День гнева — страница 35 из 125

солнечную систему. Да что там говорить! Признаюсь откровенно, когда я читаю в газетных статьях о кибернетических автоматах, которые, по мысли некоторых ученых, должны в недалеком будущем заменить нас, когда я слышу этот похоронный звон над человечеством, мне самому хочется приказать науке: «Хватит! Дай нам передохнуть, оглядеться. Остановись!»

Он замолчал, покраснел и стал закуривать папиросу.

Наступила пауза.

— Она не остановится, — сказал Биолог, — это исключено. — Он оглядел всех сидевших на веранде. — Но мы, кажется, опять ушли от темы — будущее науки. И вместе с тем то, что вы говорите, — он кивнул Поэту, — льет воду на мою мельницу. — Он задумался. — Человек… Вы замечаете, что те, кто говорит об этих кибернетических автоматах, молчаливо предполагают, будто о Человеке нам известно все. Но они ошибаются. Они исходят из неправильной предпосылки. В действительности мы еще почти ничего не знаем о Человеке, именно как о Человеке — члене общества. Вот вы Врач. — Он повернулся к Медику. — Я убежден, в вашей практике бывали случаи, которым вы не могли найти решительно никакого объяснения.

— Бесспорно, — сказал Медик. Он встал и прошелся по веранде. — Я как раз хотел сказать об этом. Не зная Человека, говорят, что машина превзойдет его. Но превзойдет что или, вернее, кого?.. Вчера мы узнали, что Человек может видеть кончиками пальцев: ведь это в течение тысячелетий не приходило нам в голову. А что мы узнаем завтра?.. Две недели назад приятель привез мне из Индии фотографии. Факир привязывает к ресницам гирю в два килограмма и силой век поднимает ее. Или вторая серия фотографий. Перед факиром насыпают дорожку из горящих, добела раскаленных углей. Он снимает обувь, босиком идет по этой дорожке, а потом специальная комиссия осматривает его ступни и не находит никаких следов ожога. Что это? Какими резервами обладает организм, чтобы достигнуть такого? Причем интересно, что сам факир ничего не может объяснить. Ему известно только, что он знал, что не будет обожжен… Да что там факиры! Во время Отечественной войны я был начальником госпиталя. Тысячи раненых прошли через руки моих коллег и мои. Но мы ни разу не слышали, чтобы кто-нибудь болел язвой желудка, гриппом, мигренями. Вы понимаете, миллионы людей на четыре года забыли о множестве болезней. Что это, как не окошко в какую-то другую страну, где мы с вами еще не бывали?.. В научной литературе описан случай, когда физически слабый человек, клерк, во время пожара один вынес из горящего здания сейф весом в двести килограммов. Я спрашиваю вас: обязателен ли пожар?

— Вот именно, — сказал Техник, — обязателен ли пожар? — Он задумался, потом оживился. — Однако все это было. Влияние центральной нервной системы на организм. Об этом говорил еще Павлов.

— Да нет, — вмешался Поэт. — Речь идет о другом, если я правильно понял. Тут перед нами массовый феномен — вот в чем дело. Скорее, влияние центральной нервной системы всего человечества на организм отдельного человека. Факт некоего общественного вдохновения, что ли. Однако к таким явлениям у нас нет ключа. Приближаясь к человеку, наука останавливается на механической сути происходящих в его организме процессов. Но ведь это все равно, что с помощью кувалды пытаться разобрать микроскоп. Даже хуже… По-моему, речь идет об этом.

— Да, — сказал Биолог. — Вы хотите сказать, что и к Человеку и к остальной природе мы подходим с одними и темп же инструментами. И что это неправильно.

— Конечно, — подхватил Поэт. — Весь арсенал точных паук исторически был создан для изучения природы — камня, растения, животного. И вот теперь с этими же методами мы беремся за Человека. Естественно, мы его тем самым низводим до уровня остальной природы, и нам начинает казаться, что кибернетическому роботу ничего не будет стоить перегнать его.

— Но почему? — не согласился Физик. — Во-первых, у нас действительно есть методика, созданная исключительно для изучения живого, — методика условных, рефлексов, которая нигде больше не применяется. И во-вторых, есть науки, изучающие именно Человека: философия, история, политэкономия. Целая область гуманитарных наук.

— Они изучают общество, — опять вступил в разговор Медик. — В том-то и дело, что они изучают общество. Понимаете, здесь разрыв. Естествознание изучает физиологию человека, а гуманитарные науки — человеческое общество. И между ними нет связи, нет перехода от одной методики к другой. Мы знаем то, что происходит в обществе, — социологию. Но нам совершенно неизвестна та грань, в которой физиология делается социальной. Однако именно это и есть Человек. Здесь и лежит то, что нас больше всего интересует: талант, чувство, воля, энтузиазм, те случаи удивительного общественного вдохновения, которые нам всем известны… Короче говоря, по-моему, будущее науки не только в том, о чем пока шла речь. Не одна лишь «индустриализация науки» и «онаучивание индустрии». Все это чрезвычайно важно, но это не все. Я уверен, что вторая половина двадцатого века станет эпохой очеловеченья науки. Вот. Точное знание приобретет человечный характер, избавится от равнодушия к морали и станет гуманным по своей природе.

Наступило молчание. Техник поднял голову и спросил:

— А как оно к этому придет?

— Не знаю, — сказал Медик. — В том-то и вопрос. Пока наука оперирует только отношениями количества. Но сможет ли она с одним лишь этим ключом проникнуть в области духовного? Нет. Ей придется как бы превзойти себя. Взять на вооружение что-то новое. Но что?

Тут в первый раз вступил в разговор Строитель:

— Такой ключ уже есть. Наука может превзойти себя и получить новое качество.

— Как? — спросил Биолог.

Строитель помедлил. У него были блестящие глаза и быстрые легкие движения.

— Я хотел бы, чтоб вы послушали одну историю. Она имеет прямое отношение к тому, о чем мы говорим. Об удивительных возможностях человека… Здесь многое может показаться вымыслом, но все действительно так и было. Эта история начинается в столице польского государства, в Варшаве, больше двадцати лет назад — в трагическом для польского народа 1939 году… Собственно говоря, это рассказ о человеке, который мог летать.

…Прежде чем звонок кончил звонить, Стась с облегчением сказал себе, что это не дверной звонок, а только будильник. Он вздохнул и засмеялся. Нет, это не отец с экономкой вернулись с дачи в Древниц. Никто не придет ни сегодня, ни завтра. Он один в доме.

Вскочив с постели, он с удовольствием оглядел свою комнату: занавеску на окне, уже нагретый солнцем подоконник, где в беспорядке валялись листы гербария, книжный шкаф с Сенкевичем, выцветшие обои десятилетней давности, на которых ему было известно каждое пятнышко. Он один в квартире — и здесь, и в столовой, и в гостиной, и во всех комнатах вплоть до кабинета отца.

Никто не придет. Он наедине с тем удивительным и новым, что вошло в его жизнь.

Стасю исполнилось семнадцать, и он в это лето впервые выпросил разрешение остаться одному в доме и в городе. Отец, старый молчаливый нотариус, неохотно согласился, и для юноши настали дни блаженства.

Июнь, июль, август плыли над Варшавой жаркие, сухие, пыльные. Вечерами в нагретом душном воздухе солнце садилось за крышами медно-красное. На центральные улицы высыпали вернувшиеся с курортов загорелые до черноты дамы, всюду было оживленно.

Много говорили о войне, но в газетах одна партия обвиняла другую. Любовцы, «Фаланга», национальная партия — во всем этом трудно было разобраться. Стась тоже пережил вспышку крикливого официального патриотизма, ходил на рытье зигзагообразных противобомбовых траншей, жертвовал на авиацию. Но однажды сержант полевой жандармерии в зеленой засаленной форме грубо вырвал у него лопату и оттолкнул его в сторону. Рывших окопы снимали для газеты, и жандарму показалось, что мальчик будет неуместен на фотографии. Стась, глубоко оскорбленный, ушел, дав себе слово никогда не участвовать в таких представлениях.

Впрочем, он был уже не мальчик. Для него начался тот ломкий и опасный период, когда ребенок становится юношей и в первый раз задает себе вопрос: «Я и мир — что это?»

По утрам старая молочница, которую Стась помнил еще с тех пор, когда ему было два года, кряхтя взбиралась к ним на третий этаж. Небольших денег, оставленных отцом, хватало, чтобы еще забежать в скромную харчевню и съесть лечо или рубец. Время до полудня Стась проводил дома, наслаждаясь одиночеством и свободой после нудных гимназических занятий. Старая квартира хранила много неожиданностей и тайн. То вдруг в сундуке в передней среди связок писем, каких-то футлярчиков, лент обнаруживалась пачка старинных гравюр с латинскими надписями, и можно было часами разглядывать странные скалы среди бушующих вод, дворцы, обнаженных мужчин и женщин, в экстазе протягивающих руки к небу, — химеры, видения и сны давно уже умерших художников. То в гостиной останавливала потемневшая от времени картина с потрескавшейся поверхностью. Из мрака вырисовывались руки, плечи под сутаной, длинный нос и острый преследующий глаз. Кто этот человек? Но ведь он был, он жил.

Таилось какое-то сладкое и вместе мучительное счастье в том, чтобы повторять эти слова — он был, он жил.

После того как спадала дневная жара, неясная тоска гнала Стася на улицу, к людям. Он заходил в парк, в Лазенки. На зеленой воде прудов кораблями скользили белые лебеди. Плакучие березы склоняли над травами свои волосы-ветви. Девушка-гимназистка сидела на скамье, задумавшись, опустив на колени томик стихов. Брел, опираясь на палочку, старик пенсионер. Бабочка трепетала в пронизанном солнцем и тенью воздухе. Свершалось мгновение жизни…

Вечерами Стась отправлялся к старому учителю географии Иоганну Фриденбергу. Начинались длинные разговоры. Старик, похожий на библейского пророка, рассказывал о дальних странах, о великих произведениях искусства. Он много путешествовал в молодости, а потом еще больше читал. Его библиотека среди варшавских знатоков считалась одной из интереснейших.

Но чаще юноша просто бесцельно шагал по городу. На Свентокшискую, на Вежбовую, Маршалковскую… Тротуары переполняла толпа, над головой висел неумолчный шум разговоров, шаркали шаги, шуршали платья. Стась шел, сам не зная, зачем он здесь.