День гнева — страница 121 из 125

- Да... Короче говоря, это может быть как раз то оружие, которого нам, немцам, недоставало в 45-м году. Многое повернулось бы иначе, если б оно было.

- Ну, оружие - еще не все, - сказал я. - Ему противостоит кое-что другое. Например, я знал одну девушку, которая стреляла в Париже в 42-м году. (Я вдруг вспомнил эту девушку. Вся моя надежда сконцентрировалась на ней).

- Какая девушка?

- Француженка. Она стреляла в кого-то из нацистских главарей. На Севастопольском бульваре.

Крейцер неожиданно заинтересовался.

- Весной? В апреле?

- Да, кажется.

- Она стреляла в Шмундта. В адъютанта Гитлера. Ее тут же и поймали... Но какое это имеет значение?

Он остро посмотрел на меня.

- Никакого, - сказал я. - Просто она мне вспомнилась...

Мы вернулись тем же порядком в город, и я вышел на Риннлингенштрассе. Сел на скамью в скверике у Таможни и вытянул уставшие ноги.

Жужжала и роилась толпа вокруг.

Почему жизнь сталкивает меня только с цейтбломами и крейцерами? Нет ли во мне самом чего-то предопределяющего в этом смысле? Так ли уж был одинок Валантен и так ли бессильна та девушка?..

Но мне надо было успокоиться и начать подходы к другому. Атака отбита. Бледный устранен, а Крейцер отодвинут на три недели, в течение которых я должен кончить все.

Вообще я любил это время перед большой работой. Тихо шелестя, как сухой песок, посыплются минуты, соединяясь таи, внизу, в часы и сутки. Дни светло замелькают вперемежку с черными ночами, и я погружусь последний раз в чистый мир размышления.

IX.

Я заснул под утро и увидел во сне батрака.

Он приснился мне, и я сразу понял, чего мне не хватало при всех этих возникших обстоятельствах. Я должен был поговорить с ним.

Во сне я настиг его где-то в Баварии. Но, может быть, это была и не Бавария, а что-то другое. Мы оказались в большой комнате, стены которой были дымчатыми и колебались, как бы готовясь открыть мне что-то такое, что скрывалось за ними.

Я спросил:

- Скажите, пожалуйста, испытываете ли вы какие-нибудь трудности в жизни?

Он был в той же брезентовой куртке, что и в лесу. Очевидно, он только что кончил работу, усталость отражалась на его красном обветренном лице.

Он тупо посмотрел на меня и сказал:

- Простите. Что?

Я объяснил:

- Трудно ли вам жить? Встречаетесь ли вы когда-нибудь с такими проблемами, которые почти не поддаются решению? Решение которых само по себе проблематично. С тем, что заставляет вас напрягаться до самых последних сил... Понимаете, что я имею в виду? Ведь это не так уже сложно - выкопать, например, канаву. Или напоить коров. Здесь вы сталкиваетесь с принципиально выполнимыми вещами. Улавливаете мою мысль?.. Но есть ли у вас в жизни неразрешимое? Такое, над чем вы бьетесь и ничего не можете сделать. Что превращает вашу жизньв постоянную изнурительную борьбу.

Он подумал и сказал:

- Нет.

Потом сразу поправился:

- То есть, да... Сейчас я вам скажу.

Он напрягся. Его мозг напрягся. Сквозь черепную кость я видел, как засияли силовые поля, как пришли в движенье тысячи связей, как искорки проскакивали между электрическими потенциалами.

Волнуясь, он зашагал из угла в угол, и тут я, наконец, сообразил, отчего у него такая прыгающая походка. Он был на протезе. И этот протез скрипел.

Потом он подошел ко мне вплотную. Эту его манеру я заметил еще в прошлый раз. Когда ему хотелось сказать что-нибудь важное, он подходил к собеседнику как можно ближе и чуть ли не нажимал животом.

- Видите ли, у меня дети.

- Что?

- Дети, - повторил он. - Мы все хотим, чтоб наши дети жили лучше... У меня четверо. Вилли самый младший, и у него слабые легкие.

- Да, - согласился я, несколько отступая. - Но трудности? Неразрешимые проблемы - вот о чем я хотел бы узнать.

Батрак опять шагнул ко мне. Он вытаращил глаза, огляделся и хриплым шепотом, как бы сообщав величайшую тайну, поведал:

- Ему бы нужно лучше питаться.

И тотчас батрак исчез.

Дымчатые стены комнаты заколебались, раздвинулись, и оказалось, что я нахожусь не то во дворце, не то в храме. А вместо батрака передо мной появился сам великий Иоганн Себастьян Бах. В зеленом камзоле, в белом пудренном парике и с дирижерской палочкой.

Он строго глянул на меня из-под больших очков, постучал о пюпитр. Поднял руки.

И возникли первые звуки органа.

И запел хор:

- "Ему бы нужно лучше пита-а-аться. Ему бы нужно лучше питаться-а-а!"

Бах исчез.

Рембрандт из-за мольберта, кивая, соглашался.

(Подол его серой рубахи был весь измазан красками).

- Да, у него слабые легкие.

Пастер оторвался от микроскопа, разогнулся и потер усталую поясницу.

- Конечно, мы все хотим, чтоб наши дети жили лучше, чем мы...

В этом месте я проснулся и спросил себя, не взять ли этого батрака к нам с Валантеном. Пусть в будущем мы трое станем там в бессмертии: Валантен, я и этот батрак.

Я бы взял его...

Х

Вечер.

Я глубоко доволен собой.

Я люблю себя. Мне хочется разговаривать с собой как с другом. Как с братом.

- Здравствуй, Георг Кленк.

- Здравствуй.

- Ты кончил свою работу?

- Да, кончил.

- Ты устал?

- Немножко.

- Тебе пришлось как следует потрудиться?

- Не так уж и много. Всего лишь тридцать лет - вот уже и окончен мой труд. Я начал примерно с тринадцати...

Я доволен собой. Три дня назад я завершил все расчеты и собрал аппарат по новой схеме.

Аппарат работает.

Все!

Свершилось.

Я доволен собой. Я умный. Я красивый. У меня выразительные глаза и сильный лоб. В определенных ракурсах мое лицо бывает удивительно красивым - женщины говорили мне об этом. В Италии девушка, которой я на флорентийском вокзале помог попасть в поезд вместе с семьей, вдруг всмотрелась в меня и сказала: "Какое у тебя прекрасное лицо. Хочешь, я останусь с тобой на всю жизнь?" Я высокого роста, широкоплечий, светловолосый, с голубыми глазами. Во Франции молодая актриса, в доме который мы стояли месяц, сказала, что если я разрешу, она пойдет со мной, куда бы судьба ни повела меня... Но что я мог ответить? Я ведь был солдат, и мы все должны были быть убиты.

У меня крепкие длинные пальцы, отличный слух, музыкальная память и воображение. Я мог бы стать пианистом. Я неплохо рисую - я мог бы сделаться художником. Я люблю и ценю искусство - я мог бы быть критиком живописи. Мне кажется, я мог бы стать и писателем, потому что меня занимает подмечать у людей мельчайшие душевные движения и находить их большие причины.

Я мог бы стать многим и многим, но не стал ничем.

И все равно я горд сегодня.

Я прожил жизнь в фашистской стране. Мне было тринадцать, когда загорелся рейхстаг. Я жил в эпоху полного господства негодяев. И тем не менее я мыслил. Я начал свой труд и окончил его.

Я беден, у меня нет друзей и общества, я подвергаюсь презренью сытых и благополучных. Вышло так, что у меня нет любимой женщины, семьи и дома. Один, один, чужой в этом мире я прошел свою жизнь.

Но ведь и невозможно было иначе. Ведь верно, что невозможно?..

("А девушка?" - сказал мне внутренний голос).

Мне не хватало многих человеческих начал, но многое я и возместил мыслью. У меня великолепная библиотека - воображенная. У меня прекрасные картины. Я мог входить в них и возвращаться. Я посещал другие века и страны, у меня были там удивительные встречи и поступки.

В какой мере все это реально? В какой мере реальна мысль?

Сейчас я вспоминаю, что же действительно было в моей жизни... Детство, улыбка матери и ее ласковая рука... Солнце над полями пшеницы у Рейна... Мое смущенье и горящие изнутри щеки, когда я первый раз разговаривал с Гревенратом в университете... Казарма... Зной и пыль полевых учений... Окопы, выстрелы, выстрелы, выстрелы... Русские снега, задернутые дымкой горы Италии, и снова красноватый блеск, лопающийся звук минного разрыва и запах порохового газа...

Все это было. Но ведь был и мой непрерывный труд, созданный в муках математический аппарат моей теории. Были и есть три тома моих сочинений.

Что за нужда, что я не записал их, что они никому не известны? Что за важность?.. Ведь они мыслятся, они уже созданы, существуют. Я мог бы начать записывать их с ума хоть сейчас.

И есть, наконец, сделанные мною пятна. Черное...

Итак, вот он - я.

Человек по имени Георг Кленк.

Тот, который сидит сейчас в пустой комнате. У которого в голове огромное дерево его теории и ни одного клочка живых реальных записей. Тот, у которого в тайнике аппарат, делающий пятна и уничтожающий их.

Эй, вы! Вы слышите крик Человека?..

Крейцеры, гилле, круппы - те, кто ездит в автомобилях, живет во дворцах и виллах, кто на самолетах перемещается из одной столицы в другую, владеет банками и гонит людей в окопы и концлагери! Вам кажется, вы главные в мире, а все остальное ничтожно. Так нет!

Вот я, Георг Кленк, из глубины своего одиночества завтра явлю вам Черное и заставляю вас дрогнуть.

Я заст...

А впрочем, уж так ли мне это нужно?

Разве я трудился затем, чтобы произвести на них впечатление? Хоть даже ужасное?

Я вдруг почувствовал себя опустошенным. Вот он и прошел лучший вечер в моей жизни...

Долго-долго я сидел на постели, нахмурив брови и ссутулившись.

Потом я встряхнулся. Послезавтра будет открыта галерея. Я пойду к Валантену. Он тоже был одинок, как я, но его прекрасное, светлое лицо выражает надежду.

Последний вопрос я ему задам - почему он надеется.

Я войду в картину, в средневековый Париж, и мы будем говорить.

XI

Валантен продан. Вот на что, оказывается, намекал Бледный.

Ну, все!

Я пришел в галерею Пфюля, и пятый зал был закрыт. Сердце у меня сразу заныло, я вернулся к швейцару. Так оно и было. Сверкающий американский автомобиль недаром стоял у особняка. Какой-то миллионер, - может быть, тот самый "шеф", которому должен был докладывать Цейтблом, - купил у молодого Пфюля шесть подлинников. Он взял "Наивность девственницы" Босколи, "Деревья" Ван Гога, "Портрет мужчины" Ткадлика, "Август" Макса Швабинского и "Музыку" Валантена. Теперь галерея обезглавлена. Ее почти что и нет. А между тем это была единственная галерея в нашем городе.