День гнева. Новая сигнальная — страница 61 из 161

и лат Георгия Победоносца. Федя повертел в руках темный ноздреватый осколок, подумал и предложил сходить в Институт металлов, приближенно установить время выплавки. Тут же он созвонился с кем надо, вдвоем они поехали в институт, где обломок был бесспорно определен как часть казахского котла для варки бешбармака. Обстановка научно-исследовательского учреждения со сложной аппаратурой, но еще более Федина доброжелательность так ошарашили ходока, что он на месте отрекся от своих ошибочных верований и сейчас является лучшим пропагандистом-антирелигиозником заштатского районного отделения общества «Знание».

Пряничков же познакомился в институте с сотрудником лаборатории усталости металлов и, разговаривая, вошел с ним в большую комнату.

– Вот здесь и работаем, – объяснил сотрудник. – Подвергаем образцы металла знакопеременным нагрузкам, потом изучаем структуру излома… Но это все ерунда. Понимаете, пружинка может гнуться в одну и другую стороны сто тысяч раз, а потом ломается. Причем неожиданно. Какие-то там должны быть предварительные структурные изменения, когда начинается усталость, но мы не можем их уловить.

Пряничков между тем жадно оглядывал лабораторию.

– А как вы испытываете образцы, трясете? – спросил он.

– Трясем. Ультразвуком.

Установка стояла рядом – черный ящик генератора. Отдельно в масляной ванне купался вибратор.

Федя поднял руку:

– А это что?

– Это для рентгеноструктурного анализа. Рассматриваем место излома.

Пряничков нервно покрутился по комнате, потом спросил:

– Есть у вас триод на высокое напряжение?

Короче говоря, он предложил синхронизировать импульсы рентгеновского излучения с ультразвуковыми колебаниями вибратора. Дело было в том, чтоб лучи подхватывали пружинку только в момент наибольшего отклонения; тогда она казалась неподвижной, и можно было наблюдать постепенные изменения структуры. Патент на «Способ получения лауэрограмм упруго деформированного кристалла» был выдан впоследствии под № 700505 и явился первым из четырех, врученных Пряничкову в тот памятный год.

Но понедельник на этом не кончился, было только пять.

Простившись с воодушевленными сотрудниками лаборатории, проводив на Казанский преображенного сектанта, Федя приехал домой и сел к мольберту. Поскольку написанная картина была им продана, он счел предварительный период оконченным и взялся за свое личное. Странным образом он ничего не использовал из того, чему обучался, то есть классического синего неба и даже освоенной им иллюзии сходства. Шура и Наташа видели, как на холсте постепенно возникает кусочек столицы ранней весенней поры, когда еще не вполне стаял снег, кусты вдоль трамвайной линии топорщатся голыми, а перспективу улицы заволакивает мутный воздух. На полотне было утро, рабочая и служащая Москва катила к местам работы, в тумане вырисовывались троллейбусы, автобусы, и единственным ярким пятнышком светил огонек светофора. Шура узнала проспект Мира возле Новоалексеевской. Особых примет времени не было, но ощущалось, что это как раз наш год, эпоха спокойного труда, семейных и бытовых радостей, некоего размеренного существования, накопления сил перед новым скачком.

Вещь была сделана небрежно в деталях, но слитно в целом. Пряничков назвал ее «Пассажиры метро», и хотя никакого метро там не было, название очень подходит. «Пассажиры» находятся сейчас в зале № 49 Третьяковской галереи, где читатель и может полюбоваться ими, если, конечно, его визит не совпадет с открытием какой-нибудь очередной выставки, – в этих последних залах экспозиция то и дело меняется, одно убирают, другое вешают, ни в чем нельзя быть уверенным.

Федя писал до восьми, а в восемь к Наташе пришла учительница музыки. В большой комнате у Пряничковых стояло пианино «Рёниш», на котором Федина дочка уже третий год подряд пилила «Старинную французскую песенку» Чайковского, не в силах сдвинуться дальше.

Эти занятия в семье рассматривались как выполнение некоего общественного долга, эмоциональная сторона музыки от супругов ускользала, они даже не слышали звуков во время урока.

Теперь Федя услышал. Он начал кивать за своим мольбертом в такт исполнению, нахмуривая брови при Наташиных промахах. Когда положенный час подошел к концу, Пряничков поднялся, перенес стул к пианино и спросил, с чего, собственно, начинают обучение. Преподавательница, Иветта Митрофановна, была молода, перед родителями своих учеников робела. Она неуверенно показала запись нот на нотном стане и их расположение на клавиатуре.

– Дальше, – сказал Федя, придвигаясь поближе к инструменту.

– Что «дальше»? – спросила Иветта Митрофановна.

– Как потом?

– Потом я добиваюсь, чтобы ученица запомнила.

– Я запомнил, – кивнул Пряничков.

Учительница посмотрела на него недоверчиво:

– Вот это какая нота?

– Ля-диез большой октавы. Она может быть и си-бемолью.

– А эта?

Федя ответил.

– Ну что ж. – Иветта Митрофановна задумалась на миг. – Потом гаммы до мажор и соль минор каждой рукой отдельно и двумя вместе. Постановка пальцев…

Она сыграла гаммы, и Пряничков на малой октаве тотчас повторил их – первую так же бойко, как преподавательница, вторую еще ловчей.

Иветта Митрофановна повернулась к нему:

– Послушайте, вы учились?

– Нет! Честное слово, нет. – Пряничков был ужасно взволнован и весь дрожал. – Но давайте пойдем вперед, прошу вас.

И в голосе его, и на лице было такое чистосердечие, что Иветта Митрофановна поверила. Она перебрала жиденькую пачку нот у себя в портфеле.

– Хорошо. Попробуем разобрать что-нибудь простенькое.

Наташа, которая из вежливости стояла тут же рядом, отступила потихоньку и отправилась к подруге. Шура вышла на кухню. До нее доносились голоса мужа и учительницы. «В фа-диез мажоре будет уже шесть знаков», – говорила Иветта Митрофановна. «Понятно-понятно», – соглашался Пряничков. Потом послышались словечки вроде «стаккато», «пианиссимо», какое-нибудь там «сфорцандо». Пианино дышало все шире, глубже, полной грудью.

Без пяти одиннадцать, глянув на ручные часики, Иветта Митрофановна откинулась на спинку стула и в испуге уставилась на Пряничкова:

– Знаете, за два часа мы прошли пятилетний курс!

Федя кивнул, трепетно взял сборник «Избранных фортепьянных пьес», раскрыл на штраусовском вальсе. Пошептал, глядя в ноты, подался вперед, поднял руки и…

И вошло настроение. Сама беззаботная Вена явилась в комнату, эпоха утонченных нравов, остроумия, кокетства. Танцевали девушки в длинных платьях и веселые кавалеры. Изысканную учтивость неожиданно сменяло дерзкое легкомыслие, загадочная робкая мечтательность плела свой напев, вдруг уступая место искрящемуся веселью. Длился бал, летели зажигающие взгляды. Потом танцоры устали, начали гаснуть свечи и погасли совсем.

Пораженный, Федя осторожно снял руки с клавиш, огляделся, – казалось, пианино вовсе и не принимало участия в том, что только что произошло. Хрипло кашлянула в тишине учительница, вздохнула остановившаяся в дверях Шура.

Кто-то негромко переговаривался во дворе, параллельной улицей шел ночной троллейбус, негромко скрипя и свистя проволокой, переулком прогрохотала загородная уставшая грузовая машина, торопясь в дальний гараж, и отзвуком чуть слышно шуршали в комнате платья разошедшихся танцоров. Прошлое связалось с настоящим, плоский мир стал объемным.

На следующий вечер Пряничкова слушал муж Иветты Митрофановны, молодой, бледный музыкант-исполнитель с растрепанной шевелюрой. В среду Федя дважды играл перед почтенными преподавателями консерватории, и его там таскали по методкабинетам. В четверг раздался телефонный звонок из филармонии, и сам Чернокостельский предложил открытые концерты с поездкой по Советскому Союзу.

Но Пряничков занимался не только музыкой. Во вторник он притащил домой купленный по случаю за триста пятьдесят рублей миниатюрный токарный станок, еще через день – пишущую машинку. В этот же вечер он что-то вытачивал, в четверг утром ни с того ни с сего написал этюд о Бальзаке.

В редакции на работе в его манере общаться с авторами появилось что-то, напоминающее князя Мышкина из Достоевского. Пряничков стремился как бы слиться с собеседником, полностью стать на его точку зрения и лишь отсюда начинал рассуждать, поминутно сверяясь с оппонентом, радуясь, даже если в конце концов приходил к выводу, отрицающему то, с чего он сам начинал. Он готов был с такой серьезностью отнестись к любому, даже заведомо дурацкому замечанию, что некоторым неудобно делалось. А Федя не обижался и хохотал, заметив, что попал впросак. Плохие статьи вдруг перестали существовать, в каждой Пряничков находил интересное, вытаскивал его вместе с автором и, если материал не подходил для журнала, советовал, куда с ним пойти. Народ повалил в антирелигиозный отдел, за неделю Пряничковым было обеспечено целое полугодие. В ходе производственного совещания замредактора потребовал внести в резолюцию, что именно Федиными усилиями «Знание и жизнь» подняты на новую высоту.

Выполнял свою должность Федя легко. Утром, кончая завтрак, уже всей душой стремился в журнал, а к пяти тридцати начинал радостно предвкушать, что же сулит ему и семье вечер.

Дом Пряничковых между тем неудержимо менялся. Квартира стала чем-то средним между студией художника и ремонтной мастерской. Рядом с первым мольбертом возник еще один, для Наташи, эскизы перемешались со слесарными инструментами, на столе расположились акварельные и масляные краски, на пианино раскрытые ноты. Пол – в прошлом предмет неустанных забот Шуры – был затертым, железные опилки въелись в щели между паркетинами. Часам к восьми приходили спецы из Института металлов, музыканты, которых навел муж Иветты Митрофановны, художники, журналисты. Повадился сильно ученый математик из университета, который, толкуя, всегда смотрел вверх, вывернув шею, будто на потолке или в небе видел свои и чужие соображения уже отраженными и абстрагированными. Из Заштатска ехали родственники того сектанта, потом пошли знакомые этих родственников и родственники знакомых. Отличные это были вечера. Звучал рояль, составлялись конкурсы на лучший эскиз или карикатуру, вспыхивали дискуссии о судьбах человечества, читались стихи, порой тут же сочиненные. В час выговаривалось столько умного, сколько у прежних Пряничковых не набралось бы за пятилетку. Художники учили Федину дочку рисовать, пианисты показывали ей современные песенки. И Шура тоже постепенно делалась раскованней. Во время споров глаза ее сочувственно перебегали от одного говорящего к другому, иногда она уже готова была что-нибудь сказать, но всегда кто-то в комнате опережал ее. Она переводила взгляд на этого нового и, в общем, всем очень нравилась.