Стены кратера дрожали от напряжения. Свесившись, я заметил, что естественный карниз косо спускается к площадочке подо мной, а оттуда подобие тропинки ведет к балкону из шлака, прилепившемуся еще ниже. Было похоже, что тот ученый воспользовался бы.
На площадке воздух обжигал, словно кипяток, голова кружилась, но все-таки я добрался и до балкона. Теперь пылающее варево было всего метрах в пятнадцати от меня. Поверхность этой массы кипела взрывами. То там, то сям желтизна уступала место белизне, затем внутренний удар – и вверх взлетал выплеск, который уже потом, на уровне моих ног или пониже, распадался на сверкающие капли. Стены кратера отсюда казались неодолимыми. Я испугался, что сейчас потеряю сознание в этой жаре и в шуме. И вдруг!..
И вдруг вся поверхность расплавленной массы разом побледнела. Раздался вой, и огненное озеро прыгнуло вверх. Одним рывком почти до моей площадки. Спустись я еще чуть ниже, точно меня слизнуло бы лавой.
Огонь дохнул, сжигая кожу. Меня словно подбросило. Ринулся вверх, схватился за какой-то карниз. И это оказалось фестоном пыли. Господи! Я врылся, и несколько секунд сохранялось равновесие – руки и ноги перебирали с той же скоростью, с какой обрушивался шлак. Затем позади взрыв, сзади меня облило дождем лавы. Наддал, вырвался на твердое место и с воем, которого, конечно, было не слышно здесь, наверх-наверх…
С той поры восемь дней лежу на животе у ручья. Ничего не ем, только пью. Спина, затылок – уже лопнувшие пузыри, гной, боль.
Какие же мы, люди, все-таки маленькие, бессильные.
Только что подошел эдафозавр, ткнулся мордой мне в бок. Круглый глаз, расположенный на голове сбоку, смотрел и ничего не выражал, да и вообще у пресмыкающихся нет мимики. Но что-то он чувствовал, раз подошел вот так. Мною вдруг овладел сумасшедший смех – нелепейший зверь, тупик эволюции, выражает сочувствие. «Ты же мне друг! Друг!» – кричал я.
Сегодня добрел до заводи, образованной моим ручейком. Наклонился к зеркальной глади, чтобы напиться, и… отшатнулся. Таким неожиданным, искаженным было увиденное там лицо. Над правым глазом шрам, пересекающий бровь, и еще один, глубокий, на подбородке – в этом месте не растет борода. Мочки уха нет, в растрепанных волосах седина.
Но главное – выражение. Взгляд злой, в нем неотмщенная обида.
Откуда это все? Кто я такой?
Человек по имени Стван.
Когда умру, там далеко, в человеческой цивилизации, карточка со сложным шифром будет вынута из Всемирного списка.
Однако нет никого на свете, кому в этой связи придется вынуть кусочек из сердца.
Но почему? Почему?! Я ведь, между прочим, скромный. Даже в тридцать пять лет, если на улице кричали: «Эй!» – я оглядывался – думал, меня. А попробуйте крикнуть: «Эй!» – одному из тех, кто возникает в величественном подъезде какого-нибудь Координационного Комитета, в распахнутых дверях института. Уши такого человека и не воспримут возгласа. Пожалуй, даже в пятнадцать лет не воспринимали. Он и тогда держал себя под контролем, в нем все было предсказуемо. И хотя он больше на машину похож, его ценят, знают, уважают. В то время как меня…
Отчего?.. Возможно, оттого, что во мне нет любви и веры, чего-то, основанного не на разуме, а глубже.
Мой отец постоянно в командировках, а если дома, то ненадолго, и всегда уныло озабоченный. А мать вообще исчезла, лишь произведя меня на свет. В детстве мне никто не внушил, что я нужен миру, что есть люди (сами же родители), для которых мое счастье дороже самой жизни. Поэтому я пусто шел через свои первые годы и не было обмана любви, который многоцветным, трепещущим сиянием обволакивает жестокую реальность мира, намекая, что жизнь полна прекрасной тайны. Сколько я себя помню, смотрел вокруг холодно, трезво, неприязненно, без розовых очков. Устроил так, чтобы не иметь детей.
Но с другой стороны, почему же я оборачиваюсь, когда кричат «Эй!»?
– Эй!
Я не то чтобы обернулся – подскочил, будто подо мной взорвалось.
Эта площадка с одного края окаймлена деревьями с большой смоковницей в центре, а с другого обрезана глубоким провалом. И там внизу стоял Тиран.
Я впервые видел его на открытом месте при ярком свете. Пасть с черными, резинчатыми губами была совсем рядом, и тут мне снова бросилось в глаза сходство этого динозавра с человеком на портрете в детском саду.
Было непонятно, как ему удалось преодолеть все уступы и взобраться так высоко на склон. Впрочем, я сразу отметил, что до меня ему не дотянуться.
– Так что?
Под массивной нижней челюстью Тирана свисал сморщенный кожаный кадык. Двумя пальцами маленькой передней лапы тираннозавр зажал какую-то коричневую палочку. В другой, левой лапе было что-то белое. Вроде тряпочка… Нет, бумажка!
Тиран заглянул в нее:
– В чем дело? Не понравилось на Бойне?
– Вы разве разговариваете? – спросил я строго.
– Да, – отрезал он. – И слыву выдающимся оратором.
– Оратором? – Это было загадочно. – Где, когда?
– Не будем об этом. – Он покачал гигантской башкой. – Так зачем вы убежали? Некрасиво.
– Ну, видите ли… – Я замялся. Объяснять ему, что здесь, на Бойне, не та борьба, о которой я мечтал?
– Противно утопать в дерьме? Свобода, а? Человеческое достоинство и тому подобные штучки? – Поднес бумажку ближе к глазу. – Смех… Что это? Ах да, тут в скобках! – Глухо заржал, что, видимо, означало смех. – Вообще, беда людей в том, что вы воображаете, будто самостоятельны в своих поступках и должны быть вознаграждаемы за хорошие и наказываться за плохие.
– А не так?
– Нет. Человек всего лишь система, реагирующая на воздействия извне. Для любого поступка можно найти причину, которая сводится к рефлексам по Павлову. Рефлексы зависят от электрохимии организма, а она-то ни перед чем не ответственна, одинакова у низших и высших. Так что никаких особенных достижений в вашем человеческом мире. Талант и воля – та же электрохимия. Одним словом, остались бы с нами, с ящерами. Чего уж там?
– При чем рефлексы? – Я возмутился. – Люди работают, создают.
Это было удивительно. Он не говорил со мной, а зачитывал не только заранее написанные у него (или для него?) рассуждения, но и ответы на мои вполне спонтанные реплики. Однако как же он мог знать, что я скажу, или те, кто для него писал, как могли? Зачитывал, иногда спотыкаясь на некоторых словах и, судя по тональности фраз, не очень понимая смысл того, что произносил. Совершенно непостижимо. Рехнуться можно!
– Да, работают. Но это зависит от контроля со стороны, который может быть и враждебным и дружественным. Раб пашет из страха перед плетью, при коммунизме к труду побуждает общее уважение. Оно тоже контроль.
В кустах за смоковницей что-то зашелестело. Оттуда высунул мордочку тот бойкий зверек. Делая какие-то знаки, он силился привлечь мое внимание. Я повернулся к нему, но Тиран рявкнул так оглушительно, что я чуть не свалился с площадки.
Зверек исчез. У Тирана сигара выпала из пасти и закатилась под большой камень. Он почти лег, пытаясь выковырять ее оттуда передней лапой. Встал, отшвырнул камень и, ворча, растер огонь задней трехпалой ножищей.
– Ходит тут всякая млекопитающая шушера, вмешивается. Никакого достоинства… Так о чем мы?
– О достоинстве. – Я отошел подальше от края уступа.
– Нету, – прочел по бумажке Тиран. – Это к слову. На самом деле достоинство в людях – результат нашего незнания. Вот, допустим, великий музыкант, ученый или герой сражений. Окружающие боготворят их, воображая, будто эти выдающиеся личности сами себя создали. И не думают, что здесь просто гены, то есть электрохимия организма, что здесь контроль среды. Какой смысл восторгаться Моцартом, когда у него такой отец, такой слух и такой музыкальный Зальцбург вокруг? Моцарт просто не мог быть другим, хоть тресни.
– Почему не мог? Что ему мешало быть повежливее с архиепископом Колоредо? А в Вене? Отчего он не старался понравиться Иосифу Второму? Он же вполне мог не «оригинальничать», как тогда о нем говорили, а с непревзойденным блеском писать привычные публике вещи. За них он получал бы больше.
Тиран углубился в свой листок.
– Как раз меньше именно тех благ, которые им выше ценились. В основе так называемого достоинства лежит тот же невраждебный контроль. Восхищение немногих знатоков было композитору дороже, чем милости австрийской знати. Вот он и старался не сегодняшнему дню угодить, а скорее завтрашнему. Однако такие обстоятельства скрыты от публики, и ей кажется, что музыкант, стихотворец сами по себе такие замечательные. Между прочим, те, кто интимно знает гения, – жена, дочь, сын – обычно от него не в восторге.
Из кустарника до меня донеслось что-то вроде «здесь» или «дети». Но я не мог догадаться, при чем тут дети.
– Однако нельзя отрицать, что среди людей есть эгоисты и наоборот. Например, Ян Гус.
– Ерунда! – Тиран фыркнул, как лошадь, и продолжил чтение: – Если человек жертвует собой, это всего лишь означает, что ему приятней влезть на костер, чем унижаться на воле. Вот он и выбирает приятное, то есть усердствует в личных целях.
После этого высказывания дискуссия зашла в тупик. Я стал спрашивать себя, не человек ли он на самом деле, сосланный в прошлое, как и я. И в то же время передо мной, конечно же, было животное. Шкура на голове и спине бугорчатая, серая, в морщинах, похожая на слоновью. Лоб – даже, собственно, не лоб, а затылок – переходил сразу в хребет, и там ниже, между лопатками, скопилось какое-то количество пыли, песку, где пророс клок травы с одним длинным, мотающимся стеблем.
– Ну так что? – Тиран приподнял голову и тотчас глянул в бумажку. – Вернетесь?
– К вам?.. А почему вы стараетесь оставить меня на Бойне?
– Просто так. Было бы с кем поговорить. Кругом-то все примитивные.
– Неправда! – Меня внезапно осенило. – Вам недостаточно знать, что вы самый сильный изо всех существующих и тех, кто еще будет. Хочется еще быть самым лучшим. Поэтому обидно, что я не пожелал составить компанию.