День гнева. Повести — страница 100 из 122

Воробьевский слухач встал из-под дальнего углового столика, подошел к столику смирновскому, склонился слегка, шаря и отсоединяя нечто под столешницей.

— Как записалось? — для порядка спросил Смирнов.

— Как в доме звукозаписи на улице Качалова, — хвастливо отрапортовал слухач и, вынув хитрую пуговицу из собственного уха, собрал все свои технические причиндалы. — Я свободен на сегодня?

— Только сначала все это на нормальную пленку перепиши.

— Ну, естественно. В моей машине-лаборатории мне понадобится на это не более двадцати минут. Перегоню на скорости и все. Качество отличное, страховаться не надо. Вы здесь подождете?

Слухач ушел в свою машину-лабораторию.

— Марат Палыч! — позвал Смирнов. Марконя мгновенно явился и, собачьим блатным инстинктом ощущая, что полковнику сейчас одному нехорошо, сел рядом и спросил, сочувствуя:

— Худо, ваше высокоблагородие?

— Худо, Марконя.

— Так вы водки как следует выпейте.

— Я уже выпил.

— Вы перед ними ваньку валяли, а не пили.

— Просек?

— Что я — неумный? Так чем помочь, Иваныч?

— Музыку хорошую включи.

— А какая для вас хорошая теперь?

— Паренек тут очень громко орет, что у него предчувствие гражданской войны. Вот ее.

— Сей момент исполним. — Обрадовался Марконя (была у него запись) и удалился за кулисы.

Яростный Шевчук музыкальным криком и хрипом, проклиная, воспевал сегодняшний день. Смирнов сильно пригорюнился, слушая душевного этого паренька. Еще чуть — и слеза по щеке.

Но все испортил Сырцов. Войдя, он переключил Шевчука.

— Марик, а ну выключи!

Марконя вышел навстречу Сырцову, пожал руку и объяснил:

— Пахан желает это слушать. Так что потерпи.

Вроде бы мелочь, но настроение поломали. Слеза ушла и, как сказал бы уже упоминаемый Егор Кузьмич Лигачев, «чертовски захотелось работать».

— Марат Палыч, кинь на стол для отставного капитана чего-нибудь побольше, но попроще. Пожалеем наше обедневшее государство.

— Сильно выпимши? — поинтересовался Сырцов, присаживаясь.

— В меру, — Смирнов вдруг с восторженным вниманием стал рассматривать Сырцова. — Сырцов, ты, случаем, не из Ростова?

— Брянский я.

— Ну все равно рядом. В пятьдесят третьем я одного домушника знатного из Ростова брал. Фамилия его тоже была Сырцов. Не родственник, Жора? Может, дядя или дед?

— Если вы этого ростовского Сырцова не выдумали просто, то память у вас, Александр Иванович, замечательная.

— Не выдумал, ей-Богу не выдумал. Как живой перед глазами: широкий такой, чернявый с сединой, с перебитым носом. На тебя, в общем-то, не очень похож?

— Отыгрались за Шевчука. Полностью, — признал свое поражение Сырцов. — С Василием Федоровичем вроде все в порядке. Я его на Коляшиных ребят оставил и к вам. Зачем вызывали?

— Для информации. Ты меня слушаешь?

— Ну?

— По-человечески отвечай! — ни с того ни с сего заорал Смирнов.

— Я вас внимательно слушаю, Александр Иванович.

А Смирнов говорить не стал. Достал портсигар, извлек беломорину, проскрипел зажигалкой, прикурил и закурил, глубоко затягиваясь. Потом, регулярно, как бензиновый движок, стал пускать дымовые кольца. Сначала ровно круглые, плотные, они расстилаясь в воздухе, кривились, теряя форму, и, бледнея до неуловимости, исчезли.

— Ну? — демонстративно повторил Сырцов. Не выдержали нервишки.

Смирнов сунул окурок в пепельницу и признался:

— Я вот здесь полчаса назад им Василия Федоровича отдал.

— А мы с чем остаемся?

— Ни с чем.

— Смысл?

— Проблематичная возможность выйти на охотников.

— А на кой хрен нам охотники?

— Они людей убивают, Жора.

— Кто теперь людей не убивает! — философски заметил Сырцов. — А Василий Федорович — единственный реальный кончик. Ну, ладно. Что делать будем?

— Думать, Жора, думать.

Они мрачно думали, когда вернулся слухач, положил кассету на стол и объявил:

— Тепленькая. Можете слушать. — И с чувством исполненного долга удалился.

— Что там? — вяло спросил Сырцов.

— Моя беседа с Игорем Дмитриевичем и Зверевым, в которой я Василия Федоровича заложил.

— Понятно. — Сырцов почитал этикетку коньяка, почитал этикетку водки, выбрал водку, налил полный фужер. Дорого яичко к Христову дню: именно в этот момент появился официант с фурчащей яишней с беконом. Закрыв глаза, медленно и неостановимо, Сырцов — с устатку — перелил содержимое фужера в свой желудок и принялся за яичницу.

Смирнов по-стариковски умиленно наблюдал, как Сырцов ест. Яичница была из пяти яиц, да бекона Марконя не пожалел.

— Наелся? — спросил Смирнов, когда Сырцов со звоном уронил на сковородку нож и вилку. Сырцов кивнул и рыгнул.

— Спасибо, что не обосрался! — поблагодарил его Смирнов.

— Пардон! — поспешно извинился Сырцов и еле успел перехватить следующий подкат рыгания. — Я у вас еще работаю, Александр Иванович?

— Сейчас самая работа и начинается, — сказал Смирнов.

35

На первое была запись разговора в кафе Маркони. Без энтузиазма приняли к сведению.

На десерт предназначалась Алуся. Ее привел из кухни Кузьминский, где она свободно излагала Варваре свои мысли о настоящем искусстве. Она уселась на диван, по-девичьи широко раскинула клешеную юбку, заставив Кузьминского и Казаряна сдвинуться к углам обширного дивана.

— Слушаю вас, господа, — произнесла она тонким голосом.

— Слушать, в основном, будем мы, — поправил ее Смирнов. — Но для начала, дорогая Алла, пойми и прочувствуй обстоятельства, в которых ты оказалась. Ты крепко стояла на ножках, когда Курдюмов был здесь: все его связи шли через тебя, и поэтому тебя берегли, как яичко с кащеевой смертью. Сейчас все изменилось — ты никому не нужна и отчасти опасна для тех, кто пользовался этой цепочкой связи. Тебя ведь и шлепнуть могут, дорогая моя.

— Кто? — спросила Алуся без волнения.

— Вот видишь, — обрадовался Смирнов, — наши желания совпадают: ты хочешь знать кто это, и мы хотим.

— Не совсем, — не согласилась Алуся. — Я из любопытства, а вы для злодейства.

— Любопытство — не то чувство, которое испытывает человек, которому грозит смертельная опасность. Не верю я в такую лихость, Алла. Сердце-то екнуло? — по-отечески отчитал ее Смирнов.

— Екнуло поначалу, как не екнуть от такого. Только сразу же поняла, что вы мне залепуху лепите. Чтобы от страха помягче и разговорчивей стала. Ну кому нужна моя непутевая жизнь, старички?

— Тем, кто опасается, что непутевая Алуся где-нибудь кому-нибудь так, между прочим, ляпнет о том, что узнала совершенно по-посреднически случайно и чему значения не придавала. И этот ляп лишит их привилегии, больших бабок, а, может быть, и жизней. Имеет ли смысл им давать полную свободу даровитой артистке резвиться, как она хочет? Лучший же способ лишить свободы — лишить жизни. Такова их профессиональная логика, Алла, — долбил в одну точку Смирнов.

— Ну, а если я расскажу вам все, что вы хотите от меня узнать, то три старичка и один пожилой дядечка образуют вокруг меня непробиваемое суворовское каре и защитят от самого страшного ворога?

— Гляди ты, сколько слов мудреных знает! — искренне удивился пожилой дядечка Кузьминский.

— Не совсем так, Алла, — Смирнов был терпелив и нежен, как зубной врач. — Если они узнают, что сведения, смертельно страшащие их, известны не одной только Алусе, а целому ряду заинтересованных лиц, то убийство известной артистки им ничегошеньки уже не даст. Убийство — страшное дело, Алла, и даже убийцы по возможности стараются его избегать.

— Что вы хотите от меня? — серьезно спросила Алуся. Аргументация Смирнова, казалось, произвела на нее впечатление.

— Ответить на несколько вопросов по курдюмовским и, естественно, по твоим связям.

36

Бабье лето, уходя, баловало народонаселение Подмосковья вовсю и ненавязчивым желтым солнцем, и нежно выцветшим, будто продернутым серебряной нитью голубым небом, невесть откуда еле ощущаемым теплым ветром, и золотым — на деревьях, на земле, в полете — листом. Золото листьев было всех сортов и оттенков: от тяжелого густого червонного до блестящего, как надраенная солдатская пряжка, поддельного африканского.

Прикрыв от солнца длинным козырьком каскетки заметные свои глаза, он в непроизвольной неге прогуливался берегом известной среднерусской речки Клязьмы. Удобнее гулять было бы по той стороне, что называется высокий берег: там и берег выше, там и грунт потверже, там и симпатичная тропка пробита.

Но ему хотелось гулять именно по этой стороне, и он гулял именно по этой стороне, путаясь в высокой серой пыльной траве и часто попадая ногами, обутыми в подходящие для этого дела почти доходящие до икр кроссовки, неожиданные ямы и ямки.

Ему предоставили полную схему ежедневных (с возможными и контролируемыми отклонениями) скупых передвижений Василия Федоровича. Самой для него привлекательной частью схемы оказалась ежевечерняя (исключая экстроординарные пропуски) пробежка-отвлечение (от непосильных трудов) вечно утомленного банкира вдоль Клязьмы, пробежка, которая давала ему, как он утверждал в кругу друзей, заряд энергии на весь следующий день.

Василий Федорович, естественно, бегал симпатичной тропкой по твердому грунту на той стороне, а он искал удобного для себя местечка на этой. Клязьма повернула, ушла от домов дачного поселка и вышла на простор. На том высоком берегу фундаментальный забор санатория, за бетонными плитами которого густой лес, на этом — широкая пойма, заросшая местами саженцами еще в целых листочках орешника. Орешник рос кустами, а недалеко от него шла очень приличная и мало пользуемая автомобилистами асфальтовая полоса, ведущая на основную трассу.

Именно здесь, вот на этом двухсотметровом отрезке, его место. Он трижды отмерил эти двести метров, оценивая достоинства и недостатки двух, похожих на взрывы зарослей орешника. Выбрал, наконец, и отправился в Москву пить пиво.