День и час — страница 59 из 106

ьи торчат у детей — лопатки. Рубаха липнет к спине, рубаху хоть выжимай от пота. Дело в том, что я только что пришел со двора, — мы снимаем на лето избу в деревне, — где учил кататься на велосипеде младшую дочку. Мне было лет двадцать пять, когда впервые побежал за велосипедом. Помню, летел не чуя под собою ног. Как же, первенец, Настя, после трехдневных моих усилий наконец обрела самостоятельность в седле и наяривает так, что только беленькие носочки ее мелькают передо мной как копытца. И я бегу следом, вытянув руку, спотыкаясь, и счастливо кричу что-то ей в спину. Я, наверно, радовался больше, чем тогда, когда сам мальчишкой получил наконец вожделенный велосипед, — что касается езды, то ездить научился раньше, на чужих, на соседских, тех самых, которые дольше канючишь, нежели ездишь на них. Потом вторая дочка, потом третья, потом, наконец, четвертая, и, надо полагать, последняя. Так и бегу — вытянув охранно правую руку. Только спотыкаюсь чаще да рубаху сейчас, когда мне без малого сорок, хоть выжимай. Говорят: вечно странствующий. Так вот я — вечно бегущий. Вечно касаюсь кончиками пальцев обгоняющей меня жизни.

Сейчас мог бы уже и не бежать. Есть кому бегать и без меня. И та же Настя, и следующая за нею Катерина вполне могли бы заменить меня. Но, во-первых, их надо упрашивать, уламывать, улещать, и еще неизвестно, согласится ли Настя, семнадцатилетняя городская девица в атласных шароварах — тех самых, в которых, если верить Н. В. Гоголю, щеголяла когда-то Запорожская Сечь и которые водоизмещением равнялись половине Черного моря (в настоящий момент они заполнены, замещены разве что на одну десятую: две длинных стрекозьих ноги лениво шевелятся в них, все остальное — воздух), — бегать за велосипедом по деревенской улице. А во-вторых, я им как-то не доверяю. Зазеваются, не успеют. Девчонки есть девчонки, какой с них спрос. Тем более что младшая, козявка, и сама требует, чтобы бегал — отец. Так ей увереннее. А может, престижнее. Чтоб за ее развевающимся платьицем бегал, спотыкаясь, теряя очки, такой большой и неуклюжий человек.

Доселе неизвестный науке вид махаона, и — бережно преследующий его Жак Паганель, крепко раздобревший с течением лет.

Каждая из них являлась на свет с непоколебимым убеждением, что она-то и есть доселе неизвестный вид. Еще только вылупляясь, выпархивая из кокона, уверена в этом — уверенность значилась как на рожице, так и в истошном вопле, которым новорожденная оповещала науку о своем явлении. Прибытии. Вперед, наука, с низкого старта!

Честно говоря, этот вид, именуемый Дарьей (в семье имя произносится без мягкого знака, с твердым вместо мягкого, чтоб звучало погрознее, целый день в доме только и слышится: «Даръя», «Даръя!» И боюсь, что маленькая шкода воспринимает его и не как имя вовсе, а как ругательство, что, впрочем, не мешает ей реагировать на него разве что дерзко высунутым языком), мне и самому кажется совершенно неисследованным. Ошеломляющее открытие — даже при моем предшествующем опыте.

Шкода чувствует это и весело глумится над отцовской слабостью.

А может, еще и потому ношусь за велосипедом, что за мной в свое время никто не бегал: рос без отца. Хотя и велосипед-то мне, пожалуй, купили так рано, в четвертом классе, именно потому, что рос без отца. (Когда пишу, что у других на улице уже были велосипеды, то это не совсем правда. Правда состоит в том, что у других были, строго говоря, не их велосипеды, а старших братьев или отцов. Потому они и выклянчивались так туго: сначала их надо было выклянчить моим сверстникам — у отцов или братьев, а потом уже я клянчил их у счастливых, но, увы, временных владельцев. У меня же велосипед сразу стал безраздельно моим. Мать на него отродясь не садилась, а старших братьев и сестер у меня не было.) И купили его мне не в силу какой-то особой жалости. А в силу необходимости. Необходимостью был продиктован и выбор марки. Я втайне мечтал о «Школьнике» — его тогда только-только начали выпускать: с двойной рамой, низенький, как ишачок. Мечтал о «Школьнике», чтобы сразу восседать в седле. Но необходимость распорядилась иначе.

— Тю, дура, — сказал дед Кустря, сосед, к которому мать обратилась за советом: покупка-то предстояла нешуточная, как же без совета. — На ем же ничего не привезешь.

Это и решило мою участь. «На ем же ничего не привезешь». Я был единственным мужчиной в доме, а при доме был еще и двор со всей положенной живностью. Корова Ночка с телком, свинья с поросятами, три овцы с ягнятами, полсотни кур, два десятка уток, собака. (Сейчас у меня с младшими детьми есть такая игра, называется «скотный двор». Поднять, растормошить их утром нелегко, вот и придумал. Задираю им ночнушки и показываю, как просыпается скотный двор. «Вот первой пробежала собачка Жучка. Вот, прокукарекав, прошествовал петух. Нашел зернышко, хотел склюнуть, но вовремя спохватился, вспомнил о хохлатках: «Бегом ко мне, я просяное зернышко нашел!» Опрометью бегут со всех сторон куры. Овец выпустили, травку во дворе щиплют. Свинья Хавронья, несмотря на железное кольцо в пятачке, пытается двор ковырять — корешки ищет. Корова Ночка, тяжело ступая, пересекает двор — в стадо направляется…» Как вы догадались, все это изображаю пальцами, гуляющими по спинам. Две смуглявые спинки — двух простодушно нежащихся на мелководье рыбешек — чутко подрагивают под моей пятерней. Пятерни хватает на то, чтобы накрыть спину от лопатки до лопатки. Одна спина совершенно постная, позвонки, ребрышки, косточки ощупываются ладонью, как галька под водой. Другая, Даръина, чуть-чуть заправлена младенческим сальцем. Ладонь скользит по ней без помех. «Скотный двор» популярен: малыши, еще не проснувшись окончательно, уже выгибают спинки и сами требуют, чтобы я приступал к делу. И не дай бог пропустить хотя бы одного обитателя скотного двора. «А корова Ночка?» — орут. Или: «А свинья Хавронья?» Время жмет, утром в доме запарка, особенно если ляжешь поздно и проспишь, а этим хоть бы хны. Их не поторопишь, не обдуришь. Вроде спят, а поди ж ты, контролируют. Кожей, что ли? «Спит, спит, а курей бачит» — так говаривала моя мать. Здесь тот самый случай — «курей бачит». «Скотный двор» настолько притягателен, что старшие тоже нет-нет и потянутся завистливо на своих кушетках: «И на-ам…» Та, что поменьше, попроще пока, Катерина, даже плечики приоткрывает, Настя же подставляет спину, туго спеленав ее предварительно простыней. Площадь скотного двора увеличивается, в очертаниях, даже скраденных простыней, появляется изящество — грубо называть его «скотным», но что-то животное, то, к чему применимо слово «стати», уже прорезается в этом отроческом изяществе продольных линий. «Скотный двор», переходящий в ипподром, — иначе их, разнежившихся, не поднимешь. Боюсь, что все понятие о натуральном скотном дворе у моей детворы этим утренним баловством и исчерпывается. У меня же оно было совсем другим. Реальным.)

Пальцы, которые сейчас так ловко изображают скотный двор, все лето бывали иссечены люцерной, ибо весь этот двор со всем его многочисленным приплодом надо было кормить-поить, добывать сено, солому, озадки. (Вот вам пример грубоватого народного словообразования. «Озадки» — это то, что остается от зерна после его просеивания. Веялка веет, калибрует: хорошее, увесистое зерно течет по желобу в одну сторону, а в другую летит всякая муть. То, что «течь» не может. Охвостья половы, мусор, сухие жучки, дробленые, и потому легкие, неполноценные зерна — «сечка». Пыль… То, что способно только лететь, лишенное полновесности. Полноценности. Прах. Прахом — половой, мусором, сухими жучками, сечкой, пылью — и кормились. Эту спасительную дребедень можно было назвать нейтрально: «остатки». Но народ не любит бюрократически-нейтральных слов. «Озадки»! — и насмешливо, даже пренебрежительно, а вместе с тем и по-свойски.) Вот это и приходилось добывать и доставлять домой. А на плечах много не натаскаешься. Да и сдавать они стали, плечи у матери. Так я, мужчина в доме, оказался при велосипеде. Детям купил его, чтоб «кататься». Мне же его покупали, чтоб «возил». Первое время ездил в «раме», всунувшись в велосипед, как червяк в яблоко, и едва достигая руками руля, потом стал ездить «через раму» — и все это с неизменным грузом, с мешком на багажнике. И только в шестом классе наконец дорос до седла. Утвердился в нем окончательно.

Возчик. Скотник скотного двора. Сейчас в промышленном животноводстве появилась такая профессия — «кормач». Раздающий скоту корма. Я был — кормилец.

Далече, однако, удалились мы с вами от темы.

А рассказываю все это к тому, что другие в мои годы давно забыли и о пеленках, и о беготне за велосипедом, и о бессонных ночах, и о тысяче других хлопот, связанных с малыми детьми. Как сей? «Снесут» одного, с помощью бабок, дедов, тетей, дядей — вон сколько наседок сразу! — поставят мал-мал на ноги и до самых внуков забудут о той туманной, тревожной, наполненной теплыми, обволакивающими, дурманящими гейзерами, испарениями (и испражнениями тоже), исполненной таинства зарождения ну если не самой жизни, то на сей раз личности, долине: м л а д е н ч е с т в о… А я же из этой долины, из этого лона и не выхожу. Последую принципу народного изъяснения — не вылезаю, захлестнутый ею, ее хлопотами, страхами, надеждами по самые ноздри. Навыков общения с нею, ориентации в ней не теряю. А если Настя еще годика через три организует внука, то так и получится, что всю свою молодость — зрелость просижу на этом тинистом дне. В долине жизни. Так и не порву с этим алогичным околоплодным миром, притороченный к нему то одной, то другой перевившейся пуповиной. Хотя вовсе не так уж чадолюбив, как может показаться. И уже тем паче — не экспериментатор. Не стремлюсь в гордом одиночестве (в паре) латать наши демографические дыры, ставить рекорды рождаемости, догонять Никитиных или Турсуновых.

Как только кто-то узнает, что у меня четыре девчонки, так сразу же понимающе ухмыляется: «До сына бьешь?» — и я уныло киваю головой.

А что мне еще остается делать? Должно же быть хоть какое-то объяснение. Так, по крайней мере, считается — что объяснение должно быть всему. Вон у меня есть знакомый журналист, с младых ногтей пишет о проблемах педагогики. Пишет и экспериментирует — одновременно. Сам маленький, тщедушный, смешной и жуть какой целеустремленный. Женился еще в университете на будущей журналистке, маленькой, хрупкой, смешной и столь же необычайно целеустремленной. Сейчас у них тоже четверо детей, хотя они намного моложе нас с женой. Когда-то мы с ним работали в одной газете. Тогда он заявил мне, что непременно меня «догонит». Заявление было сделано столь серьезным напористым тоном, что я даже переживать за него стал: а вдруг не догонит? Дети у моего коллеги уникальные: бегают зимой по снегу, выпиливают лобзиком, в квартире и шведская стенка, и даже бассейн. И это при весьма скромном достатке человека, который вытягивается в нитку, собственным горбом выволакивая, поднимая свое многочисленное семейство. Экспериментальные у него дети. Коллега — энтузиаст родительских клубов, семейных коммун, походов. Служит идее — и пером, и штыком. У меня же они и появляются, и растут как трава. Никакой целенаправленности. Что касается двух последних, так я их называю случайными детьми. Была нормальная советская семья с двумя детьми, и вдруг как снег на голову эти двое, одна за друг