Никита взялся за крокодиловый ремешок часов и завозился с пряжечкой, растягивая минуту, последнюю минуту жизни, перед тем как утонуть в океане боли и безнадежности.
— Торопись, ты, мудила, — понукал Сашок с дубинкой, так не терпелось ему пустить в ход свое оружие. — Торопись, а то сейчас как попинаю, так сразу ускоришься. Давай сюда часы, ну! Быстро, сказано тебе!
Многое можно делать бесконечно, но только не снимать часы. Это утверждение верно в том числе и для человека, все слагаемые характера которого подавлены нешуточной угрозой и пребывают в глубоком обмороке. А в Никитушкином случае — все слагаемые характера, помимо наглости, находящейся по причине ее безмерности в состоянии всего лишь полуобморочном. И Никита, который ощущал, что терять ему, собственно, нечего, сел, грустно подкинул в руке тяжелые часики, поймал в ладонь и сказал, задумчиво глядя на искрошившийся кусок бетона с торчащей из него ржавой арматуриной:
— А вот я сейчас как запущу в полет этот ваш «Ролекс» или как его там. И бегайте потом, собирайте осколочки, стрелочки, колесики. А?
— Только попробуй! Размажу! Урою! — заорал Сашок с некоторым испугом. — Отдавай часы, падла! Леха, держи ему руку! И выкручивай! Выкручивай! В штопор, чтоб отпустил!
Неизвестно, чем бы кончилось дело (вряд ли чем-нибудь хорошим для Никитушки), да только в самый критический момент подлетел, подрулил, оставляя широченную колею, развернулся, забрызгав жидкой глиной убийц и черный их «Мерседес», инопланетный Олегов джип, и Олег Михайлович, собственной персоной, десантировался из-за руля на травяной пятачок, где валялся Никита, крепко сжимавший в руке трехвременной «Ролекс», свою последнюю надежду.
— Ну? — сказал Олег Михайлович, набычившись на шавок супружницы. — Что за базар, джентльмены?
Сашок, который бросил дубинку и потянул было из-под полы пиджака пистолет, отскочив от разъяренного джипа, признал Олега Михайловича, побледнел, позеленел, да так и остался с рукою за пазухой, страдая от неуемной дрожи в коленях. Леха на всякий случай засунул гаечный ключ за брючный ремень со стороны спины, почуяв, что крупно они с Сашком напортачили, не угодили Громовержцу, а гнев его был пострашнее, чем даже месть Лилии Тиграновны. Потому что определеннее был его гнев, а расправа — короче. Запросто выгонит с волчьим билетом, и возьмут тебя на работу в лучшем случае лишь санитаром в дурдом. К тому же всем известно, что если Громовержец пускает в ход галантерейные обороты или именует кого-либо «джентльменами» или «миледи», то — все. Абзац. Звиздец. Никакой пощады, никакого снисхождения. Жди, «джентльмен» или там «миледи», неминуемой гражданской казни.
— Ну! — повторил Олег Михайлович.
— Да ничего такого, Олег Михайлович, — залепетал Леха. — Лилия Тиграновна велела…
— Велела — что?
— Да так. Поучить… — сообщил Леха и прикусил язык, потому что челюсть тряслась, некстати и позорно.
— Левый какой-то пацан, — затараторил Сашок. — Он, это, нарывался. Сбежал в одёже… На тридцать пять тонн… Мы ни при чем, Олег Михайлович! Нам как прикажут, так и…
— Верните ему… «одёжу», джентльмены. Без промедления.
«Джентльмены» заторопились к «Мерседесу», заляпанному глиной, будто какая-нибудь галоша. У Лехи от поспешности монтировка провалилась в брюки и, перед тем как предательски вывалиться из штанины, больно ударила по пятке. Леха, однако, успел первым, поскольку у Сашка пистолет не лез назад в кобуру, и ему приходилось все время держать руку за пазухой, украдкой там ковыряться и делать вид, что он, испытывая нестерпимый зуд, просто почесывается, и все.
Леха сгреб с заднего сиденья костюм и, хромая и почти вслух матерясь от боли в ушибленной пятке, поспешил вручить костюм Никите. Он впихивал Никите неаккуратный ком, а тот покрывался от холода синими куриными мурашками, но не брал, щурил нахальный подбитый слезящийся глаз и вопрошал:
— А где мои трусы? Мои? Родные? Где кроссовки и прочее? Отдай путевые шмотки, ворюга.
Леха от неожиданности уронил запредельно дорогое барахло в грязь и обмер в предчувствии расправы со стороны Лилии Тиграновны (как два пальца, живого места не оставит, саблезубая, за все хорошее вообще и за попорченное барахло в частности). А Сашок уже доставал из багажника драный пакет с Никитушкиной привычной одежонкой, разношенной и обустроенной, приспособленной ко всем поворотам тела как родная нора.
— Ага, — выразил удовлетворение Никита, заглянув в пакет. — А носки целы? Если не целы, на счетчик поставлю. Джентльмены.
Он встал босыми ногами на костюмчик, обтер грязь шелковой рубашкой и, не спеша, расправляя все складочки, аккуратно застегиваясь, облачился.
Леха и Сашок переминались, отчаянно косили глазами друг на друга, источали холодный, липкий пот, тряслись как цуцики и ощутимо теряли в росте. А Олег, спокойно дождавшись момента, когда Никита, по всей видимости, счел свой туалет оконченным, спросил его:
— Есть у тебя претензии к… джентльменам?
Никитушка никогда не был склонен к неоправданному, выхолощенному благородству, типа того, которое к месту и не к месту направо и налево рассыпал некий литературный граф по прозванию Атос. Поэтому Никитушка, не чинясь, подобрал Сашкову дубинку и надавал ему по шее. А Леху, которого счел почему-то не просто дерьмом, а дерьмом коварным, лягнул между ног.
— Ну, все, — светским тоном сообщил Никитушка. — Больше никаких претензий с моей стороны, джентльмены. Можем дружить домами.
«Джентльмены» корчились, сипели, подвывали, и дружить у них намерений не было ни малейших. Но Никита, в котором проснулся хитрый дипломат сродни Макиавелли, решил дружить в одностороннем порядке. Он вытащил темные итальянские очки из нагрудного кармана коварного дерьма Лехи и водрузил их себе на переносицу, прикрыл заплывающий глаз.
— Не возражаете, друг мой? — осведомился он. — Скромный подарок с вашей стороны в знак нашей дружбы навек. А я щедр. И со своей стороны могу пообещать тумаков столько, сколько пожелаете…
— Оба уволены, — коротко бросил Олег Михайлович Лехе и Сашку. — Лилия Тиграновна будет об этом уведомлена. Машину вернете.
Никаких юридических прав увольнять сотрудников надела, принадлежащего его супруге, Олег Михайлович, конечно же, не имел. Но у него не было бы репутации Громовержца, если бы он время от времени не напоминал о себе обитателям сотворенного им мира подобным, разбойничьим по сути, образом. Возможно, будь он чуточку менее цивилизован, он ввел бы в подвластных ему структурах простенькие законы царя Хаммурапи — «око за око» и тому подобное. Но был он хотя и норовист, однако совестлив, взбрыкивал частенько, но бесился, разнося свою конюшню, не так уж часто, а лишь когда доведен был до дикой ярости, выжигавшей темный пигмент радужки его глаз, до ярости просветленной, как дальнозоркие фары его сокрушительного джипа.
— Что он взъелся-то? — значительно позже убито хныкал незадачливый Сашок, потирая ноющую шею. — Подумаешь, блоху какую-то поучили. Первый раз, что ли? Нас вроде примерно для того и нанимали.
— Сашок, — вздыхал Леха, размышляя о незадавшейся своей судьбе и о девушке Вике, которую он сегодня вряд ли сможет ублажить, и она обидится, бросит презрительный взгляд на его ширинку, обзовет корнишоном и взревнует неизвестно к кому, и придется щедро отдариваться, чтобы снова любила, красивая, — Сашок, а, когда они рядом стояли, ты ничего не заметил, а? Ведь одна ж морда! Глаза, нос, губы, волосы…
— Ах, ты!.. — выдохнул пораженный Лехиной догадкой Сашок. — Но он же не от Саблезубой?
— То-то и оно, — повертел головой Леха. — Наследничек, похоже, объявился. Принц. Нищий.
Подлетела, наконец, Олегова свита, заплутавшая где-то в окрестностях Кировского завода, а потому припозднившаяся. Олег на свиту махнул, чтобы не лезли под горячую руку, распахнул дверцу своего джипа и приглашающе кивнул Никите, но тот и шагу не ступил, сжигая последние капли адреналина. Стоял и сдерживал дрожь изо всех оставшихся после очередного дурного приключения сил. Его колотило от пережитого позора, унижения, страха, побоев и от обморачивающего холода матушки-земли, которая в раннем предзимье начинает терять разумение и не признает никакого родства, и припадать к ней — по своей воле, нет ли, — здоровья может стоить.
— Садись… Никита. Сынок, — тихо то ли попросил, то ли велел Олег Михайлович. — Потолкуем. Пора уже.
— Пора? — скривился в жалкой улыбочке Никита. — Пора? — переспросил он дрожащими губами и прикусил их, чтобы не дрожали. — А надо ли? Папа.
Впрочем, он полез в машину, так как понимал, что с этого пустыря он самостоятельно не выберется до ночи. Полез и уселся, задрав подбородок, закусив губы и щурясь под темными очками, чтобы никто не заметил упорно подтекающей соленой сырости из подбитого глаза. Мало ли что подумают.
Толковища никакого не получилось: Олег не решился настаивать и втягивать Никиту в разговор. Он понимал, что не услышит ничего, кроме сдавленных междометий. Он лишь дал глотнуть сыну из кожаной фляжечки и молчал, сжимал челюсти и молчал, бросая машину через ухабы, сминая робкий безлистный кустарник, бороздя обширные как океан лужищи. И мутные воды фонтаном били из-под широченных колес, и зубчатый протекторный след навсегда впечатывался в обмирающую глину бездорожья.
Олег Михайлович наверчивал круги, метался по предместью, стараясь продлить пусть неловкое, пусть молчаливое и почти враждебное пребывание наедине с сыном. Наедине, вот в чем дело. Вот в чем дело-то. А ведь такого не случалось еще никогда в его маетной жизни, бурлящей то холодным ключом, то горячим.
— Высади здесь, — попросил Никита у Петропавловки, когда они, исколесив весь город, влетели на Петроградскую. — Хватит. Покатались. Спасибо.
Это было бы грубо, если бы не убитый голос Никиты, впервые почувствовавшего рядом плечо отца. Безусловную его поддержку Никита ощутил как болезненное откровение. Поэтому оставалось, забыв себя, многоценного, или броситься на грудь к Олегу Михайловичу, проситься назад в сыновья, или удирать во все лопатки, забиться в угол и разгрести помойку своих чувствований в надежде отыскать там рассыпанные по неаккуратности перлы и снизать их на прочную жилку и скрепить жилку крепким и ясным узлом.