ла. Так и пала Ночка, так и мясом ее не попользовались.
Было в теще что-то и от Ночки, насмерть сраженной отравой и так и не понимавшей до последнего — и чем дальше, чем ближе к концу, тем более не понимающей, — что же с нею стряслось. Но было в ней что-то и от матери, оплакивающей Ночку. Так вот соединилось, срослось, самого ударило под сердце, уже почуявшее — раньше, чем он осознал это в полной мере, — его вину.
Поднимал тещу на кушетку — ухватил ее под мышки, но она безвольно проваливалась, выскальзывала у него из рук, — когда в комнату вбежала, босиком, в ночной рубашке, жена. Жена у него всегда отличалась крепким, девичьим сном. Особенно сейчас, когда на руках у нее трое детей: первую смену крутится на работе, вторую дома и ночью валится замертво. Перенеся Машу, не стал ее будить, еще надеялся, что обойдется. А Маша, видно, разбудила. Первая поняла: не обойдется. Жена какое-то время стояла рядом, замершая, насмерть перепуганная и тоже пока ничего не разумеющая. Лишь потом, когда мать уже снова была на кушетке, бросилась, обхватила, запричитала.
И тут же он услыхал ни с чем не спутываемый топот босых Машиных ножонок.
А следом с треском распахнулась дверь в комнате, где жили сыновья…
Да, они еще не знали, что такое инсульт. Даже после ухода доктора втайне, каждый про себя, надеялись, что все это не про них. Теща ведь и раньше жаловалась на руки, на ноги: мол, крутят, немеют. Как она выражалась, «терпнут». Сдержанно жаловалась, так, чтобы зять не слыхал. От других старух весь день только и слышишь об их болячках. Эта же если и обмолвится, то лишь в том случае, если ее допечет. И то именно обмолвится, а не пожалуется. Сообщит — между прочим, без выражения в голосе, без драматических эффектов, к которым так склонны ныне старушенции. Рука. Нога. Голова. Как будто речь о чужой руке, ноге, голове. И от всего у нее одно лекарство: ну, полежать немного на диване, ну, укутать руку ли, ногу, голову теплым, козьего пуха платком…
Она при нем и полежать-то стеснялась: стоило Сергею заявиться домой, как она поднималась — чаще всего собирать ему на стол. И без всяких там покряхтываний и причитаний. Она терпеливая, теща. Года два назад сломала ногу: Машу в санях везла, а навстречу машина, ступила на обочину, в снег, оступилась, нога и хрустнула. Сергей потом ее в поликлинику водил. Так она и в поликлинику шла своими ногами и даже под рентген, на довольно-таки высокий железный стол, сама взгромоздилась. Губу только закусила, и в лице — ни кровинки. После, когда снимок уже получился, врач со второго этажа прибежал вниз, отыскал их в очереди и давай Сергея отчитывать: как это у вас больная с таким переломом сама ходит, да еще без костылей. Бригаду с носилками вызвали. Да только не воспользовалась теща ни носилками, ни бригадой, ни машиной «скорой помощи». Громоздкая она для легкового транспорта. Потому и в Серегину служебную «Волгу» никогда не садится. Стесняется: ее в «Волгу» втроем впихивать надо. Когда Сергей встречает ее на вокзале, то «Волга» везет ее поклажу, а сами они с тещей добираются до дома более поместительным общественным транспортом. Так, опираясь на Серегино плечо, настырно закусив нижнюю губу, и по поликлиничным кабинетам проковыляла, и домой добралась.
Врач перед ним шебаршил, шумел, а Сергей не мог сдержать глупой улыбки: какие ж носилки, какие ж санитары, носильщики выдержат его тещу… Вы ж посмотрите на нее: в ней же килограммов сто двадцать, не меньше.
Ничего-то он тогда не знал. Не догадывался — о том, что ждет и ее, и его через два года…
Так и на сей раз, втайне надеялись, выдюжит. Сделал ей доктор два укола, таблеток дал, расписку с них взял: мол, от госпитализации отказались, — жена выводила ее мелко-мелко дрожавшей рукой. А только он за дверь, обиженно, даже не попрощавшись с ними — мальчишка и есть мальчишка, — как они с женой кинулись к телефону: звонить в платную поликлинику. Уж оттуда зеленого не пришлют… «Оттуда» прислали не зеленого. Очень деловитый, лишенный, в отличие от юного доктора, эмоций человек средних лет в добротной пиджачной паре, на которую с небрежным форсом, буркой, наброшен белый халат. Еще только переступив порог, мэтр сообщил, что он прибыл на такси, и осведомился, приготовлен ли у них пакет, ибо после осмотра ему задерживаться недосуг — практика у него обширная. Жена стала совать ему впопыхах двадцать пять рублей, но тот повторил раздельно: «Пакет» — и попросил Сергея проводить его в «ванную комнату».
Жена осталась в прихожей, недоуменно комкая в пальцах двадцатипятирублевку. Она еще не пришла в себя, была слишком обескуражена свалившимся на нее горем, чтобы понять, о каком «пакете» идет речь. Чтобы вообще думать еще и о соблюдении приличий — деньги в конверте.
Правда, само достоинство купюры мэтра явно смягчило: Сергей и его жена были настолько неискушенными пациентами платной медицины, что еще не разбирались в иерархии ее неофициальных ставок. Потому и отвалили рядовому, в сущности, врачу профессорский куш — как отступную за страх. Словно хотели откупиться от надвигающейся беды. Беда уже надвинулась, уже грянула, им же хотелось надеяться, что она пока в пути и ее еще можно отвести. Что ж, долгие последующие месяцы научат их разбираться и в том, кому какого объема конверт подсовывать за традиционным чаепитием на кухне, а кому и неприлично давать конверт (конверта не хватит), а грамотнее, искушеннее презентовать, скажем, двухтомник Марины Цветаевой, сборник Высоцкого, или «Фаворита», или альбом Тулуз-Лотрека, или пластинку с записями песен из «Юноны и Авось».
Так хочется быть снобом! — особенно нам, интеллигентам в первом поколении.
По преданию, Наполеон Бонапарт, которому в первые, энергичные годы императорства просто недосуг было заниматься рутинным дворцовым флиртом, довольствовался тем, что приглашал самых изысканных дам Версаля, жен своих строптивых и рафинированных вельмож, к себе в кабинет, не отрываясь от бумаг, предлагал им раздеться, а потом, кинувши беглый насмешливый взгляд на смущенную очередную красавицу, повелевал ей, ждущей, быстренько одеваться. Удостаивал только взгляда. Не больше! Тем и ограничивался, экономя время для государственных дел. Время экономил, службу исполнял, владения приращивал, но так хотелось отличиться и в других приличествующих владыкам делах.
Тоже — император в первом поколении.
Увы, мнение мэтра в дорогой пиджачной паре совпало с мнением неоперившегося птенца, как потом, после, совпадали с ним приговоры и еще куда более дорогостоящих и респектабельных спецов.
— Только больница, — повторил врач по итогам осмотра, обращаясь почему-то лишь к жене Сергея, вставшей у двери, загородившей ему проход, будто решившейся стоять здесь до последнего, до тех пор, пока не свершится чудо исцеления. Пока ее заложник не совершит его. Только тогда можно будет ступить в сторону, выпустить его на свободу в обмен на здоровье матери. Сергей сам испугался выражения ее лица. Решимости и отчаяния. Нижняя губа закушена, в лице ни кровинки…
— Только больница, и немедленно, причем хорошая больница, — повторил врач вполголоса. — Иначе до утра может не дотянуть…
Он коснулся ее плеча, и странное дело: Серегина жена послушно отступила в сторону. А ведь казалось, легче будет сдвинуть гору. Одно живое прикосновение, и гора повиновалась.
Он и вышел совсем иначе, чем его юный коллега — зеленый пролетарий бесплатной медицины. Учтиво попрощался и даже коротко кивнул на прощание с порога. Что позволено юнцу, то не позволено мэтру — оплачено!
Остаток дня Сергей провел в попытках пристроить тещу в «приличную» больницу. День был воскресный, связей во врачебном мире он не имел, как, впрочем, и в иных подобных мирах, и дело решилось только поздно вечером. Опять приехала «скорая», он помог снести больную вниз, в машину, сам сел с нею рядом. Жена осталась дома, с детьми. И мальчишки, и Маша были напуганы, подавлены. Маша плакала.
В больнице Сергей тоже помог внести тещу в приемный покой. Ее переместили на больничную каталку, фельдшер «скорой помощи» ушел. Сергей остался. Приемный покой располагался в подвальном помещении: цементированные проходы, по которым изредка с гулом катили носилки на колесиках, метлахская плитка в комнатах, глубокая, непроницаемая тишина — как только замрет вдали грохот очередной каталки. Ощущение отрезанности, отъединенности от всех и вся. В этом плане приемный покой напоминал убежище. Наверху больничные палаты, капище ночных страданий, боли, здесь же — тишина, пронизанная тем же напряжением, ожиданием, что так характерны для всякого рода убежищ. Два мира, верхний и подвальный, подпольный, и где-то за стенами еще и третий, самый большой, в чью реальность здесь почти не верится. И грохочущие каталки с закутанными по самые подбородки, молчаливыми ношами — как всепроникающие вестницы этих трех миров.
Воющие патрульные «джипы» в глухое безвременье комендантского часа…
Единственное несоответствие с убежищами, забитыми обычно до отказа, — людей здесь почти не было. Тишина и пустота…
Больную принимала маленькая седенькая старушонка. Видно, давно на пенсии, подрабатывает на полставки, врачей-то кругом не хватает. Она была так молчалива (за все время не сказала ни слова), так долго что-то писала у себя за столом, копошилась, не производя ровно никакого шума, что сама казалась порождением тишины. Сгустком тишины, осадком.
Присесть было некуда. Сергей стоял у каталки, поглаживая закоченевшие тещины руки. Глаза у нее закрыты. Ноги у Сергея гудели, он сам уже воспринимал все как в полусне.
Наконец старушка поднялась, подошла к ним, стала осматривать больную, задавать вопросы, и Сергей понял, что она глуха. Потому и сидела молчком, потому и в вопросах старается обойтись минимумом.
Сергей помогал теще отвечать на них. Но не шепотом, как это делала недавно жена, а в полный голос, да еще наклонясь прямо к сморщенному, как заморенный груздь, ушку. Больная не понимала вопросы, врач не воспринимала ответы. Сергей метался между этими автономными мирами — каталка с ее печальной ношей.