День ангела — страница 28 из 51

– Елизавета Александровна, разрешите мне все вам объяснить!

И стал быстро листать Ленины тетради. Потом забормотал, что Леня погиб по ошибке, все должно было завершиться благополучно. Я спросила, читал ли он сам Ленины тетради.

– Нет! – Он схватился за голову обеими руками. – Я не мог. Ведь это так страшно! Ведь я же все знал! Вера тоже знала. Мы оба виноваты перед вами.

Я ушла от него, убежала. Сказать Георгию или Насте – не могу. Вере – тем более. Она все знала. Как же она молчала? Значит, когда Леня умер, она просто скрыла от нас, от чего он умер. Сказала неправду.


Вермонт, наше время

Облако, плывшее над головой Ушакова, было похоже на голову лохматого дворового пса, и широко расставленные глаза его наивно смотрели сверху на то, как Ушаков, оглядываясь на ее окно, быстро идет к стоянке. Солнце почти зашло, но вечер все медлил, все не наступал, и легкий, тревожный, загадочный свет наполнил собою верхушки деревьев.

Бессонным, однако же, местом была эта школа! Соловей притих, но вместо него надрывались цикады, и если бы кто-то захотел вдруг отдохнуть и уткнулся разгоряченным лбом в мягкую подушку, то вряд ли трескучие эти цикады позволили бы уставшему человеку забыться спокойным и сладостным сном.

Мало того, что и ночами не успокаивались птицы внутри свободно шумящих деревьев, а в густой траве надсадно дышали насекомые, и пчелы продолжали вяло гудеть в лоснящихся от луны бутонах, и рыбы – хотя бессловесные по своей природе – так громко плескались в глубоких озерах и так высоко вдруг взлетали на воздух, как будто у них свои игры, веселье, и там, под водою, им тоже не спится. Мало того, что двигалась, не умолкала, не затихала природа Вермонта, но и люди, населившие русскую летнюю школу, оказались до странности неугомонными. Они целовались в кустах и оврагах, листали страницы учебных пособий, подолгу стояли, намылившись, в душе, усердно себя поливая водою, смеялись и пели, плясали и пили, и все выходило так складно, красиво, как будто не для того они родились, чтоб долго, настойчиво мучить друг друга и все на земле быстро съесть и испачкать, но лишь для того, чтобы петь и смеяться, смотреть на беззвучное синее небо, а спать очень мало, почти незаметно, чтоб времени жизни без толку не тратить, служа благородным возвышенным целям.

Ушаков открыл машину и, откинув спинку сиденья, лег, закрыл глаза и начал вспоминать. Ни одна из его женщин не была похожа на нее, но что-то вздрагивало, что-то просвечивало сквозь тугую неподатливую волну времени, которая висела над жизнью или, лучше сказать, внутри которой жизнь несла его – беспомощную песчинку, одну миллиардную человеческого песка, – несла с одного берега к другому, и он – на ходу, на лету, на подъеме шумящей воды и бессонного ветра – пытался сейчас ухватить и понять, как это случилось, что именно она, о существовании которой он и не подозревал три дня назад, вдруг стала близка, словно часть его тела.

Рядом остановилась большая, много раз битая машина, сидящие в которой не заметили Ушакова и громко продолжали взволнованный разговор. Окна в машине были открыты, и Ушаков слышал каждое слово. Два голоса он узнал сразу же: это были Надежда с матерью. Третий голос – глуховатый и словно бы вовсе без возраста – принадлежал, как выяснилось, Анюте Пастернак.

– Любить ты должна прежде всего, Анюта, самое себя, – горячо говорила Надежда. – Телесно любить. Обожать неустанно.

– Что значит себя? – удивлялась Анюта.

– А вот то и значит! Я, например, каждое утро начинаю с того, что раздеваюсь догола и, вот так вот обхвативши себя руками – вот так вот, под мышками, крепко, – подхожу к зеркалу и несколько раз говорю: «Ты прекрасна!» И мне помогает! Поэтому, когда однажды Роже вздумал глазки строить с амвона одной прихожанке, мерзавке из Питера, я заявила: «Не на-до, го-луб-чи-ик!»

– Ах, господи, как же так: глазки? Ведь он же священник!

– Священник он, как же! – вздохнула Ангелина. – Не дай бог такому попасться!

– Еще раз услышу – ноги здесь не будет! – быстро отозвалась Надежда.

– Да нужно мне больно! – испугалась Ангелина. – Тебе хорошо? И живи на здоровье.

– Во-первых, переобдумай систему питания, – продолжала Надежда. – Стань микробиотиком. Не пожалеешь. Чай, зерна и суп! И другого – ни крошки!

– У нас тут есть один, – пробормотала в туманные небеса Ангелина, – пишет хокку. По шесть хокку в день. И так лет пятнадцать. «Хожу по воде. Наблюдаю за рыбой. Я счастлив, поскольку родился в деревне». Примерно так. Его наградили японской медалью. За эти вот хокку. Женат на японке. Они вместе целыми днями жуют. Как два грызуна: хруп-хруп-хруп. И все зерна. А спят на полу, завернувшись в попоны.

– Ну, это же крайность! – нерешительно возразила Анюта.

– Здоровый как бык, – неохотно согласилась Надежда. – Жутко нравится бабам. Хотел соблазнить даже нашу принцессу.

– Какую принцессу? – спросила Анюта.

– Вот ты меня спроси, что они все в ней находят, и я тебе не отвечу! – со страстной печалью призналась Надежда. – Какой из Парижа приехал! И дня не прошло – уже с ней!

– Откуда ты знаешь?

– А кто что скрывает? – удивилась Надежда.

– Ей есть что скрывать, – возразила Ангелина.

– Ах, это! Ну, да. Об этом она никогда не говорит, но всем все известно.

– О чем?

– У нее своя трагедия. Младший брат, которого она вырастила. Маленький брат, хороший мальчик. Рос без матери, мать у них давно умерла. После школы он приехал сюда учиться. Говорят, был очень блестящий ребенок, его даже приняли в Гарвард. Она жила в Москве с отцом, а он здесь учился. Потом началась история то ли с какой-то девицей, то ли еще что-то – короче, он стал наркоманом. Она бросилась его спасать, ее не впускали в Америку, она обивала пороги, потом все-таки приехала. Но по израильской визе, кажется. То есть прошло немало времени. Она там, в Москве, не поняла, что с ним, просто почувствовала, что он не в порядке. Про наркотики ей даже в голову не пришло. Всем кажется, что такие дела случаются только с другими детьми, с посторонними. А мой, мол, ребенок – другой. Мой-то, мол, знает, что это нехорошо, мы же ему объяснили! И она тоже так думала. А когда приехала и все своими глазами увидела – тут у нее, конечно, был просто шок.

– Досталось, я думаю, – глухим своим, невыразительным голосом сказала Анюта Пастернак.

– Ужасно досталось! – вздохнула Ангелина. – Мы ее с Надей не очень жалуем – и знаем за что, очень даже мы знаем! Но то, что, конечно, ей очень досталось, – тут чистая правда, тут я умолкаю. Хлебнула по полной. Главное, что у них такая была большая разница в возрасте – чуть ли не восемнадцать лет, – что она к нему относилась как к сыну.

– Он умер? – спросила Анюта.

– Передозировка. Она его сама и нашла. Мертвого.

Ушаков резко поднял откинутое сиденье и включил мотор. Машина рванулась с места, и в зеркальце, где пылко успела мигнуть небольшая звезда, подпрыгнули в страхе их мягкие лица и тут же исчезли, запутались в листьях.

Он выехал на дорогу, которая вела прямо к шоссе, и вдруг, в этих тонких и робких деревьях, которые словно просили о чем-то, зажглась незнакомая русская песня. Кто пел, Ушаков разглядеть не смог, но голос был свежим, печальным и страстным:

А над Тереком ночь тре-ево-о-о-жная,

Свечки ста-а-авятся всем святым,

Эх, казак лихой, отступать не поло-о-ожено,

Так помирать тебе молоды-ым!

Не печалься за нас, атаман,

Лег над Тереком белый тума-а-ан,

За туманом нас ждет, атаман,

Смерть веселая, крест да бурья-а-ан…

Голод

«Хлеба не было ни грамма. Людей очень много умерло. Пухли сильно. Вот под забором сидит, а потом – все. Самая страшная смерть – от голода. Украинцы приезжали, меняли все. Кофты, платья – все меняли на хлеб. Приходили к нам, прямо под забором умирали. Мы тогда пустой щавель ели. Не было чем забелить. Ели пустой. Щавель рвали и ели, картофли гнилые по полю собирали, толкли и ладки пекли. По лесу ходили, траву собирали, толкли, блины пекли. Верас – такая трава есть. С нее собирали цветы. Не дай бог!» (В.А. Буйновец, год рождения 1924, деревня Слобода.)

«Дорогой брат, уведомляем о том, что отец ваш сильно опух и плох. Также и мама ваша. А телеграмму послать нет денег. Поэтому, пожалуйста, проситесь домой. Ваш отец пока жив, но он без сознания, так что, пожалуйста, проситесь, хотя вы и служите на военной службе, но, пожалуйста, извернитесь домой, может быть, отца еще застанете в живых, но мать и сестру не застанете. Приезжайте и обо всем распорядитесь сами, а то у нас хоронить теперь очень дорого. И ямку рыть – весь трудодень пропадет». (Красноармейцу Космачеву от родных. 12 января 1934 г. Деревня Тихань Климовичского района.)

По свидетельству очевидцев, от голода умирали в первую очередь мальчики до трех лет и мальчики подросткового возраста (11–16 лет). Смертность среди девочек была на 20–30 % ниже. Так, в селе Сахновщине Красноградского района в 15 семьях умерло 30 мальчиков и 18 девочек, в селе Маниловке этого же района в 7 семьях умерло 16 мальчиков и 8 девочек, в селе Белики Кобелякского района в 4 семьях умерло 12 мальчиков и 6 девочек, в селе Веремеевке Кременчугского района в 5 семьях умерло 16 мальчиков и 7 девочек.

Дети были наименее защищенной категорией населения. Они погибали как от голода, так и оттого, что становились жертвами эпидемий, морозов, попадали в руки каннибалов. Существует множество свидетельств того, как крестьяне вели своих детей в большие города и на железнодорожные станции и там оставляли в надежде, что дети хоть как-то, но выживут. Весной 1933 года началось массовое уничтожение бездомных детей. В марте на Полтавском вокзале «специальный вагон перевели на боковую колею, а детей, толпящихся вокруг него в поисках еды, количеством до 80 человек, загнали в него силой с намерением везти их в колонию. Но в вагонах истощенные дети быстро умерли, и их закопали неподалеку».