День и час — страница 25 из 106

Миры хоть и были автономными, не сообщающимися, но все равно походили один на другой: старость.

Сергей подумал о том, какая ж тогда тишина должна стоять в ушах у этой полуглухой старухи. Ее глухота, ее старость — как убежище в убежище.

Могильная…

Явились два санитара, молодые, но запущенные, явно пьющие. Один из них, с изумлением заметил Сергей, немой. Во компания: прямо как нарочно их подобрали, можно подумать, кто-то, формируя ночную бригаду, задался целью не оставить входящему сюда, съезжающему на грохочущей каталке, никаких надежд на выход. Служители Тартара.

Переодел больную в казенное барахло, неумело, неуклюже, смущаясь находившихся в комнате чужих людей, хотя они, особенно старушка, не обращали на него никакого внимания. Больная тоже, чувствовалось, стеснялась. Ее била дрожь: в этом каземате довольно прохладно, и процедура переодевания вышла особенно жалкой и неловкой.

Сергей спросил у старушки: не может ли он проследовать за больной в палату? Та ничего не ответила, занимаясь своими бесшумными и незаметными делами. Сергей повторил вопрос громче. Ощутил, как выжидательно напряглась тещина рука — та поняла, о чем речь.

Старушенция оторвала голову от своих бумаг, будто очнулась от бюрократических сновидений, взглянула блеклыми — тоже два выпавших осадка тишины — глазами на него, на его замершую тещу, подумала и слабо покачала головой.

— Там женская палата, — сказала тем обезличенным, хотя и громким голосом, каким говорят глухие.

Пожалуй, будь она помоложе или будь помоложе больная, которую привез Сергей, старуха не была бы так безучастна, и вполне возможно, что даже разрешила б ему подняться в палату, а там, возможно, ему и позволили бы остаться на ночь. Но старуха и сама была уже у роковой черты, и страх перед последним часом, и даже, похоже, равнодушие к нему, словом, она уже неспособна была (вышел, истощился горючий материал) на жалость к своей же товарке и вверила ее своим безразличным подручным по Тартару так, как если бы они и впрямь катили перед собой не каталку, а катафалк.

Немой, пожалуй, катил даже с некоторым мстительным, мстительно-равнодушным удовлетворением.

Сергей связал тещины вещи в узелок и медленно побрел вон.

На его «до свидания» старуха никак не отреагировала, даже голову не подняла от бумажек. Приход-расход…

В лабиринте этих казематов — корпусов в больнице чертова дюжина, а подземные ходы, вероятно, общие — немудрено и заблудиться, хотя они и были залиты ярким, ровным, бесстрастным светом. Сергей шкурой чувствовал обступивший его агрессивный холод и невольно прибавил шагу.

Дал деру.

Вот наконец и обитая жестью дверь. С облегчением увидел, что она, кажется, не заперта.

Вышел на улицу. Постоял. Шел снег. Разлапые плоские хлопья вначале летели на землю, на асфальт, а затем, подхваченные каким-то восходящим потоком, снова взмывали вверх, парили, порхали, роились, двигались то по касательной, то вообще наискось, наперерез основной массе, приближая процесс снегопада к хитроумному искусству ковроткачества. Тихо. Пусто. Слепо. Второй или третий час ночи. Правда, и тишина, пустота совсем другие. Движущиеся, пульсирующие, объемные. Живые. Ток дремлющего рядом города, ток снега — тоже как ток усталой крови.

Сергей плохо ориентировался в городе, да еще в такой непривычной обстановке. Долго не мог сообразить, какого направления ему держаться, и двинулся наобум — в поисках такси.

Можно сказать, что его сегодняшний полет начался тогда, с того ночного прохода по незнакомому почти ночному городу (а он действительно за все эти годы хорошо узнал в Москве только одно: дорогу из дому на работу в машине и дорогу с работы домой — тоже в казенной, разгонной — не путать с «персональной», персональная ему не положена, не по чину, машине; студентом-заочником и то чаще бывал в музеях, особенно в Третьяковке и в Пушкинском, в театрах, и даже ресторанах, словом — в Москве, а став москвичом, Москву забыл, не до Москвы ему теперь), мягко, ласково, неслышно атакованному с воздуха снегопадом.

Брел, засыпаемый снегом, как старая ломовая кляча, с узелком под мышкой, и мысли его мешались. Вспоминался вчерашний, теперь уже позавчерашний день, и все, что последовало, обрушилось за ним, чувство стыда и непоправимой вины, вытесненное было необходимостью энергичных действий, вновь овладевало им. Возвращалось — как возвращаются бесшумные ночные тени. И как ни пробовал успокоить, усыпить что-то в себе, спровадить — не изгнать, а деликатно, мягко, одной ладонью взявши за плечо, а другой в спину, в спину, но безоговорочно выставить, вытеснить этих непрошеных ночных гостей, — тени не изгонялись. Не вытеснялись. Клубились, сгущались, вели ночную пляску.

Что произошло — роковое стечение обстоятельств или закономерный финал? Позавчера произошло или значительно раньше? И только ли перед этой старой, зависимой от него женщиной он виноват?

Что произошло с тещей — он об этом теперь, в самолете, с помощью врачей — имел представление. Что происходит или уже произошло с ним, этого он не знал. Знал только, чувствовал: п р о и с х о д и т.

Тогда же подумалось: а ведь напрасно он оставил ее там, в больнице, одну. Надо было правдами или неправдами, а все-таки пробиться с нею в палату. Каково ей там сейчас одной? Он пытался представить путь, который проделывала она. Одна, точнее, в сопровождении двоих конвоиров, один из которых — немой. Вестник еще более дальней дороги…

Подспудно Сергей помнил, что его ждут дома, что жена там не находит себе места. Переживает: и за мать, да и, не исключено, за него. Ждет не дождется новостей. Но шагу прибавить был не в состоянии. И телефон-автомат тоже искать не хотелось. И устал: такой длинный-длинный день был у него позади. И не мог вырваться из плена своих невеселых мыслей. Прибавить шагу значило сбросить их, стряхнуть, чтобы ринуться вскачь. Сбросить… Они въедались в него, как споры пока неведомых растений. Они еще зацветут — бог знает какими цветами. Да и не хотелось ему торопиться: когда еще он побудет один, когда у него еще будет такая передышка — путь домой?

Предчувствовал: не скоро.

Как будто уже тогда предвидел этот сегодняшний полет…

Шел, куда ноги несли, махнув рукой и на такси. Да и как ловить его в этом кромешном снегопаде. Даже удивился, когда рядом с ним, вынырнув из этой движущейся, шевелящейся белизны — как вычурный парчовый, белой парчи занавес в театре, — проткнув, пропитав ее сперва двумя жирными пятнами света, а затем и капотом, притормозила машина.

— Пьяный, что ли? — просто и весело спросил, приоткрыв дверцу, шофер.

— Трезвый, — буркнул Сергей, продолжая шагать. Почему-то решил, что это милиция.

— Ну, тогда садись, подвезу, — все с тем же забавным, и, главное, редкостным для московской шоферни простодушием сказал шофер.

Машина его слабо ползла рядом с Сергеем — он и втиснулся в нее на ходу.

— А я думаю: еще собьют человека, надо бы подобрать, — с ходу продолжил шофер, прибавляя газу.

Он вообще оказался разговорчив, видно, боялся задремать, потому и притормозил, завидев возможного собеседника; Сергей из приличия время от времени что-то отвечал ему, и теперь его мысли, его  т е н и  кружились на фоне этой необязательной и так не соответствующей им болтовни: о раннем снеге, о бензине, о тружениках ГАИ…

Узел с тещиными вещами держал на коленях.

Жена действительно ждала его так, словно он должен был привезти ей весть о материном выздоровлении.

А рано утром, часов в семь, снова был в больнице. Жена пока осталась дома: надо было проводить в школу сыновей, пристроить к кому-то Машу — та в детский сад тогда не ходила.

Нашел неврологический корпус, поднялся на третий этаж, стал искать нужную палату. В коридоре полутемно. Горела одна настольная лампа — на столике у дежурной медсестры — да еще лампочка в другом конце коридора. Медсестра дремала, положив голову на обнаженный, мягко очерченный светом локоть. Будить ее Сергей не решился. Два или три человека ковыляли из конца в конец коридора. Туда и обратно. Именно ковыляли: кто волочил левую ногу, кто правую. У одного мелко-мелко тряслась голова, словно он что-то поклевывал на ходу, у другого она вообще выворочена набок. Еще день назад Сергей был так темен, что, встречая в жизни подобные уродства, чистосердечно считал их следствием физических увечий. Никак не думал, что волочащаяся нога может быть как-то связана с головой, с катаклизмами головного мозга. Сколько еще такого рода открытий предстояло сделать ему в ближайшие месяцы…

К людям, сосредоточенно дефилировавшим по коридору, обращаться тоже не хотелось. Они хоть и не спали, но, чувствовалось, пребывали в том состоянии, когда человек никого, кроме себя, не видит и не слышит. Замкнут, «зациклен» на себе.

Больница в ранний час. Неверная тишина, неверный покой…

Выход один: потихоньку заглядывать в каждую палату. Что он и сделал. Тещу увидел в первой же палате, в которую отважился приоткрыть дверь. Лежала, разметавшаяся, расхристанная, ноги съехали на пол, и какая-то старушка, тоже в больничной хламиде, согнувшись пополам, силилась поднять их на кровать. Сергей, не раздеваясь, кинулся на подмогу. Уложили, укрыли, поправили и стояли возле кровати — Сергей и чужая, еле-еле отдышавшаяся бабуля. Вот тогда, глядя на мучительно запрокинутое с бессвязно шевелящимися губами лицо больной, старушка и сказала слова, повторенные сейчас стюардессой:

— А она у вас красивая… — Помолчав, добавила с укоризной: — Что ж вы ее на ночь одну оставили? Нельзя было оставлять. Всю ночь металась, встать рвалась, куда-то идти, к какой-то Маше, несколько раз чуть не упала с кровати. Пришлось ее сторожить…

Тещина кровать стояла в палате пятой, дополнительной, у самой двери. Тесно. Люди на кроватях закутаны и неподвижны. Спали они или только делали вид, что спят? Если б не бабка и не теща, то и невозможно бы понять, женская это палата или мужская. Это была палата  т я ж е л ы х — вот что определялось сразу, вот что чувствовалось в этой обманчивой тишине.