День и час — страница 11 из 106

— Есть, — подавленно, совсем не так, как учил вас отвечать в подобных случаях, ответствовал старшина.

Своевременный отход, которому он обучал вас, тоже не получился…

В тот же день в политотдел были вызваны командир части, замполит и заместитель командира по хозяйственной части.

6

Сергей то ли уснул, то ли забылся, выдохшийся, увядший, — только законченные изверги, пожалуй, способны поддерживать в себе постоянный, ровный, работоспособный тонус злости, — когда дверь в спальне тихо отворилась и в нее вошла теща.

— Иди на кухню. Я тут капусты потушила, поужинай…

«Я тут…» Одно только слово, да какое там слово, полслова подправила, и все вышло почти безобидно. Без обиды на него. Я тут приготовила, пойди поешь. Скажи она «я там…» — уже звучало бы иначе. Я слышала тебя, негодяя, я там приготовила, удовлетворила твою чванливую прихоть — ступай лопать.

Что оставалось делать? Промолчать, притворившись, что не видел ее и не слышал? Отвернуться?

Или так же просто, таким же тоном, каким она заговорила с ним, ответить, что он ничего не хочет, что он извиняется за свои безобразия, за доставленные хлопоты, но пусть его оставят в покое. Но даже ответить ей так — тоже значило обидеть. Это ведь не он в ее доме жил, а она жила у него. Сергей, сам когда-то не раз живавший у чужих людей, слишком хорошо знал психологию человека, оказавшегося, пусть хотя бы временно, под чужим кровом.

Молча встал и пошел на кухню. Теща медленно проследовала за ним. Какое-то время посидела с ним за столом, молча подвигая к нему то заранее нарезанный хлеб, то солонку. Теща старой, домостроевской закваски: Сергей всегда с пренебрежительным удивлением слушал мужиков, жаловавшихся на своих тещ, на их сварливость и встреванье не в свои дела. У него такого не было. Ни на какие приоритеты теща не посягала, никуда не вмешивалась, а если и принуждена была иной раз реагировать на стычки Сергея с женой, то всякий раз выступала не на стороне дочери, а на Серегиной.

Во всяком случае, вслух. Что она думала про себя, об этом никто не знал.

Хоть она и сидела перед ним, а все равно видно было, что вообще-то ей не до него. И не до них. Была бледна, голову ее туго, как бы спасая от невидимых ударов, повязывал, пеленал тяжелый теплый полушалок, бескровные, темные, иссеченные пучки пальцев мелко дрожали. Всю ее, чувствовалось, донимал внутренний озноб. Посидев с ним, встала и ушла. Сергей почувствовал облегчение.

Точно так, как своего старшего сына, Сергей, наломавши дров, стеснялся в доме и этой чужой молчаливой женщины. Она напоминала ему мать своей способностью быть не на виду, не в центре, и в то же время — везде. На кухне, когда к его уходу на работу там неизменно появлялся на столе завтрак. В «малышовке» — так в доме называли комнату, в которой жила обычно теща и его младшая дочка, — когда там среди ночи вдруг возникал высокий, испуганный спросонья Машин плач, а потом так же неожиданно затухал в ласковом тещином шепоте. И жена, обычно вскидывавшаяся по первому тревожному зову, теперь, когда в доме теща, не летит стремглав из спальни, а лишь перевернется со вздохом на другой бок. Знает: мать заберет Машу к себе в постель. В дни, когда теща живет у них, жена и спит иначе: не сторожит по ночам дом, детей, а зорюет всласть, безоглядно, сама обращаясь в девчонку.

Оставляя дом на мать. Передоверяя его ей.

Так когда-то в детстве и его мать, оставаясь почти незаметной в доме, давала ход, движение всему, что составляло эту солнечную систему детства, — д о м. Была так чисто, «заподлицо» пригнана, прилажена, приработана к нему, что сама казалась частью, органом дома. Душой? Сердцем? Скорее сердцем, ибо душа бесплотна и созерцательна, а сердце деятельно. Трудолюбиво. Это его упругие сокращения чувствовались, осязались, как пульс, в любом закоулке дома, гнали сюда тепло, кровь: у матери и у дома единый круг кровообращения. Сердце не бесплотно, оно во плоти и, стало быть, имеет способность уставать и даже останавливаться.

Останавливается сердце у матери — и замирает, немеет, о с т а н а в л и в а е т с я дом.

Внешне теща совсем не похожа на мать. Мать посуше, помельче, пошустрее при той же несокрушимой молчаливости на людях. Обычно молчаливость — привилегия, удел людей крупных, основательных, самоценных. А тут молчаливость, затаенность маленького, в общем-то, человека. В этом всегда есть что-то печальное. Правда, оставаясь одна, замечал Сергей, мать начинала негромко и быстро-быстро говорить. Сама с собою. Человек выглядывал из норки. Обсуждала свои заботы, строила планы. И еще очень часто вела нескончаемый разговор с отчимом. Монолог. Как истов, как убедителен был этот молитвенный шепот, едва не срывавшийся временами на плач. И все — об одном: как бы мы хорошо жили, если б ты, Вася, не пил, если бы ты держался дома, если бы жалел себя.

Себя!

Никогда не решавшаяся надоедать ему лично — высказать, «вычитать», по выражению сельских баб, полный реестр нотаций прямо в бесстыжие, «залитые», опять же по сугубо местному определению, или, наоборот, в только-только прохмелившиеся «зенки», обращалась к отчиму вот так, робко, опосредованно, через окружавшую ее стихию.


«Вася» — Сергей и не слышал никогда, чтоб она его так называла в глаза.

К слову, в последнее время Сергей и в себе стал замечать эту странность: тягу к разговору с самим собой. Нет-нет да и поймает себя на том, что говорит сам с собой. Правда, пока он произносит только одну и почему-то всегда единственную фразу:

— Скоро поедем домой…

Потом спохватится: что за чертовщина! Какой «домой», если он и так дома, находится, например, в ванной, бреется безопасным лезвием, взяв себя за намыленный подбородок и задирая свою физиономию, как будто приготавливая ее к взнузданию? У него и дома-то другого нет. Если о том далеком, деревенском, так от него давно и следа не осталось. Он, оставленный, покинутый, в какие-то восемь — десять лет как будто сгорел: дотла, дочиста, даже пригоршни золы по себе не оставив. Вознесясь — дымом, знойным, плакучим степным маревом с этой грешной земли. Выструился — в том медленном, призрачном вихре, что стоит невесомым, незримым и вместе с тем неумолимым столбом надо всем сущим на свете и именуется временем. Огонь времени — это тлен.

Трава проросла там, где когда-то был его  д о м.

Так вот, единственное, чем были похожи внешне теща и мать, — это руки. У матери они тоже были большие, словно вещь, разношенная, растоптанная ее владельцем. Надо сказать, мать и сама обращалась с ними, как с какой-либо необходимой в хозяйстве, но весьма прозаической вещью. Скажем, распаривши их, чистила ножом. Как чистят, скоблят домашнюю утварь, как точат инструмент.

Руки и у той, и у другой натруженные, тяжелые: душа выглянула наружу. Когда говорят «душа болит», то бьют себя почему-то в грудь. Если душа — это любовь, то у матерей она слишком деятельна, чтобы целиком помещаться в груди. Свой мир, свою солнечную систему они объемлют руками.

Душа болит — применительно к матери это болели загубленные отчимом руки. Израненная — в кровь! — душа.

Последнее его воспоминание о живой матери. Раннее-раннее утро. Он, сонный, выходит на порог своей хаты и тут, на пороге, обнаруживает мать. Как продолжение сна: матери несколько месяцев не было дома, лежала в больнице в районе. Она, видно, только что сошла с автобуса, не хотела их будить, сидит, отдыхает на порожках. Сергей бывал у нее и в больнице, но тут особенно резко бросилась в глаза ее нездоровая худоба — первое, что он почти бессознательно, еще не проснувшись окончательно, про себя отметил и отчего у него жалостно, уже по-сиротски защемило сердце.


Тень помещалась на порожках, легкая, светлая, почти прозрачная. Он молча опустился рядом, мать взяла его голову, уложила к себе на колени и стала легонько перебирать его отросшие, запущенные волосы, искать в них. А искать конечно же было чего: слишком долго они прожили в доме сами, без ее заботливого догляда. Всходившее солнце сдержанно грело, нежило их. А мать баюкала его кудлатую, большую, тяжелую — может, тоже от подростковой худобы и легкости всего остального в нем — голову. Сергей и по сей день явственно, отчетливо, счастливо (хотя и с таким глубоким, болезненным, болящим душевным эхом) помнит, чувствует эти большие жесткие пальцы, с которых даже больница, даже болезнь не свели сухие окаменелости мозолей. Как ласковы, как чутки были эти функциональные, работе подчиненные руки! Мать молчала: что  б о л ь ш е е, более существенное, более ласковое могла она высказать словами. С ним разговаривали ее руки. С ним разговаривала, прощалась с ним ее душа.

А как Маша льнет к тещиным рукам! Купается в них, как в полноводной реке с теплым и сильным течением, с пологими берегами, на которых ждет-дожидается тебя то ягода-ежевичка, то лещинный орешек, то еще какая нечаянная радость. Посмотрит Сергей, как самозабвенно они забавляются друг с дружкой, послушает, как заливисто, колокольчиком хохочет, барахтаясь в тещиных руках, его дочка, и даже ревность шевельнется в нем. Сыновей — а теща помогала им с женой вынянчить и первых двух — не ревновал, а эту вертишейку, случается, ревнует.

Что бы он ни делал, чем бы ни был занят дома, а краешком глаза ревностно следит за Машей, за ее стрекозьими маршрутами…

Все последовавшее потом, под утро, Сергей помнит так, словно это случилось вчера. Закроет глаза, и перед ним опять и опять проходит это.

Было, наверно, часов пять. Дом спал. Как обычно в дни разладов с женой, Сергей лег не в спальне, а в общей комнате, которую в семье чопорно зовут «залой». Здесь стоит диван из гарнитура «Клеопатра», купленный лет десять назад, когда они только переехали в Москву и получили здесь первую свою квартиру. Денег на весь гарнитур не хватило, а жене очень уж хотелось «купить мебель». Так были куплены диван и два кресла к нему. За эти годы и диван и кресла вытерлись. Пребывая в нежном возрасте, каждый из новоявленных Гусевых торопился оставить в них свою отметину, знак своего пришествия в этот мир, застолбить территорию, не единожды справить на ней как минимум малую нужду, отчего «Клеопатра» порыжела и выглядит сейчас простушка простушкой. Никаких демонических поползновений, никакой царственности. Вышла в тираж: жена уже поговаривает, что все вокруг «меняют мебель», на что Сергей предпочитает помалкивать. Сергея такая Клеопатра — такая больше всего! — устраивает. Без цирлих-манирлих. Покладистая: никто тебя не гонит, не шпыняет, даже если ты взобрался в кресло с ногами. И спится, и думается ему на диване хорошо. Не по-стариковски — по-мальчишески хорошо. Может, потому жена и ревнует его потихоньку к «Клеопатре», и подумывает ее сбыть…