Но как-то энергии нет. Упадок. Будто гнетет что-то, и душа ожидает нехорошего.
Особенно по воскресеньям.
С утра слонялся по опустевшему зданию, ни к чему руки не прикладываются. Отпер химический кабинет. На полу валяется кислородный баллон, на столе кучка термитной смеси, горелка. Вчера, как закрывали, ничего такого не было. Выходит, сделали ключ, ночью кто-то работал. Зачем?.. Ага, меленькие рубины. Вот, оказывается, откуда у девчонок сережки с красным камнем.
Вошел в соседнюю комнату анфилады, где на большом тяжелом столе сегодняшняя общая и его личная гордость – двигатель Бурро для будущей повозки качения. Трудов было заложено неописуемо: для обмоток стартера всеми наличными силами неделю вручную изолировали проволоку особо изготовленной смолой, для сердечника учились прокатывать стальные листы толщиной в волос, специальный фарфор пошел на основу.
Тут же рядом на столе метановый резачок. Автоматически взял изящный пистолет, включил. Голубоватый бесшумный огонек выткнулся из дула. Резаком этим кто-то тут резал звенья для цепи главной передачи.
Рука вдруг сама потянулась к двигателю. Огонек пошел по рубашке охлаждения, стали сгибаться, слипаясь, ее трубочки. Выше, к распределительной крышке. Она сразу осела, расплавляясь, провода подгорали, распадались.
«Что я делаю?.. Что?!»
А рука шла дальше.
Запахло горелой смолой и резиной.
Опомнившись, отбросил резак, недоуменно уставился на двигатель. Канавка-след тянулась от рубашки через стартер к шарам балансира – перечеркнула. А ведь по точности, по тонкости работы двигатель знаменует собой новый уровень для его воспитанников.
Хорошо еще, что не сжег обмотки.
Вздохнул, покачал головой. Что-то с ним происходит, надо успокоиться.
Сунулся было в библиотеку. Возле окна двое отпрянули друг от друга.
– Доброе утро, Степан Петрович!
Глаза нахально врут, что, мол, очень довольны его видеть.
Притворился, будто и не собирался здесь читать, что только за книгой.
Из большого зала негромко клавесин. Войди – радостно поздороваются, а потом неловкое молчание, оживление.
Уходят, уходят от него мальчишки и девчонки. Теперь удержишь только важным, огромным делом, для которого еще не пришел срок, ибо пока не все подготовлено.
На конюшне жеребец коротко проржал, тыкаясь в руки мягкими ноздрями. Вот кто ему по-настоящему рад.
Через поле наперерез, тропинкой сквозь кустарники. Ольха, лещина, низкий березняк, шелестя, задевают ветками об ноги. Вздымаются поднятые копытом облачка луговой травяной пыльцы, бабочки завязывают над цветами свой трепещущий танец, в голубизне неба щебетание ласточек, синими парчовыми уступами опрокинулся под солнцем дальний лес.
А он ни разумом, ни телом не наслаждается этой красотой, этой прелестью.
Что за странность эта сегодняшняя тоска! Почему неуютно стало в собственной (условно, формально собственной) усадьбе?
Может быть, не только в усадьбе, во времени? Может быть, он и этому веку не пришелся?
Страшная мысль.
Неужто человек так накрепко прикован… нет, внедрен в свою эпоху, что ему в любой другой не выжить?..
Ровным галопом конь вынес на белый шлях.
И тут неожиданная встреча.
Вдали телега. Два верховых по бокам – как бы охрана.
Съехались. На соломе трое связанных. Побитые – в синяках и царапинах. А с вожжами и верхом свои, со Смаиловки. Одного не раз видел на пахоте, на сенокосе. Второй известен даже по имени – Прохор. И еще хилый, подслеповатый мужичок из тех говорливых, кто во всякую бутыль затычкой.
Дружно скинули шапки. Подслеповатый соскочил с передка:
– Куда?
– В уезд, батюшка. В присутствие некрутов везем. Тихон Павлович там, ожидают.
– Вот эти, что ли, рекруты? Наши разве?
– Оборони господь! Купленные. Миром собрали тысячу рублев. – Это Прохор.
Подслеповатый вперед:
– Вот маемся с имя. Все силы-меры, чтоб не сбежали. Потому как бегать им теперь не предлежит.
Один из связанных попытался сесть. Таращит глаза.
– Кто их бил?
– Сами, государь, сами. Пьянь… Передрались, гуляючи.
Связанный что-то промычал. По шее засохшая кровь от надорванного уха.
– Развязать, вернуть в деревню. Ты, – кивнул Прохору, – скачи в уезд. Управителю скажешь – вечером его жду.
Повернул коня, шагом, не торопясь, обратно.
Вот это номер! Слыхал, конечно, о такой практике. Отыскивают бродяг помоложе. Дают денег, чтобы погуляли. В воинское присутствие крупную взятку – и под конвоем в город на четверть века армейской кабалы.
Странно все это. В высоком небе хор жаворонков, из-под снежных сугробов звенящие ручейки, воздух – хоть пей его. И в эту светлую весеннюю пору едут на каторгу трое связанных, побитых, которые за вольное вино, возможность неделю сытно поесть, покуражиться, ото всего человеческого отказались.
Поехал по деревне. Мужики там и здесь кучками. Завидев его, поярковую шляпу проворно в руки, низкий поклон. А попробуй узнать, о чем же только что толковали, принять участие в беседе. Ни за что!
Возле распахнутых ворот большого овина детвора. Изнутри хор женских голосов:
Кому вынется, тому сбудется,
Тому сбудется, не минуется…
Подъехал, соскочил с коня. Ребятишки врассыпную. А ведь, кажется, не жесток.
Просторное помещение полно принаряженной молодежи. Парни в распахнутых тулупах вокруг Федора. К нему мелким шагом в такт песне девушка. Под ладно сшитой шубкой атласом отделанный сарафан, черные кожаные коты на ногах. Коса во всю спину.
Его не сразу узнали против света. Хор вразнобой умолк.
Федор бегом.
– Слушаю, Степан Петрович.
– Вы продолжайте. Я так, посмотреть.
– Да на что смотреть, Степан Петрович. Глупостями занимаемся.
Красавица в шубке скорее к другим девкам. И все жмутся подальше от барина к прошлогодним снопам у стены.
Постоял несколько секунд.
– Приедешь на закате. Староста пусть тоже.
Снова раскинулись пустые луга.
Эх, жизнь! В прежнем, первом бытии так мечталось сделаться умнее всех, сильнее, знаменитым. Чтобы умолкали, и внезапная тишина, когда входит. Вот сбылось, а он теперь хочет считаться за своего, равного.
Дурное настроение.
Пообедали вдвоем с «физиком» Сережей. Тоже не компания. Еще год назад не отбиться было от его вопросов. А тут отстраненные глаза, бледен, молчит, весь в себе. Влюбился, бедняга, а девушка сохнет по красавцу Григорию.
Прогулялся в парке. Все не кончается и не кончается воскресенье.
Сел на скамью в заросшей плющом беседке возле пруда – почистить бы его, показать ребятам настоящее спортивное плавание. Да где там, не дойдут руки…
Сзади на аллее голос:
– Неужели тебя не мучает? Откуда учитель знает все?
Сжалось все тело. Мучительно захотел стать маленьким, влететь в щелочку, скрыться.
– Он знает, Гриша. Чувствованием проник в природу дольше всякого.
– Не только чувствует – в том-то и дело! Пусть испытание натуры – еще можно понять. Но он-то сразу готов на техническое решение. Видит процесс с такой точностью, что лишь в ходе выскочит. Что зависит от свойств естества, людям еще неизвестных. Мы прежде мнили, будто своим умом постигаем устройство мира. Но то был обман. Он все знал загодя. Потому я и мыслю, что он Бог.
– Не горячись! Ну что ты так зычно, Гриша?
– А ежели Бог, это подло. Богу не место среди людей. Коли у него безграничное знание, на что он с нами, со смертными, соревнует? Когда все наши открытия – подсказка, мы, выходит, куклы.
Ушли.
Выпрямился на скамье, огляделся.
Обваливается высокая башня его трудов. С грохотом, звоном, рассыпаясь в падении на куски, рушится великий план.
Слишком, значит, легко все давалось – быть сильным, умным, щедрым. И за эту легкость всему чужой. Для крестьян небывало добрый, но все равно барин, враг. А воспитанники – вот этот разговор.
Поднялся со скамьи, вдруг шатнуло. Плечом на выходе из беседки задел косяк, так что доска, наполовину оторвавшись, повисла.
И сразу взрыв. С неожиданной злобой схватил, оторвал, кинул на траву. Вцепился в другую, верхнюю, тоже оторвал и бросил. Стал отдирать плющ от деревянной решетки, вывернул ее всю из рамы, ударил об землю, развалил.
Сердце вдруг судорожно забилось в груди. Замер, прислушиваясь. Потом встряхнул головой.
Почему он так вот с беседкой? Перед этим в доме двигатель разрезал, и здесь как прорвалось что-то, давно копившееся. Неужели возненавидел все, созданное за эти годы? Вернее, не сейчас возненавидел, а всегда. Всегда, подспудно. Неужели это так? Что-то делал – хотя бы разбойников, на него напавших, раскидал, связал, а потом развязывал – и гордился этим. Сам внешне гордился, а внутри, в самой глубине, жило ощущение, что все лживо.
Но почему лживо? Разве не он, а кто-то другой за него месяц плыл океаном, не зная, не представляя себе, есть ли земля там, дальше.
А здесь, в восемнадцатом веке, во зло, что ли, употребил силу и проворство?
Может быть, раздвоение началось, когда стал учить детей, взялся выполнять задуманную программу? Но, положа руку на сердце, не было тогда раздвоения! Наоборот, был безоглядно счастлив, и ничего не таилось в самых глубинных слоях сознания, в самых укромных уголках.
Да и с другой стороны, чем же ему было заняться, раз уж сюда попал – в карты играть, гарем завести, как Смаилов?
Все вопросы, вопросы. И нет ответов.
Рывком поднялся со скамьи, сердце сразу вскачь, и полная обессиленность тела. Руки-ноги ватные – как никогда.
Постоял, утишая стук в груди. Побрел, едва переставляя ноги, к главной, парадной части парка, к фонтану, заброшенному, давно не действующему. На открытом месте солнце уже пекло, желтизной сияли вазоны, статуи нимф. Обветшалым, как на полотнах Борисова-Мусатова, стоял родовой дворец Смаиловых. Однако только снаружи. Стены крепки, и долго ему еще стоять.
Выходит, восемнадцатый век оказался сильнее того запала, той груды знаний, что он, Стван, принес сюда из Мегаполиса. Получается, напрасны шесть лет бессонных ночей, выдуманная им система учебы, вечерние читки, седина в волосах.