День и час — страница 44 из 106

у — мать и дитя — приходилась еще и опрятно заправленная кровать. Комната не одна, их две, но Сергея с тещей расположили не в самих комнатах, а в «предбаннике». Все-таки комнаты на мужчин рассчитаны не были: «материнская половина» была сплошь женской. «Половина» здесь была и не половинкой вовсе, а сплошной целой, всеобъемлющей, поэтому — находясь в подавляющем большинстве — особо не стеснялась, не церемонилась: сидя на кроватях, раскрывала грудь перед заждавшейся, очумевшей от перелетной колготни мелкотой, невзирая на Серегу.

Или — насмешливо взирая на потупившего взор Серегу.

А он стеснялся не столько их, молодых симпатичных матерей, сколько своей еще более юной спутницы.

А той хоть бы хны. Домовито и ловко застилала диван, который им выделили. Может, и хорошо, что выделили диван, а не кровать: на нем могли разом поместиться и теща, и Сергей. Сменила пеленки у больной, уложила, заботливо укрыла. Сергей оказался не у дел: его полностью отстранили от забот. Вот она, эта проворная, и была в данную минуту матерью. И для больной и даже отчасти для Сереги, которому тоже ухитрялась уделить долю своих неназойливых хлопот.

А Серега и рад: привалился головой к спинке дивана, сел посвободнее, прикрыл глаза. Хлопоты девчонки мягко долетали до него, касались его краем, гребнем, и ему было покойнее оттого, что рядом плещет эта негромкая, прогретая и чистая волна.

За легкой штапельной занавеской, отделяющей приемный покой от комнат, невнятный говор, агуканье, занавеска, кажется, колеблется от этих затухающих звуков.

…Однажды он уже был в подобной ситуации.

Они с тещей летели из Минеральных Вод в Москву. Сергей приезжал на Ставрополье в командировку, а на обратном пути жена велела захватить с собой и тещу. Огороды уже сошли, забот по дому поубавилось, и теща уже была готова к отлету, сидела, можно сказать, на узлах. Она у них перелетная, теща. Весну и лето проводит в родном городке, в своем доме. Осенью же, навьюченная банками-склянками, летит, бедолага, в Москву. Москва, давно догадывался Сергей, ей не по нраву. Сидеть бы бабке дома, на своем насиженном месте, никуда не рыпаться. А вот надо же — каждый год летит. Летела. К поездам привыкла, с самолетами смирилась, хотя, опять же подозревает Сергей, перед каждым полетом прощается с белым светом. Знала: дочке трудно там, в Москве, с тремя. Потому и летела, и ехала, превозмогая природную тягу к оседлости. И на сей раз, воспользовавшись оказией, добиралась с Сергеем в Москву.

Оказия в лице Сереги нужна была преимущественно не теще, а ее узлам. Как ни косился Сергей на них еще в ее доме, в летней кухне, в которой они уже дня три были выставлены пересчитанным рядком, как ни просил хоть что-то не брать, оставить: мол, как волочить будем, да и не так уж это необходимо в Москве (в Москве, были бы деньги, все купить можно), — теща так и не послушалась его. Резоны ее просты. Во-первых, чего уж там  в о л о ч и т ь: к дому, знает теща, подойдет машина из самого райкома (когда б еще она поездила в райкомовских машинах, хотя раньше они ее никогда не интересовали, да и сейчас интересуют с точки зрения грузоподъемности: какая сколько поклажи может взять; в этом плане теща в отличие от Сергея предпочитает «козла»). Что такое «волочить», она хорошо знает: немало всякого перетаскала, переволокла на плечах за свою жизнь. Так что это выражение лишено для нее своего убедительно-угрожающего смысла. Не привыкать! Нашел кого пугать. Какое ж это волочение — перенести багаж с места на место. Пусть не тушуется, она поможет, она еще способная, еще при силе. Во-вторых, купить-то, конечно, все можно. Но то — купить. А у них, знает теща, денег всегда в обрез. Кто еще сейчас в Москве держит по трое детей? Из всех друзей, что бывают у них в доме, из всех знакомых, которых теща благодаря им приобрела, узнала в Москве, т р о е — только у Сереги и ее дочки. А она им деньгами помочь не может, так, сунет дочке десятку-другую, не слушая ее возражений — мол, чулки мне когда-нибудь купишь, — и вся помощь. У нее у самой пенсия пятьдесят пять рублей. Теща даже вину какую-то перед дочкой чувствует. Муж у нее умер рано, и Сергей взял ее дочку без привычного в этих местах — да и только ли в этих! — основательного, с гарнитурами, приданого. Подушки-перины — это да, тут полный ажур, их в доме больше чем достаточно. Собранные тещей по перышку — сейчас она, знает Сергей, уже собирает перину для Маши, для невесты Маши, которая сама пока похожа на вольное, беспечное перышко, — они чертовски мягки, в них даже не тонешь, а растворяешься, как обмылок — без остатка. Деньгами теща помочь им не могла, тем истовее предлагала им то, в чем ограничения пока не знала, — собственный труд. Живой — когда ухаживала за их детьми (самым  ж и в ы м, легким, неосязаемым был ее труд, связанный с Машей) — или овеществленный: полиэтиленовые мешки, банки-склянки с соленьями-вареньями, тушки кур и гусей с очищенными головками лука и чеснока во вспоротом и выпотрошенном брюшке — чтобы не протухли, чтоб доехали до Москвы; аккуратно сбитые соседом дедом Прокофьичем, столяром, ящички с овощами и фруктами. Все это шло в Москву хорошо налаженным ходом: почтой, с оказией, с тещей. Мост Буденновск — Москва. Ленд-лиз. Грузопоток.

Трудопоток.

И обязательно — лук и чеснок.

Роскошные, тяжелые «косы», «ни́зки» (от «нанизать»), как зовут их здесь, на юге. Так и висят они зимой на московской кухне, постепенно редея к весне, две косы. Одна — рыжая, золотистая, червонного золота — каждая луковица отборно крупна, продолговата и не висит вовсе, а торчит, упруго и завлекательно, так туго уплетена и так она налита. Выпростаешь ее, белую, полновесную, из-под кожуры, этой осенней цыганской мануфактуры, только коснешься ножом — молоко аж закипает под его жалом. И — совсем седая, на пудреные парики ломоносовских времен похожая коса. Чеснок. Теща знает: Сергей любит лук, чеснок, перец. Горькое.

«Как кучер», — презрительно отворачивается от него в иные вечера жена.

Это и был третий тещин резон: знала, что в Москве Сергей, этот стесняющийся столь деревенского, столь земляного, столь нутряного груза чистоплюй, шустро-шустро превратится в первого едока.

Пожалуй, думает сейчас Серега, она по-своему любит его — такого непохожего на нее, на других ее зятьев и детей.

Любила — когда была в состоянии любить и ненавидеть. Хотя кто может сказать определенно, утратила она эту способность или нет. В данную минуту, со смеженными глазами и путающимися мыслями, он неожиданно думает, что именно эту способность — любовь и ненависть, особенно любовь — она, пожалуй, не потеряла. Может, потому, что эта способность — любить! — сидела в ней глубже всех других. И глубже болезни. И может, даже обострилась вследствие болезни. Лишенная слова, стала еще сокровенней. Естественней, пульсируя в ней, как пульсирует сама кровь.

Гладя ее после приземления, он в какой-то миг почувствовал, что положение переменилось: это уже  о н а  гладила его руку.

— Ты не волнуйся…

Так вот, их тогда вместе с неуклюжим, сразу изобличающим всю их провинциальность «багажом» довезли до Минеральных Вод, до аэропорта, а там они застряли. Та же самая недолга: нелетная погода. В аэропорту такая же толчея, как сейчас здесь, в Ростове. Яблоку негде упасть. Казалось, вся эта несметная масса народа, скопившаяся в залах и переходах — на улице шел нудный безветренный дождь, — сейчас забродит, и она действительно сбраживалась, выделяя кислый, винный, тяжелый запах. Он стоял надо всем, как смог. Закупорка железобетонных сосудов — аэропорт в Минводах тоже из стекла и бетона. Машину они сразу отпустили. Райкомовскому шоферу — теща в своих предположениях была права — предстояло сто двадцать километров обратного пути… Но примоститься под крышей им было негде. Час поздний, рейс вот так же отложили до утра. Смотрел-смотрел Сергей, как мучается, пристроившись на узлах, его умаявшаяся с дороги, от духоты и переживаний теща, и вдруг неожиданно для себя решился на весьма непривычный шаг. Оставив на время тещу, поднялся на второй этаж, нашел зал для иностранных туристов и недолго раздумывая — иначе бы спасовал — толкнул входную, непрозрачного стекла дверь. Сразу за дверью столик со слабой настольной лампой с абажуром. Из-за столика быстро поднялась девушка в синем. Судя по всему, только что дремала «на посту», положив голову на руки.

— Здравствуйте, что вы хотели? — спросила по-английски.

Сервис! Умеем же, черт побери, — перед Европой.

А перед родной Евразией?

— Здравствуйте, — поздоровался Сергей и сразу протянул редакционное удостоверение. — Лечу со старой женщиной, а тут задержка. Тяжело ей на чемоданах (не мог же сказать — на узлах). Не приютили бы вы нас до утра? В шесть утра духу нашего не будет…

Удостоверение ли возымело действие, или просто молоденькой служительнице неудобно было после столь учтивого английского послать его по-русски, по-домашнему, по-нашенски, но она сказала вполголоса:

— Хорошо. Проходите, располагайтесь.

И показала рукой в глубь комнаты, в темноту и тишину.

Комната большая, целый зал, и когда они с тещей, стараясь не топать, прошли, протиснулись в нее мимо дежурной (и на Серегину тещу, и на их «багаж» та посмотрела с нескрываемым подозрением, уж больно громоздким, неуклюжим и нестандартным оказалось и то, и другое), и устроились на роскошном кожаном диване, и, попривыкнув к полутьме, огляделись, то обнаружили, что комната практически пуста. В разных концах ее на таких же диванах лежали, возлежали не более четырех человек. Как разительно отличалось это от того, что творилось в нескольких метрах отсюда! Оазис — тишины и комфорта — в сутолоке птичьего базара. В самом деле: что такое аэропорт в подобной ситуации? — перелетный птичий базар в нелетную погоду.

«Париж — город контрастов…»

Город Минеральные Воды, оказывается, тоже!

Заграница тихо и просторно спала.

Не исключено, что и их пропустили сюда без звука из опасения, что, не пусти, Сергей еще расшумится, раздухарится, привлечет внимание, помянет капиталистов каким-нибудь пролетарским словом, короче, нарушит покой и сон заграницы.