Чингисхан — это прозвище, которым Муртагина звали за глаза (капитан Откаленко так и говорил: «Ну, Чингисхана и вписывать нечего, у него все равно денег нету»), улавливало не только неслышность, восточность походки, появления Муртагина. Но — и некоторые нюансы его характера, в том числе отношение к «спискам».
Чингисхан без копейки в кармане — вот это аристократизм!
…Есть род людей, предпочитающих общественные нагрузки прямым, служебным, потому, наверное, что спрос за общественные нагрузки все-таки общественный. Без оргвыводов. Относился ли к ним капитан Откаленко? Относился или нет, но когда Муртагин уже в конце твоей действительной службы предложил Откаленко новый, самостоятельный участок — замполитом в одной из частей УИРа, — тот отказался.
Попросил ночь на размышления, на совет с женой, а утром отказался.
В своей должности капитан достиг потолка. Должность у помощника начальника политотдела капитанская, а Откаленко пора было присваивать очередное, майорское, звание. Замполит части — должность майорская. Правда, большинство ваших частей располагались не в райцентре, не в деревнях, а в самой глубинке, в глуши, в лесах и болотах. На «точках». Точнее, они-то, эти части, и строили «точки». И работа там была непосредственная. В массах. Откаленко же любил работу инструктивную. С каким удовольствием и напором проводил он всевозможные инструктивные мероприятия! Увлекшись, инструктировал даже замполитов частей, бывалых майоров, лично или по телефону.
Не пройдя этой стадии — замполит части, трудно рассчитывать на серьезную карьеру на поприще армейской политработы. Это как арка: ни объехать, ни обойти. Правда, далеко не для всех — триумфальная. Ибо здесь не только ты пробуешь непосредственную, в массах, работу. Но и работа пробует тебя — непосредственно, на зуб.
Как ни честолюбив капитан Откаленко, а наутро от предложения отказался. По своей ли инициативе, по совету ли жены, работавшей в райцентре на хорошем месте, но отказался.
В тот же день замполитом части был назначен капитан Купрейчик. Тот самый застенчивый капитан, инструктор по культмассовой работе, который смешно побаивался тяжеловесных рукопожатий майора Ковача. А тут надо же — оказался на высоте. Не в пример записному спортсмену. И ночь на размышления, на совет с женой не брал.
А капитан Откаленко в тот же день был назначен инструктором по культмассовой работе. Неизвестно, спрашивал ли на сей раз Муртагин его согласия. Но в новое кресло капитан, кажется, пересел с облегчением. И здесь же энергично занялся подготовкой торжественных проводов капитана Купрейчика на ответственную самостоятельную работу. Должность инструктора политотдела по культмассовой работе тоже майорская, так что, на первый взгляд, Откаленко ничего не проиграл: здесь у него тоже был достаточный потолок для роста. Он и вел себя в полном соответствии с этим итогом: не проиграл. Был весел, даже несколько взвинчен, бурно деятелен. Но во взглядах, которые иногда бросал на коллег-офицеров, сквозило нетерпеливое, смятенное ожидание. Капитан ждал подтверждения итогов. Вроде наспех листал странички учебника, торопился заглянуть в ответ: сходится или не сходится?
Школьник капитан Откаленко? Раньше он меньше всего походил на школьника. На учителя, на учительствующего, инструктирующего — да, но не на школьника. Школьник — это, скорее, капитан Купрейчик. Как все переменчиво в жизни!
А они с ответом не торопились. Любезно поддерживали его бурление, поздравляли с назначением и — занимались своими делами.
Впрочем, наиболее прямой ответ выдал майор Ковач. Поздравляя капитана Откаленко, он впервые не стушевался, прицелился так, что в секторе его обстрела оказалась вся ладонь капитана, а не кончики холеных пальцев, и хватил-таки по ней, как по наковальне. Капитан Откаленко смолк, поднял правую ладонь и с удивлением посмотрел на нее: ладонь была алой. Аж светилась изнутри. Не наковальня, а то, что кладут на наковальню, — подкова.
— Да-а, — задумчиво произнес капитан.
— Годен к нестроевой! — по инерции с удовольствием выдохнул майор Ковач.
Майор Ковач побывал и замполитом роты, и замполитом части, и секретарем парткома УИР. А вот перед капитаном, старожилом политотдела, робел. До этого момента. Теперь же пиетет был утрачен.
33
Улетали рано утром. Правда, к самолету пассажиры, невыспавшиеся, зябнущие, двигались с недоверием: вдруг опять обманет, но когда взлетели, недоверие рассеялось — здесь лету ведь с полчаса. Раз уж он взлетел, значит, просто не может не довезти их до места. Настроение в самолете поднималось вместе с набором высоты. Больная тоже изменилась за этот полет. Не то навык, опыт появился, не то сама необычная ситуация потребовала крайнего напряжения, мобилизации всех оставшихся сил, всего оставшегося сознания, и оно, это сознание, смутно, болезненно, превозмогая боль и мрак, засветилось… Уже то, как вполне осмысленно вглядывалась она в его лицо, показывало, как она переменилась.
Она сама словно поддерживала, подбадривала его.
Живы будем — не помрем.
Она… Сколько раз на людях называл эту женщину матерью, практически никак не именуя ее про себя — о н а. Назвал бы он ее матерью сейчас? Пожалуй, не назвал бы, хоть весь ее Буденновск окажись сейчас перед ним. Вот ведь как получается: сейчас бы он ни при каких обстоятельствах не назвал ее матерью, и это, как ни странно, свидетельствовало об их большей близости, чем раньше. По крайней мере, его большей близости к ней. Сейчас даже такая — святая — ложь показалась бы ему оскорбительной. Что-то в их отношениях стронулось. Стронулось в Серегином отношении к теще, ибо что может стронуться в человеке, находящемся в ее состоянии? В состоянии, когда не только тело — сама душа, кажется, как речка льдом, схвачена, скована до дна стылой неподвижностью и немотой? Стынью…
Как знать, впрочем, так ли уж она неподвижна, нечувствительна к происходящей в ней перемене? Что-то в ее глазах, в ее руке, которой она сразу, сама, как только ее внесли на носилках в самолет и уложили на старом месте, нашла его, еще холодную, еще зябкую после марш-броска в санитарной машине (девушка-стюардесса ехала вместе с ними по раннему, продуваемому влажным рассветным ветром летному полю) ладонь, свидетельствовало: там, подо льдом, д ы ш и т. Течет.
34
Почему ты пишешь в своей тетради о Муртагине? Почему?
Много лет назад, находясь в командировке в Казахстане на уборочной — эта твоя первая, пробная, испытательная, ставшая заодно и испытанием на выносливость, большая командировка от большой столичной Газеты уже упоминалась здесь, — наблюдал на элеваторе одного из областных центров следующую картину. Элеватор жил круглосуточной напряженной жизнью. Урожай был рекордным. Не хватало вагонов. Под воротами элеватора день и ночь вереницей выстраивались машины с хлебом. Дело осложнялось тем, что уборка затянулась из-за дождей, перемежавшихся снегом. Зерно шло повышенной влажности. Элеваторные сушилки не справлялись с ним, задыхались. То здесь, то там зерно начинало «гореть» (о нем говорят не «горит», а «сгорается»). Большие, тяжелые массы зерна начинают преть, нездорово разогреваясь изнутри. Сунешь руку в такой ворох и по самый локоть ощутишь нехороший, нутряной, влажный жар. От таких ворохов полз пряный, липкий, тлетворный запах. Болезнь. Самовозгорание. Такое зерно нужно или прогонять через зерносушилки, или как можно чаще шуровать деревянными лопатами, рассыпать тонким слоем на сухой земле или на брезенте.
Как и среди людей — болезнь, происходящая от сырости и скученности.
Спиртовый, тяжелый запах сгорающегося зерна — зловещий, генами, кровью помнящийся запах беды.
Запах беды при таком, казалось бы, изобилии — элеватор вспучивало от непомерного количества хлеба, которое ему приходилось принимать и перерабатывать. На директора элеватора, молодого, недавно назначенного казаха, жалко смотреть: извелся весь, избегался, дневал и ночевал на работе.
В той запарке, в которой жил элеватор, ты сразу обратил внимание на одного странного человека. Он не выпадал из всеобщей суматохи — он тоже кружился в ней и даже, как ты потом, присмотревшись, понял, во многом сам был ее движителем. И все-таки. Лошадь и всадник состоят в совершенно различных отношениях с движением, в котором оба, казалось бы, находятся. Это и было движение всадника. Наездника. Впечатление усиливалось еще и тем, что этот человек, грузный, рыхлый, тучный, даже по двору элеватора разъезжал на легковой машине. На «козле» подъедет, высунется в дверку, красный, распаренный, отдаст решительные указания и — к следующему объекту. Подрулит к лаборатории, где девчата-лаборантки скубутся с колхозными шоферами, отказываясь принимать зерно слишком высокой влажности и засоренности, снижая его сортность, а значит, и оплату за такой хлеб. Высунувшись в дверку, человек цыкнет на лаборанток, махнет сельским шоферам: трогай, вали в общую кучу!
Поздней ночью на главном пульте элеватора стал свидетелем такой сцены. Директор, вооружившись отверткой, спустился по винтовой лестнице вниз, в подвальный отсек, где располагался главный весовой механизм, поколдовал там, поднялся назад, по громкой селекторной связи пригласил разъезжавшего на автомобиле человека навестить главный пульт. Здесь, дескать, имеется важное сообщение. Люди, дежурившие у пульта, мужчина и женщина, удивленно переглянулись: какое еще сообщение? Через несколько минут за стеной взвизгнули тормоза — стало быть, директора услышали. Высоко, дискантом запели крутые деревянные ступеньки, и в проеме двери появился, отдуваясь, наездник. Непривычно было видеть его вне автомобиля. Ты бы не удивился, если бы в двери появился вначале «козлик», а потом уже — из дверцы «козлика», не спешиваясь, — высунулся для решительного указания его хозяин.
— Слушаю вас, — обратился вошедший к директору, промокая влажным носовым платком взопревшую шею.
Удивительно, но кнута при нем видно не было — ни из-за голенища не торчал, ни руки им не поигрывали.