Голос у нее был молодой, девичий, но возраст ее выдавали сыновья.
Умерла ночью. Сергей дремал на стуле подле тещи. В противоположном конце палаты, у постели матери, дежурил старший из сыновей. В палате полутемно: горела только фиолетовая ночная лампа, помещавшаяся прямо на стене и всей палате придававшая если не подводный, то какой-то аквариумный вид. В этом подсиненном, странно напряженном, сконденсированном полумраке даже редкие стоны казались осязаемыми: проплывали, едва не задевая твое лицо.
Как сын понял, что мать — умирает? Ведь тоже, казалось, дремал. Захрипела? Что-то шепнула? Просто взглянула на него? Сергей увидел, как метнулся парень со стула, зачем-то лихорадочно сбросил ботинки — только теперь, с запозданием, до Сергея донесся тонкий свистящий хрип. Дальше, вернее, не дальше, а тут же, мгновенно, без переходов, без подготовки, последовало совсем уж неожиданное. То, от чего Сергей не просто остолбенел, а похолодел. Так это не вязалось ни с чрезвычайной — затаив дыхание — осторожностью, с какой сыновья обращались с матерью, ни с Серегиным понятием об отношении к смерти, о некотором робком пиетете перед нею вообще.
Сбросив ботинки, парень все с той же молчаливой одержимостью вскочил на кровать, уперся коленями прямо матери в грудь и стал делать ей искусственное дыхание. Он резко разводил и сгибал ей руки, наклонялся к самым ее губам — спекшимся, обугленным, как Сергей потом увидел, — и с силою дул в них, пытаясь влить в нее собственный молодой воздух. Пытаясь з а с т а в и т ь ее дышать. Полетела на пол уже бесполезная кислородная подушка: последние дни женщина дышала только с ее помощью, но теперь и она не спасала и на нее надежды не было — и парень отбросил ее прочь, надеясь только на самого себя.
Река сначала несла ее на поверхности, а потом, перед финишем, накрывала с головой. Мягкой, убаюкивающей, скрадывающей волной. Фокусник накрывает предмет черной бархатной тряпкой, потом поднимает ее, но предмета под нею уже нет. Исчез.
В первую минуту Сергей растерялся и не нашел ничего лучшего, как включить в палате полный свет, — и девчонка, и Лизавета, и его теща одновременно вздрогнули, проснулись и насторожились. Парень на мгновение обернулся. Сергей увидел его перекошенное мольбой и болью лицо. Что было делать? Чем помочь? Сергей выбежал из палаты, ринулся за дежурным врачом, хотя мог бы вызвать его, нажав специальную кнопку на той же стене под синей лампой — и над входом в палату запульсировал бы красный, воспаленный сигнал тревоги, дублируясь негромкой, но требовательной сиреной у дежурного врача и на посту медицинских сестер. Запамятовал.
Они с врачом уже спешили к палате, когда навстречу им вынесся сын. Бежал по коридору босой, растрепанный, на ходу срывал зачем-то рубаху, как будто сам задыхался, как будто это ему самому не хватало воздуха, и кричал, не обращая внимания на испуганно распахивающиеся двери палат:
— Спасите! Я вас прошу! Спасите! Спасите…
Доктор, пожилой, всего повидавший мужчина, держал уже безжизненную руку, смотрел на бесполезные электронные часы на собственном запястье с их лихорадочно складывающимися, преобразующимися из одних и тех же комбинаций секундами — бег секунд напоминал многократно ускоренное развитие эмбриона: серия превращений, и глядишь — готовенькая, пухленькая, полновесная минута.
Доктор посмотрел на бесполезные часы, а парень все так же исступленно повторял:
— Спасите! Я вас прошу — спасите!
И хватал доктора за плечи.
Доктор обернулся к нему и сказал, что сделать уже ничего не может. Доктор знал, что говорил: всей палате было известно, что женщина должна была умереть еще неделю назад.
Парень смолк, потом крепко, с побелевшими скулами, выматерился и схватил доктора за грудки:
— У тебя же лекарства, у тебя же уколы, гад. Убью!
Руки его, те самые, что так чутко и бережно несли по течению мать, страшно напряглись, на сократившихся мышцах зловеще, кольчато набрякли жилы.
Доктор, дернувшись головой, и впрямь, кажется, уже оторвался от земли.
Сергей схватил парня сзади, тот оттолкнул его, вырвался, выскочил из палаты, побежал по лестнице, по коридорам.
На каждом из трех этажей он забегал в комнаты дежурных врачей, поднимал их на ноги, умолял, матерился, требовал — подняться наверх, спасти, вернуть… Искал. Бился лбом — литыми кулаками в глухую, безответную стену. Так Сергей его и догнал: парень стоял перед стеной и лупил в нее тяжелыми кулаками.
Сергей положил ладонь ему на плечо:
— Возьми себя в руки…
Вокруг него на некотором отдалении с тревожным любопытством кучковались люди — больные и здоровые. Перешептывались…
Кулаки разжались, только что садившие по стене руки бессильно приникли к ней, поползли, царапая ногтями старую, грязную штукатурку, вниз. Парень уронил голову и заплакал — в стену, в бетон. Такая могучая, такая несокрушимая спина и — такая мальчишеская. Сотрясаемая захлебывающимся, некрасивым, неуклюжим мальчишеским плачем.
— Гы… гы… гы…
…Все-таки однажды Сергей эту женщину видел. Видел еще живой и видел не мельком. Младший сын вышел встречать очередного профессора, а она как раз попросила напиться. Кувшинчик с водой и тонкая фарфоровая кружка стояли перед нею на тумбочке. Но сил поднять кружку, а тем более кувшин, у нее не было. Сергей поднялся, подошел к ее кровати, налил в кружечку воды. Он уже подносил воду к ее губам (вот откуда знает, что губы у нее спекшиеся), когда его будто ножом полоснуло. Такие прекрасные, синие, насыщенно, интенсивно синие, х и м и ч е с к и синие глаза у женщины. (Помните из детства: какой карандаш? Химический. И еще послюнявишь его для пущей яркости. «Простой» и «химический».) Так и синева — простая и химическая. Когда небо — навылет. Синее с черным. Синее с космосом. Выйти в о т к р ы т ы й космос. Лихорадка, смерть ли, реявшая над нею, сделала их такими?
Сергей постарел и на этот взгляд. И на этих людей — где бы еще повстречал их?
27
А ведь он, можно сказать, уже видывал и своего ребенка мертвым. И это ведь теща спасла его. Вспомнилось, увиделось так явственно, будто было только вчера. И так же, как тогда, заныло сердце. Обреченно заныло, беззащитно. Заскулило. Завыло. Перед бедой, которую ему не взять, не изжить: так она велика. Перед роком. Господи, неужели повторяется та же история, что с матерью? Стоило ему представить ее мертвой, зарезанной, и в него навсегда, неизгладимо вошло ощущение ее смертности.
Он так и живет с того памятного дня с этим холодком под ложечкой, с этим ощущением, осадком, чутко притаившимся — отравой — на дне.
Как то часто бывает с детьми, Маша заболела совершенно неожиданно. Утром, днем бегала, «звенела звоночком», как говорила о ней бабушка, ходила на улицу. Обе в шубах, бабка в искусственной, сшитой на заказ — хоть на старости-то лет — и составлявшей предмет тайной бабкиной гордости: шубу носила так же, как Серегина мать когда-то тоже с немалыми трудами справленную «плюшку» — только «на люди»; и Маша — в натуральной, рыжей болгарской шубке. Они напоминали на улице медведицу с медвежонком. Медвежата, говорят, рождаются с рукавицу, а Маша тогда и была росточком с рукавичку. Девочка в меховой рукавичке. А ночью у Маши открылся жар. Бредила, вскидывалась, теща услыхала, подошла, потрогала лобик: полыхает. В доме поднялся переполох, во всех комнатах включили свет, забегали в поисках лекарств. Бегали жена и сыновья, Сергей держал Машу на руках. Девочка горела сухим, внутренним, выступавшим лишь на щеках — рдяным шелушащимся румянцем — огнем. Только волосы были влажными, мягко ниспадали с его ладони. Тельце дрожало, Сергея тоже била нервная дрожь. Наконец в комнатке появилась жена со стаканом воды и с ложечкой, в которой была растерта таблетка. Она уже протянула ложечку к губам дочери, когда Сергей увидел и ощутил совсем неладное. Дотоле расслабленное под ночной рубашонкой тельце Маши вдруг напряглось, выгнулось у него на коленях. Голова запрокинулась еще больше, так что на худенькой длинной шейке прорезались сухожилия. Глазенки закатились: из-под ресниц на Сергея глянули — пугающе, потусторонне — белки. В уголках скривившегося рта появилась, набухая, пена. Дрожь сменилась конвульсиями… В детстве Сергей по глупости подстрелил из мелкокалиберной винтовки птичку. «Чабанки» — называли этих сереньких, чуть крупнее воробья, птах, потому что по весне их излюбленным занятием было ездить на спине у овец, выковыривая из их запущенной за зиму шерсти нечто, пригодное для употребления в «чабанскую» пищу. Подстрелил сидящей на земле, купавшейся в пыли, и она вот так же жалко, судорожно трепыхала крыльями, выгребая ямку под собою, в которую постепенно и погружалась, как сейчас вскидывала, трепетала руками — судорога пробегала от плеча до кончиков пальцев — его дочка. Расплата за убийство — вот когда настигло. Из рук жены выпали и ложка, и стакан. Ее саму, побледневшую, с остановившимися глазами, впору было спасать. Сергей тоже был в шоке, руки одеревенели, это были не руки, а неуклюжие грабли, на которых билось в корчах маленькое, реденькое — как говорят о материале — хрупкое тельце.
Хорошо еще, что сыновей в комнатке не было.
И только теща оказалась на высоте.
Она как раз вошла к ним. И сразу поняла, в чем дело, удивительно быстро при ее комплекции и обычной медлительности и совершенно бесшумно опустилась подле Сергея и, подсунув свои теплые, большие ладони поверх его, деревянных и враз закоченевших, приняла трепыхавшуюся Машу к себе на руки.
Теща мягко, ласково — на что его руки в этой ситуации оказались неспособны — прижала Машу к своей большой и теплой груди, наклонившись к самому ее личику, стала потихонечку дуть на него, словно остужая этот сухой румянец, перемежая дутье с ласковым неясным шепотом. Еще через мгновение полуприкрытые, запавшие — вся кожа на ней о п а л а, утратила упругость и эластичность, тургор, проявление жизни утратила — веки у девочки приподнялись, обнаружив уже не закатившиеся белки, а живые, родные карие глазенки, исполненные, правда, такой неимоверной усталости и печали, как будто Маша и в самом деле возвращалась откуда-то издалека-издалека… Пешком, босая, в ночной рубашонке. Судороги прекратились, девочку обтерли полотенцем, дали ей лекарство от жара, уложили в постель, и она тут же крепко уснула. На измученных жаром губах проглянула улыбка. А Сергей потом всю ночь ходил в «малышовку», наклонял