День и час — страница 10 из 106

Но Абдивали Рузимурадов совсем другой узбек. Особенный. Индивидуальный — достаточно сказать, что он всегда держался особняком. От всех, в том числе и от своих земляков. Он тоже был добродушный, улыбающийся, но — сам по себе. В стороне. Рой, сведенный количественно до одного индивидуума. Доброжелательно обращенный — своей вечной чуть растерянной улыбкой — ко всему, что его окружает, но при этом, даже при улыбке, прочно замкнутый в самом себе.

Ты не забыл его? Вообще-то улыбкой все его общение с окружающим миром и исчерпывалось. Он и слов-то никаких не произносил: только улыбался. Улыбка его — универсальный ответ на все случаи жизни. Старшина Зарецкий влепляет наряд вне очереди за нерасторопность на построении, а рядовой Рузимурадов, вместо того чтобы мигом обдернуться, вытянуться, щелкнуть каблуками (вы щелкали когда-нибудь каблуками кирзовых сапог, в которых только что обслуживали бетономешалку?), козырнуть и бодро — старшина любит, чтобы бодро — выпалить: «Есть наряд вне очереди, товарищ старшина!» — вместо всего этого военный строитель рядовой Рузимурадов долго собирается, вытягивается, переступает с ноги на ногу и застенчиво улыбается.

По-русски он не говорит, потому что не умеет говорить по-русски — разве что улыбаться.

Но впечатление такое, что он и по-узбекски-то не умеет. Перекидывался, конечно, фразой-другой с земляками, но — изредка и, чувствовалось, по незначительным поводам. А так предпочитал уединение. Даже работать — отъединенно от других.

Вряд ли его вполне понимали и сами узбеки. Рузимурадов узбек, но из какой-то очень уж глубокой узбекской глубинки. Высокой. Откуда-то с гор, с самого поднебесья, с отгонных пастбищ, где Абдивали, внук чабана, сын чабана и сам чабан, и провел до этого всю свою пока недлинную жизнь. Там, наверное, и привык к одиночеству. Может, у них в горах и язык-то свой был. Узбекский, но — свой, особенный, просеянный от лишних слов. Слова остались самые необходимые.

И внешне отличался от других. Сам молодой, а в лице есть что-то общее со старой, археологической, из-под бог весть каких напластований бережно, пальцами, извлеченной керамикой. В той обожженности, закалке, когда уже и не поймешь, керамика перед тобой или бронза. Закалка, что качеством неизвестно какому пламени больше обязана — натуральному или огню времени, вечности, мучительному, тяжелому и верному. Глаза, почти лишенные ресниц и потому странно господствующие на лице, и с такими огромными темными зрачками, окруженными столь же темной, отсвечивающе-темной, сросшейся со зрачками радужкой, что кажется, будто и глаза тоже подверглись этому медленному, осторожному обжигу. У Петрова-Водкина есть «Голова мальчика-узбека». Неизвестно, как вся голова, а странные, притягивающие глаза мальчика-узбека принадлежат твоему сослуживцу Абдивали Рузимурадову.

Он темнее, подкопченнее всех других узбеков, хотя в варке клея никогда не участвовал: работал один, несмотря на то что работать одному ему было трудно. И вытягиваться перед старшиной военному строителю рядовому Рузимурадову тоже было трудно. Потому что если есть в тебе всего-навсего метр с кепкой, то тянись не тянись — не прибавится. Он и в работе сторонился всех потому, наверное, что никому не хотел быть в нагрузку. Крепко, не на живую нитку, сшит, ухватист. Маленький, но твердый, ладный, как гладкий лещинный орешек. Что касается роста, то первое время его донимали расспросами: как умудрился попасть в армию? В нем же наверняка нет необходимой «нормы» — полутора метров. Спрашивали и на русском, и на узбекском. Абдивали только смущенно улыбался в ответ. Лишь к исходу первого года он наконец заговорил, научился говорить — сначала по-русски, а потом и по-узбекски. К тому времени все, кажется, и забыли о своем навязчивом вопросе, а он вспомнил о нем. Очнулся. Созрел.

— Барана мало давал, — сказал вдруг однажды во время обеда, когда отделение молча и дружно работало алюминиевыми ложками, вычерпывая ими до дна, а потом еще и вымакивая хлебным мякишем содержимое алюминиевых же чашек. — Барана мало давал, — повторил Абдивали при общей изумленной тишине, ни к кому конкретно не обращаясь. И счастливо засмеялся: то ли оттого, что одолел наконец какой-то внутренний барьер, произнеся не одно слово, как раньше, а целых три подряд, то ли довольный, что в конце концов столь обстоятельно и исчерпывающе ответил на занимавший сослуживцев вопрос.

А вы уже давно забыли свой вопрос и сидели, ничего не понимая. Честно говоря, мы и сами были поражены такой словоохотливостью Рузимурадова. И потом: какие бараны? При чем бараны — когда народ сидит и упорно наминает вегетарианскую солдатскую пищу: гречневую кашу с таком? Уж не спятил ли малый часом? Все недоуменно переглянулись, оторвавшись от святого солдатского дела — вдвойне святого, если ты служишь в строительном батальоне, а не в роте почетного караула. Рузимурадов же, напротив, углубился в чашку. И, только заметив недоуменные взгляды, настороженную тишину — даже алюминий не звякал, — пояснил, опять же с невероятной словоохотливостью:

— Военком надо было привести пять баран, а я только три с гор привел. Не знал. А назад было идти лень да и баран жалко. Ладно, думаю, отслужу. И служу! И два баран целый остался. Сэкономил! — выговорил он по слогам трудное политическое слово и опять засмеялся, довольный и тем, что справился с таким заковыристым словом, да и тем, что «два баран» действительно целехоньки и ждут не дождутся с действительной своего хозяина.

…Отделение хохотало так, что на вас ошарашенно оглядывалась вся огромная и до отказа забитая солдатская столовая с длинными деревянными столами и опилками на полу — чтобы и чище, и суше, и теплее, и тише. Сосредоточенные, с капельками пота на лбу лица отрывались от священнодейства и разом поворачивались к вам. Хохот был мощный, нутряной, здоровый, и путеводным колокольцем в нем выделялся смех рядового Рузимурадова.

Ты не забыл?

Но все это было много позже, почти через год после описываемого события.

Собственно, его разговорчивость, относительная, конечно, с этого признания и началась. Так ребенок: все впрок видит, все впрок понимает, а говорить начинает вдруг. Количество переходит в качество.

Что касается двух баранов, нельзя не вспомнить и такую малость. Она относится к первым дням службы. Шагали строем с работы на обед. Путь пролегал по улочке, имевшей скорее деревенский, нежели городской вид. Сельская, даже проселочная дорога посередине, снегом повитая, но все еще яркая, молодая, второго, осеннего, помета трава на обочине. По траве вдоль улочки не совершенно трезвый мужичок, расставив руки, гонялся за овцой. Видно, выскочила из клети, а там и из калитки и, ошалев от воли, от холода, от этой сочной, хотя и подмороженной травы, понеслась куда глаза глядят.

Как же остановился Рузимурадов! Другие перешучивались на ходу над незадачливым «ловцом», а Рузимурадов, не обращая внимания на явное неудовольствие старшины Зарецкого, приотстал (ему вообще тяжело было шагать с нами в ногу, особенно если учесть, что направляющим в роте был двухметровый богатырь шахтер Алеша Пахомов и замыкающий Абдивали, как правило, просто, без всякой «ноги» семенил за вами следом) и несколько раз ласково, даже взволнованно повторил:

— Чак, чак, чак…

Овца остановилась как вкопанная, а потом, круто изменив направление, послушно подошла к нему, уткнулась замшевыми подрагивающими губами в колени. Абдивали, перехватив ее поперек живота, ловко взял овцу на руки и понес навстречу подбегавшему, запыхавшемуся мужичку. Хозяину. Ввиду такого бережного отношения чужого человека к его скотинке хозяин уже не мог, как наверняка был намерен ранее, пнуть ее сапогом в бок, а вынужден был тоже принять овечку, матку, на руки и так, на руках, понес ее к своему двору. Абдивали вернулся к вам, получив — в обмен на беззаботную улыбку — от старшины Зарецкого свой законный наряд вне очереди за нарушение строя.

Рота уже не смеялась. Рота шла и спинами уважительно чувствовала, что следом за нею, последним, едва поспевая, семенит счастливый в данный миг человек. Рота, пожалуй, даже завидовала ему. Человеку, который из всех слов знает только необходимые. Независимо от того, к какому языку они приписаны.

«Чак, чак, чак…» — это на каком языке? На овечьем?

Такой вот человек стоял на левом фланге. К нему, последнему, и подошел наконец подполковник Муртагин.

Вряд ли требовалось трогать рукой шапку рядового Рузимурадова, чтобы понять, как она на нем сидит. Невооруженным глазом видно, что это не шапка на нем, а он в шапке. Сидит, стоит. Находится. В шапке находится, в бушлате находится, в штанах находится и особенно (с головой) находится — в сапогах. Все на нем велико, все — шалтай-болтай. Не Абдивали Рузимурадов, а военный строитель рядовой Филипок. Сын полка. Смешной и, чего греха таить, жалкий в этих одежках с чужого плеча.

— Как тебя зовут? — спросил Муртагин.

В ответ ослепительная белозубая улыбка.

— Как тебя зовут? — повторил Муртагин свой вопрос по-узбекски. (Рассказывают, он специально выучил чуть ли не все языки, представленные в его соединении.)

Еще более ослепительная улыбка: Рузимурадов тогда был еще несокрушимым молчуном. Еще только улыбался.

Тогда Муртагин сказал несколько слов на языке, который не поняли даже наши узбеки.

Абдивали расцвел. Пожалуй, т а к о й  улыбки мы у него еще не видали. Вся мордаха, включая обычно грустные, самостоятельные, отстраненные глаза, — одна сплошная улыбка.

Что за язык то был? Овечий?

Муртагин сдержанно улыбнулся, и старшина Зарецкий тотчас подхватил его улыбку, отразил и даже значительно увеличил. Но старшина Зарецкий рано радовался, считая, что гроза, слава богу, миновала. Муртагин хоть и улыбнулся, но это не помешало ему подозвать старшину, и тут, на левом фланге, не столько перед всем строем, сколько перед замыкающим, перед Абдивали…

— Объявляю вам двое суток ареста с содержанием на гауптической вахте, — негромко, но внятно (не только Абдивали — все услышали!) произнес он, поднося ладонь к виску.