Дом спал. Но под утро сквозь сон Сергей даже не расслышал, а почувствовал странный, тревожный шум. Как будто кто-то двигался от «малышовки», тяжело, грузно, слепо оступаясь и хватаясь за стены в узеньком коридорчике. И сдавленно мычал.
Какая глубокая, неизъяснимая тревога исходила от этого слепого движения и шла волнами, предваряя его, проникая сквозь двери, стены и даже сквозь самый сон!
Беда!
Как ужаленный этим ощущением беды, вскочил Сергей с дивана, закружился волчком. Отыскать штаны, попасть ногой в штанину… Дверь открылась, и в свете фонаря, торчавшего за окном, Сергей увидел тещу. Она стояла в дверном проеме, тяжело опершись левой рукой о косяк. Правая как-то странно вывернута, повисла плетью. Теща опиралась о косяк не только левой рукой, но и плечом, привалилась к нему и вся подалась вперед, а правая рука висела отвесно — ладонь вывернута тыльной стороной, — как беспомощная, безжизненная, вывороченная ласта.
Седые, обычно увязанные в аккуратный пучок и покрытые косынкой волосы растрепались, повисли пегими космами. Левый глаз широко раскрыт — беда и в нем, в нем в первую очередь свила свое воронье гнездо. Правый наполовину задернут веком, так что лишь полоска темного, черного, горячечного света выбивается снизу. Рот перекошен, силится что-то вымолвить, а получается только одно:
— А-а-а-а-а…
Как тогда, в детстве, над степью.
И боль, и страх — и в первую голову, пожалуй, страх, испуг, изумление, потрясшее человека до самого основания, — и мольба о помощи… Все было в этом крике. Она вся была — крик, застрявший в двери, как в горле. Почему выбрала именно его дверь? Пошла не в спальню, к дочери, куда было ближе, а направилась сюда, в «залу»? Больше надеялась на его помощь? Жалеючи дочку, хотела первым известить его? Крик ее был таким сдавленным, словно она все-таки не хотела поднимать липшего шума: авось еще обойдется. И дочка, передоверившая дом матери, ее не расслышала.
А может, она потому и явилась к нему, что знала, кто виновник ее беды? И встала над ним, как немой, с этими характерными для н е м ы х мучительными, сдавленными звуками — укор. Здоровая, боялась даже намеком, взглядом обидеть, задеть его. Теперь, лишившаяся речи, встала над ним, жалко прыгавшим на одной ноге, пытаясь попасть другой в штанину, всей глыбой, скопищем гнева, горечи и укоризны, обнаженных в своей силе и прямодушии. Как судия.
Как там в «Шинели»? «…то, наконец, даже сквернохульничал, произнеся самые страшные слова, так что старушка хозяйка даже крестилась, отроду не слыхав от него ничего подобного, тем более, что слова эти следовали непосредственно за словом «ваше превосходительство»…»
Сколько же лет это копилось?
7
Он и сейчас, в самолете, когда они наконец набрали высоту и теща постепенно успокоилась, замерла под простынями, которыми тщательно укутана, спеленута, опять и опять вспоминал именно этот глухой предутренний осенний час. Стоило только прикрыть глаза и на миг расслабиться. А ведь прошло сколько: ноябрь… декабрь… январь… февраль… март… апрель… май… июнь… прошло без малого восемь месяцев. И чего он только за эти восемь месяцев не видел! У него вообще такое впечатление, что все это время не смыкал глаз.
Он дежурил у тещи по ночам. Днем — жена, а ночью — он. Теперь они с женой сторожили ночью каждый звук. Каждый стон больной. Все поменялось.
А стоны были разные. Было тонкое, почти детское, но непрерывное, ничем не остановимое, ни лекарствами, ни уговорами, поскуливание, на которое и их дети вдруг начинали отзываться среди ночи высокими, смятенными, сонными голосами. Чувствовали родственную, страждущую, обратившуюся в детство душу и отвечали ей. Было громкое, в голос, в крик, рыдание. Блочные городские дома не приспособлены к такому открытому, нутряному, полногласному проявлению боли, сами бог знает из чего слепленные, они и человека, заключенного в них, толкают к эрзац-чувствованиям, делая его вечным рабом «тона», приличий и т. д. Рабом, даже когда так приспичит, проймет, что только в крике, в вопле, истошном, утробном, и можно хоть на мгновение избыть душевную или телесную муку. В такие минуты — да что минуты, часы! — они с женой болезненно прислушивались и к тому, что творилось за чужими стенами. Так и ждали стука или телефонного звонка: мол, что там у вас за безобразие, уймите же, наконец! Но ничего, никто ни разу не стукнул и не позвонил, хотя слышали их, конечно, все шестнадцать этажей… Дом, где свила воронье гнездо беда.
А утром Сергей ехал на работу. Служба есть служба, и надо было держаться за нее и исправлять ее должным образом. И первое, что делал, войдя в кабинет, это запирал его изнутри на ключ, швырял «кейс», а сам, не раздеваясь, плюхался в кресло. Клал руки на стол, укладывая на них голову, и пять — десять минут спал. В отруб! Полный вакуум, ни грез, ни кошмаров.
Солдатиком в воду.
Пока не начинали скрестись в дверь нетерпеливые сотрудники и секретарша не делала нескольких кряду предупредительных звонков: просят соединиться такой-то и такой…
Собственно говоря, спать он начинал еще в машине. Втиснется в черную «Волгу», которая вот уже несколько лет возит его на службу и со службы, захлопнет дверку, поздоровается с шофером, а пока тот ответит, Сергей уже спит. Правая рука держится за ручку над передней дверцей, а голова болтается на плече…
И все же не только поэтому ему кажется, что все эти месяцы не смыкал глаз. Так много он видел — поэтому и мнится, будто глаза его вовсе не закрывались.
Нырянье под воду с открытыми глазами.
Столько всякого он, может быть, не видел давным-давно. Жизнь как раз входила в берега. Когда-то, когда еще работал в Ставрополе, в краевой молодежке, верхом журналистской карьеры казались должность собственного корреспондента какой-нибудь центральной газеты. Не надо строчить в номер, в командировки можно ездить не на два-три дня, а на неделю и даже больше. Почет опять же, машина. Вся страна тебя читает… К ним в редакцию захаживал собкор центральной газеты: поиграть в шахматы. Часами просиживал над доской со все сменяющимися партнерами, в разговорах — преимущественно в жанре совета — был медлителен и вальяжен. Куда ему торопиться? Он и писал не какие-нибудь заметки и корреспонденции, а эк-зер-си-сы. Новый журнализм! Беллетристика факта!
Беллетристика о чабанах, кочующих в беспредельной степи (просто гонят овец на стрижку с Черных земель, с отгонных пастбищ, на центральные усадьбы. По-хорошему надо бы стричь их там, на месте, не мучить овец этими бестолковыми переходами, во время которых они и заболевают, и скидывают в весе, а шерсть загрязняется и падает в сортности, да на Черных землях не хватает рабочих рук).
Беллетристика о секретаре обкома комсомола…
А его сначала послали в большую газету на стажировку. Там он вроде бы показался, и стажировку продлили. Командировали в Казахстан — осветить уборку урожая. Был год жестокой засухи. Газеты отводили «под хлеб» полосы — известно ведь: чем меньше хлеба, тем больше печатают «про хлеб». И он мыкался из совхоза в совхоз, с элеватора на элеватор, с одной железнодорожной станции на другую. Не спал сутками, маялся животом. Забористая североказахстанская осень: грязь, а он в пресловутой «болонье», в которой от плевка не спасешься, да в дырчатых летних сандалиях. Пропылился, прокоптился (пользовался в основном попутным транспортом — как наземным, так и небесным, то есть «кукурузным»), исхудал так, что сам вполне мог сойти за какого-нибудь комбайнера. Героя первой полосы. А что: комсомольская братва с ним особенно не чикалась — в командировочном удостоверении черным по белому отпечатано: «нештатный корреспондент».
Какой почет, какой комфорт человеку, если он — нештатный? Сбоку припека. Не положено! Протокол на него не распространяется — а мы в последние годы были большими, искушенными ревнителями неписаных протоколов.
У космонавтов принято понятие: нештатная ситуация. Есть штатные, обыденные, а есть нештатные — неожиданные, непредвиденные и, как правило, нежелательные.
Увы, нештатный зачастую и есть нежелательный.
…И охрип: через день вызывала по телефону Москва — телефонистки с редакционного коммутатора, как минерши, выискивали его то в одном районном центре, то в другом, и он диктовал, диктовал, покрывая ором несовершенство связи с «глубинкой». Можно было предположить, что голос его достигал Москвы не по проводам, а так, нагишом, в свободном полете.
Заметки о передовиках, острые сигналы о непорядках в перевозках зерна, репортажи об участии в уборке воинов-автомобилистов — вот о ком писал он с особым настроением! И встречался с ними охотнее всего. Потому что эти парни в пропыленных, насквозь выгоревших гимнастерках так напоминали ему его недавних сослуживцев, военных строителей. И те и другие были солдатами-строителями. Солдатами-трудягами. А он все-таки скучал и по отходящей — как трогается поезд — юности, и по своей стройбатовской братве… О механизаторах, прибывших сюда с других концов страны. Какие там экзерсисы — сплошной прагматизм! Сплошная газетная черняга. Страна, как то бывало уже не раз, ждала выручающего целинного хлеба, и Сергею, как и множеству других собратьев-газетчиков, наводнивших в те осенние дни скупые безоглядные степи, не было продыху. Печатали его тоже через день, командировку — опять же по телефону — все продлевали и продлевали. Так она растянулась на целый месяц.
А когда вернулся наконец в редакцию, его тут и оставили. Утвердили вскоре собкором по Волгоградской области. Привезли, представили. И тут же опять пошли телефонные звонки из редакции, задания, да Сергей и сам не сидел сложа руки. По-прежнему чувствовал себя, как на стажировке. На смотринах. Колесил по Заволжью, выискивал интересных людей, влезал в чужие распри.
Бедная старенькая, горбатенькая «Волга», державшаяся на проволочках, завязочках да на честном слове шофера Вити Дородникова, шебутного медведицкого казака, которому даже нравилась такая цыганская жизнь, — Сергей так и не дал машине, как старой заслуженной кобыле, сдохнуть своей спокойной смертью… Да и сам так и не успел вкусить воображаемых прелестей собкорства. Через год его перевели в Москву на должность заведующего отделом сельского хозяйства. И здесь он еще по инерции ездил, стараясь совмещать обязанности заведующего и корреспондента, но в его жизнь уже вошло корпение над чужими материалами (нередко действительно «материалами», сырьем), вошли ночные дежурства, придумывание заголовков, сокращение «хвостов», составление планов и справок. Потом стал редактором, членом редколлегии — таких не столько журналистских, сколько сопутствующих журналистике, обозных обязанностей стало еще больше. Через два года — ответственный секретарь. Какие поездки, какое общение — его журналистский мир сузился до редакционного коридора. Да еще типографии, к которой приходилось то подлаживаться, то ругаться с нею. Всегда чувствовал себя в газете рабочей лошадкой.