофокусной фотокамерой выбирала на мостике ракурс, поминутно откидывая со лба черную французскую челку, наводила объектив то на уток, сидевших на мокрых береговых булыжничках, то на плавающие в протоке листья, то на «Метеор» вдали, сонный и усталый, разочарованный.
А Перегринус-то Четвертый, оказывается, помер, пока ехали, и даже успел окоченеть, и слепая морда его была высокомерна, словно у небожителя, благообразна и гордыни исполнена. Не пес смердящий, пустивший под себя посмертную жидкость, а самурай после харакири.
— Вот спасибо тебе, песик, что помер, — растрогался Сашка, — не позволил взять греха на душу. Плыви, дорогой. Может, до Финляндии доплывешь. — И спустил коробку на воду.
— Все псы попадают в рай, — внес свою лепту в похоронный ритуал Никита, по привычке своей дурной не избегнув плагиата, — будь уверен.
Они вдвоем подтолкнули коробку, но волны от клятого «Метеора», дошедшие до протоки, вернули им тело собаки. Вторая попытка была столь же неуспешной, и стало ясно, что никак не обойтись без притопления погребального судна. Тогда Никита принес пару увесистых каменьев и положил каменья сии у задних лап Перегринуса Четвертого. Мероприятие помогло, и коробка с мертвым телом, пущенная с берега, тяжело выплыла на середину протоки и, словно «Титаник», кормою медленно погрузилась в мутную по осени пучину…
После этого случая стали поговаривать (Никита сам слышал), что у Петропавловки из-под мостика в дождливые дни собака воет, но никто ту собаку не видел. А на территории крепости в великом множестве расплодились уродливые коротконогие шавки с умными мордами, и отловить их нет никакой возможности — избегают любой сети, словно призраки, а отраву не едят. И все больше их, и все больше…
Похоронив пса, Никита с Сашкой молча пошли назад к метро мимо дуры-девицы, на ветродуе любующейся мерзкой — кладбищенской — осенью из-под своей встрепанной пятерней грачьей челки. У девицы, кажется, фотоаппарат был, когда они несли топить Перегринуса Четвертого, или показалось?
…Таня на всякий случай спрятала камеру за спину, чтобы, не дай бог, не отобрали, если что заметили, и с видом романтическим и задумчивым глядела вдаль на хмурую невскую рябь. Ей удалось поймать их в кадр, этих двух молодых людей, когда они столь оригинальным образом хоронили собаку. Она успела сделать три-четыре снимка — целый репортаж. Вот они открывают коробку, вот спускают ее на воду, вот после неудачной попытки утяжеляют ее булыжниками, вот коробка тонет прямо под ней, и собачья морда хорошо видна — ясно, что мертвая, но… как живая, вот-вот коварно улыбнется и сверкнет остекленевшим глазом. И каждый волосок из оставшихся виден на лысом боку, и нет сомнения, что снимки будут четкими и ясными, спасибо Яше. Спасибо Яше за такой подарок. Мечта, а не фотокамера, шестой орган чувств, а не фотокамера.
А на сегодня хватит, пленка почти на исходе, холодно, голодно и мокро. Столько всего отснято, увековечено в хмурый этот день! Полет голубя в стае мокрых листьев; утка, распахнувшая крылья в водовороте, и брызги летят, и перышки можно сосчитать; и девочка с мокрыми волосами играет на флейте у метро; и мокрая лошадь под мокрым седлом тянется к газонной траве; и две кошки на мокром капоте иномарки… И эти двое, что хоронили собаку, и один из них, с мокрой игольчатой челкой, не спокоен и не счастлив в этот день.
Картонные флажки, детскую забаву цвета дурного кетчупа, в «Макдоналдсе» и в самом деле раздавали в эту пятницу. По колеру своему флажки замечательным образом совпали с усами на физиономии Ромчика Суперейко (в недалеком прошлом — Войда), с густыми усами, образовавшимися в процессе поглощения Ромчиком чизбургеров с маринованным огурцом, луком и немалым количеством кетчупа. Усы вышли фасонистые, бабочкой, и дополнялись смазанным намеком на эспаньолку.
Аня, утолившая голод, в порыве благодарности к Войду-кормильцу взялась за салфетки и нежно стерла томатные разводы с гламурного ныне фейса старого приятеля. Да никогда бы она не сделала этого в прошлой жизни! Как бы не так! Войдик у нее так бы и пошел по городу шутом гороховым, потому что бедняга существовал на потеху окружающим, за что и ценили в узком кругу и никогда всерьез его не обижали. Разве что самую малость — просто ставили на место, когда он вдруг, без всяких на то оснований, начинал глядеть в Наполеоны локального значения, и крыша у него ехала от завышенной самооценки и от пивного градуса в жидкостях, что циркулируют и плещутся в организме.
— Вот здесь еще немного. И закрой, пожалуйста, рот, — сказала Аня, вытирая остатки соуса под Войдовым вздернутым носом. — Вот и все. Почти как новенький. Сделала что смогла. А краситель, который намешивают в кетчуп, тебе придется смывать с мылом. По-моему, он супер-стойкий.
— Мерси, мадемуазель. Оценил твои героические усилия. Было приятно. Весьма, — поблагодарил Войд и сощурился довольным котом. — Только зачем же столь неоригинально — салфеткой? Почему было… ммм… не слизать? Вместе с красителем? Этак не торопясь, со вкусом, с причмоком, с намеком на…
— Войд!!! Тебе спасибо, конечно, за вкусный завтрак, но… — возмутилась было Аня, а потом вспомнила, что перед ней на самом-то деле даже и не Войд, а того меньше — всего лишь Ромчик Суперейко, и что с него возьмешь, с Ромчика-то? Поэтому она допила выдохшийся остаток колы и вполне спокойно добавила: — Спасибо, я сыта. А излишек кетчупа, чтоб ты знал, дурно действует на пищеварение, поэтому лучше… воспользоваться салфеткой. Пойдем? Дождь вроде бы кончился.
Настоящий дождь, то есть то бесхитростно мокрое, что льется сверху из туч, прекратился, но от этого стало ненамного лучше. Автомобили на Каменноостровском проспекте плыли бок о бок в холодной сырости недовольными теснотой китами и тюленями, поводя усами «дворников», бороздили бездонные лужи, поднимая грязную волну, а прохожие — толпы и толпы — пробирались сквозь тяжелые облака синеватых бензиновых выхлопов, столь насыщенных влагой, что они моросили, и бензиновая роса оседала на лицах, волосах и одежде. Зонтики от мороси никак не спасали, на мелкую водянистую взвесь не действовала сила земного притяжения, и микроскопические капельки сновали туда-сюда, вверх-вниз, как попало, сталкивались в инерционном движении, разбегались и брызгали в нос и на ресницы, расплывались на губах и щеках, на стеклах очков.
— Какие у тебя нынче намерения, Энни, какие планы? — светски осведомился Войд, опираясь на свой необыкновенный зонт с порнографической загогулиной на черном капроне просторной, как небо, крыши, и покровительственно заиграл чуть лохматыми бровками, поднимая по очереди то правую, то левую. Ни дать ни взять, граф, их то ли светлость, то ли сиятельство, клеит белошвейку. А фирменный ресторанный флажок он сунул в нагрудный карман. Ну что за клоун в самом деле! К тому же в рассеянном, тусклом свете нынешнего дня ярче обозначились следы пребывания кетчупа вокруг Войдова рта, и Аня предложила, пожалев убогого: