онии, считался одним из главных претендентов на премию. И даже признание председателя жюри критика Л. Аннинского, не скрывавшего, что сознательно (и вполне удачно) противодействовал „лауреатству“ Слаповского, даже это воспринималось как своего рода негативная составляющая успеха. Где удача, там неприязнь, вражда, а подчас и зависть. (В том числе зависть уходящего поколения к энергии и силе „восходящих звезд“.)»
– Ну хватит! – перебил раздраженно Парфен. – Чего он сочинил-то?
– Тут список есть. Я не читал. А ты? – обратился Змей к Писателю. – Он же, между прочим, саратовский, оказывается. Вот так живешь рядом – и не знаешь! Ты-то должен знать! Может, он даже приятель твой.
– Так, знакомили… – вяло сказал Писатель. – И читал кое-что. Занятно, не более.
– Ну и нечего баловать! – подвел черту Парфен.
Змей, тоже разочаровавшись в идее, отложил книгу.
Ладно, братцы… Это я вам говорю, родитель ваш, автор. Ладно, спасибо. Не надо мне ваших денег! Пусть я в долгах как в шелках, и перспективы туманные… Ничего! Выкручусь!
А вот как выкрутитесь вы, обидевшие меня (особенно ты, Свинцитский, мои книги хваливший и в глаза, и заглазно!)? Вы даже и не подозреваете о том ужасе, который навис над вами. Буквально навис! – ибо такова авторская воля и мощь, что он потолок на вас может обрушить, заложив бомбу на этаже над вами, где проживает богатый человек, которого решили убрать конкуренты. И – мокрое место от вас и от ваших идиотских рассуждений. Хоронить нечего будет!
И уже рука занеслась, уже виделась соблазнительная сцена огня, летящих обломков, криков, стонов…
Нет, не получается. Во-первых, живые все-таки люди, а во-вторых, это я бахвалюсь только, на самом же деле нет моей уже воли над вами, а ждет вас то, что вы сами приуготовите для себя.
Тем более, хоть и идиотские ваши мысли, но – моим родственные, ибо и я не раз задумывался: почему в наше время кумиров и идолов в моей душе нет истинного кумира? Чтобы я, на ночь помолившись о здравии близких и родных, затем сказал бы тихо ему в даль сквозь ночь: «Живи, милый человек, ты нужен мне больше всех!» Помаленьку, а кто побольше – многие нужны, но чтобы вот так, чтобы…
А ведь, если честно, понимаю: есть такие люди. Не может их не быть, потому что если б их не было, то и нас бы всех давно не было! Беда не в том, что нет их, а в общем недоверии души, направленном как вверх, так и вниз. Сотворять-то кумира, может, и не надо (хотя многие не понимают, что они слишком упрощенно эти слова понимают, не понимая, что они – звучный отзвук великой борьбы монотеизма с язычеством), но – быть достойным того, кто и не знает о тебе! – то есть гордо и тайно…
И вот прижимаешь обывательские, пошлые, старинные эти свои мыслишки к обывательской цветастенькой подушке под шум ветра за окнами, чувствуешь себя сиротливо, худо, мелко, думаешь: не взять ли чекушечку… Но нет, нельзя. От чекушечки дела не будет, а я занят сейчас, в отличие от моих героев, которые, правда, тоже заняты, но такими делами, которым выпивка не помеха!
Глава двадцать восьмая,
написанная, но полностью вычеркнутая, потому что в ней было еще одно угрюмо-покаянное лирическое отступление о питии как не веселии русском, а погибели нашей, но такого словоблудия ни один нормальный читатель вынести не сможет
Глава двадцать девятаяАй да Парфен!
– Вот что! – сказал Парфен. – Давно мечтаю я уехать далеко-далеко и начать новую жизнь!
Змей и Писатель несказанно удивились. Не успел Парфен это произнести, а они уже уверены были, что тоже об этом сейчас думали, потому что тоже давно мечтают уехать далеко-далеко и начать новую жизнь. Ай да Парфен, молодец!
– В Нерюнгри! – сказал Змей.
– Почему?
– Название нравится!
– В Москву! – сказал Писатель, вспомнив о своей литинститутской юности.
– Во Владивосток! – сказал Парфен.
– Почему?
– Ехать долго, за окном пейзажи… Там – океан. Я там не был никогда. И там нас ни одна собака не отыщет!
Все доводы показались Змею и Писателю убедительными.
– Значит, так, – втолковывал Парфен. – Сейчас меняем три тысячи долларов: билеты дорогие. Последним вечерним поездом в Москву, а оттуда сразу же на Владивосток.
– У меня паспорта нет, – напомнил Змей. – Без паспорта билет не дадут.
– Положись на меня, – успокоил Парфен. – Я где работаю, в конце концов? Данные паспорта помнишь?
– Нет.
– Неважно, из головы придумаем. А во Владивостоке сделаем тебе новый паспорт. Итак, берем билеты до Москвы и заказываем сразу на Владивосток. Остальные деньги прячем.
– Двадцать одну, – вдруг сказал Змей.
– Что?
– Двадцать одну берем себе. По семь на каждого. Надо еще родственникам оставить на прожитье.
– Маловато! – сказал Писатель.
– А ты там жуировать собираешься? – спросил Парфен. – Мы будем работать! Мы наймемся на сейнер рыбу ловить.
И Писатель со Змеем тут же поняли, что они именно хотели на сейнер рыбу ловить. И дружно кивнули, уважая умного друга.
Парфен подвел итоги:
– Прав Змей, родным надо что-то оставить. И сказать, что уезжаем. Честно. Без экивоков. Поэтому: план. Берем билеты. Договариваемся, где встречаемся. И прощаемся с теми, с кем хотим. Навсегда.
Слово это, печальное и высокое, заставило друзей встать. И они стоя выпили.
И не прошло и часа, билеты были куплены, деньги спрятаны, каждый имел при себе наличность для родных и на собственные прощальные нужды. Встреча была назначена на вокзале за полчаса до проходящего ночного поезда на Москву. ( № 183, Астрахань-Москва, убытие в 1 час 13 мин.)
Глава тридцатаяПрощания. Змей
Змей стоял перед матерью, и был он теперь, конечно, не Змей, а Сергей Углов, потому что Лидия Ивановна даже и не знала, что его так дразнили в школе.
Она сидела на старом стуле, покрытом старой шалью, перед ней на круглом старом столе лежали вороха денег, она даже и оценить не могла, сколько, понимала лишь: много. Страшно много. Именно – страшно.
– Когда ты учиться после школы дальше не пошел, а работать, я думала: ладно, не всем профессорами быть, главное – человек ты не злой, хороший!..
– Мама, эти деньги честные, говорю же! – бубнил Углов.
Не слышала его Лидия Ивановна, продолжала причитать:
– Когда с женой тебе не повезло и ты один бобылем зажил, я думала: ладно, не всем под женами маяться, может, и к лучшему, главное – человек ты спокойный, честный!..
– Сама ты посуди, где я украсть их мог? Для воровства умение надо! – с тихим отчаяньем говорил Углов, страдая за мать.
– Когда работы ты лишился и выпивать начал, я думала: ладно, опять не повезло, главное – человек ты тихий, безответный, выпьешь – не буянишь, всегда домой придешь… да на своих ноженьках… да на постельку ляжешь… да на маму смотришь весь бледненький… виноватый!.. – совсем уж заголосила Лидия Ивановна, будто по покойнику. – А теперь да что мне и делать? Да и как людям в глаза глядеть? Да и убери ты деньги свои поганые! – с мукой и со слезами речитативом выговаривала Лидия Ивановна, и сыну стало страшно за нее.
– Мама! – закричал он. – Да я тебе чем хочешь клянусь, нашли мы эти деньги, с утра встретились – я, Пашка Парфенов и Свинцитский Ванька, писатель, через дорогу живет, мы учились вместе, вспомни! Станет тебе писатель воровать?
– Воровать, может, не станет, а жульничать – все могут. Сжулили вы эти деньги.
– Да как?
– Это вам виднее. Убери. Видеть не могу.
– Еще раз объясняю: нашли мы их! У «Трех медведей». Голые деньги, без документов, неизвестно, кому отдавать. Ванька, Пашка! Пашка вообще в правительстве губернском, ему-то зачем воровать? – кричал Углов.
– А чего там еще делать, если не воровать? – заметила Лидия Ивановна, но уже как-то поспокойней.
Помолчали.
– Не выбрасывать же их теперь, – сказал Углов. – Купим еды себе. Тебе кофточку купим розовую.
– Старухе – розовую? Ты думай, что говоришь. Сынок, посмотри на меня.
Углов посмотрел.
– Скажи мне, только глазами не виляй: нашли деньги или что?
Углов прямо посмотрел матери в глаза и сказал:
– Нашли.
И она поверила.
И как не поверить, если Сергей Углов не умеет врать? С детства пробовал: не умеет. Если еще отвернется от человека, то, может, и получится. А когда в глаза – не может. И пытается, но сразу видно: врет. Поэтому попытки оставил. Нет, учителям-то врал – и даже иногда в глаза, но тут ведь общая игра: ты учитель – я дурак, ты хочешь, чтобы тебя надули, ну, я и надуваю, и оба в дураках, но к обоюдному удовольствию. Врал и по комсомольской линии, и по профсоюзной на работе; тоже ведь игра: один врет, другой кивает с удовлетворением. А вот в серьезных человеческих отношениях Углов – не врет. (Единственное, может, исключение: когда просит денег на выпивку, но тут врет не сам Углов, а его больной, надо прямо сказать, организм.) Из-за этого в свое время и ушла от него жена. О чем она ни спросит – ну, обычные супружнины вопросы: где был, почему поздно, с кем пил, куда деньги дел и т.п., заставив при этом смотреть в глаза, – Углов все выкладывает. По молодости гульнул на стороне: всего один шальной полухмельной вечер с шальной полухмельной полузнакомой бабою – и по первому же запросу-подозрению все сам рассказал, дурак! Какая женщина от мужчины подобную правдивость стерпит? И – ушла. Были, возможно, и другие причины, но эта, пожалуй, главная.
И вот мать поверила – и вспомнила, что сын ей еще что-то молол про какой-то Владивосток.
– Куда ты, говоришь, ехать собрался? – насмешливо спросила она, совершенно не веря его намерению и считая, что он спьяну брякнул. Мало ли: месяц назад тарахтел, что сделает вместо чердака мансарду, застекленную на все четыре стороны и наверх – чтоб, как он выразился, «спать в окружении неба и звезд».
– Да мы решили, – сказал Углов, – поехать и на работу устроиться там. На сейнеры рыбу ловить. Заработки хорошие, говорят.