«Дальняя дорога» в Белой, пожалуй, самая короткая: погост здесь прямо за околицей, в березовом лесу, чистом и светлом, в котором, согласно поговорке, не молиться, а веселиться. «Ближняя» же зачастую далеконька: и в райцентр, и в город, и в разные прочие города и веси, в которых проживают выходцы из Белой. Старуха вполне способна к автономному существованию, и большая часть жителей Белой одинокие старухи. Кто совсем недавно схоронил мужа, кто давно, кто не дождался его еще с войны — в центре, если уместно в такой деревушке понятие «центр», в середине, в самой середке, в самом нутре у Белой стоит обелиск, на котором фамилий давно уже больше, чем есть их в наличии на сегодняшний день. Фамилий как таковых немного: Новожиловы — вот самая частая фамилия в Белой, и на обелиске она повторяется не меньше полутора десятков раз. А вот что касается среднесписочной численности, то тут уже «дебет с кредитом», как опять же выражаются в Белой, не сходится. Проигрывает сельсоветская книжка (в Белой и сельсовета-то нет, он в другой деревне, общий на несколько населенных пунктов, а тут одна только Советская власть) скрижалям из бетона. Да и то сказать: Новожиловы Новожиловым рознь. Вон «П. Ф. Новожилов 1905—1942» — тот был всем Новожиловым Новожилов. Красавец мужик, косая сажень в плечах, удалая кудрявая головушка. До сих пор помнят его в деревне. А что стоит за номером двадцать третьим в уже упоминавшейся сельсоветской книге, где значится та же самая фамилия и даже те же самые инициалы — П. Ф. Новожилова? А, можно сказать, ничего не стоит. Сорок два килограмма живого веса — понюшка табаку и та увесистей. В чем только душа держится. Маленькая, ссохшаяся, одни руки только, ладони, большие, узловатые, лаптеобразные, — они и тянут. Жена П. Ф. Новожилова — Новожилова Пелагея Федоровна. Вон как израсходовалась фамилия. Какие усушки-утруски, какие переделы прошла. А ничего — бегает фамилия. По дому сама управляется, летом, когда Белая набухает, как ручей в половодье, внуков-правнуков принимает.
…А кто и не был никогда замужем — эти обыкновенно и держатся дольше всех. Избежали амортизации, пагубного соприкосновения с этой столь нестойкой и тем не менее разрушительной мужской средой. В Белой сказали бы — «мущинской». Окислительный процесс старения в этой самой «мущинской» среде идет быстрее и увлекает, заражает при опасно близком общении даже такой несомненно крепкий орешек, каковым является бельская старуха. Открытый огонь — лучше держаться от него подальше. В Белой есть несколько бобылок, они-то и возглавляют шествие здешних старожилок. Сто четыре года исполнилось недавно одной из них — Подсвировой Степаниде Евремовне.
Бабки проживают в Белой и в одиночку, бобылей же в деревне нет. Неспособен старик, как таковой, как вид, жить и исчезать самостоятельно. Вести дом, обихаживать себя. Как мы уже отмечали, случайно оставшегося в одиночестве, зазевавшегося на белом свете деда или призывает к себе березовая роща, или забирает на дальнейшее жительство приезжая родня.
Такова деревня Белая.
Особые приметы? Липы — их и аллеей не назовешь: один неровный, тоже выщербленный ряд длиною в сотню метров. Когда-то, говорят, они занимали всю центральную часть деревенской улицы. Но время с ними обошлось, как со старыми избами. Строй поредел, строй поколеблен. Иных уже нет, даже пни не сохранились, те же, что остались, невзирая на появившийся в кроне сухостой, на изломы и болячки, приобрели в старости, как бы следуя здешним старухам, поразительную жизнестойкость. Липа, она и есть Липа — женский неистребимый корень. Не в пример какому-нибудь квелому ореху. «Порепавшаяся» кора на них ромбами своими напоминает старую потемневшую черепицу. «Черепица» хоть и почернела от времени, хоть и понадувалась местами, а все еще надежно защищает от ветра, от дождя и снега. Нет в Белой ничего выше этих лип. И крепче них тоже, наверно, нет ничего. Издалека видно их. Еще только подъезжаешь к Белой, еще не видно ни одного дома, а они уже вот, виднеются.
Верхушки у них повреждены от старости, и деревья приняли гнездовидную форму. Растут уже не столько ввысь, сколько вширь. Да, осенью и весной напоминают разоренные и покинутые гнезда. Сечет, треплет непогода голые ветви, где живое перемешалось с мертвым, всклокоченно, тревожно, вразнотык торчат они над деревней. А весной, глядишь, опять заселяются. Меленькая, но все умножающаяся листва забивает их до отказа, натрушиваясь, набиваясь даже туда, где, казалось, кроме черного, прогорклого, перегорелого древесного лома уже и быть ничего не может. Заполняет, обволакивает весь этот могучий, вулканический хаос, и в нем опять появляются очертания живого гнезда. И вся окрестная летающая живность, включая иных деревенских кур, поддавшихся весеннему сумасшествию, тотчас появляется, набивается в них и сосуществует там хоть и не всегда мирно, чаще с гамом и писком, с боевой метелицей пуха, но вполне домовито.
А в начале лета липы окутываются таким густым цветом, что сама зелень их приобретает янтарный оттенок. Словно ее заправили медом. Да так оно и есть — и вдобавок к уже обосновавшимся постояльцам каждую липу облепляет несметный сластолюбивый рой. Она сама становится роем, огромным, шевелящимся, гудящим. Кабы не кряжистый, глубоко в землю ушедший ствол — того и гляди, улетела бы. Снялась — так счастливо трепещет она каждым листом и каждым прозрачным крылышком. И густой, пряный, медовый чад ползет по деревне из конца в конец. Люди тоже льнут к липам: и так, посидеть, посудачить в холодке, и с простительной корыстью — деревенские старухи, взгромоздясь на табуретки, собирают в капроновые чулки липовый цвет, сушат его, и Белая круглый год потчуется чайком с липовым цветом. И с липовым же медом.
Вот, пожалуй, и все особые приметы. Был когда-то в Белой свой колхоз, но теперь свою хозяйственную самостоятельность она давно утратила. Бригады и той нету, не набирается в Белой. Бригаду она составляет только в пристежке еще с одной, куда более моложавой деревней. Из коренников Белая давно вышла. Выпряглась. И по-стариковски, беззубо, нежадно, «спрохвала», как сказали бы в Белой, пасется в виду дружно трудящегося тяглового молодняка.
Итак, мы с молодым человеком после съемок на лугу шествовали по деревне Белой, предводительствуемые старой, но весьма внушительной еще овчаркой. Деревню я вам описал, молодого человека тоже, собаку, можно сказать, представил. Имя вот только не сообщил. Имя сложное, заграничное — Пальма.
Из промежуточных сведений, пожалуй, все — пусть себе идут не торопясь.
Дом, к которому подвел меня мальчик, стоял на улице последним. Двухэтажный, на высоком фундаменте. И фундамент, и первый этаж — кирпичные, кирпичи небольшие, сплюснутые, но так стиснуты, схвачены друг с другом, что кажется, будто по этой причине они и крошатся. Вывалиться кирпич не может, а вот крошиться потихоньку крошится. Второй этаж — деревянный. Дерево тоже старое, уже что-то среднее между деревом и костью.
А так — резные наличники, замысловатый карниз. Надо же: материал мертвеет, а узоры — живые. Они-то, пожалуй, и есть самое живое в этом доме. Форма переживает содержание. Поводырь мой перед домом на минутку задержался, задрал кверху пальчик. Даже будучи задран, тот затерялся где-то на уровне моего пупка, так что мне сперва пришлось глянуть вниз, а потом уже запрокинуть голову, как того требовал этот махонький перст.
И под самым коньком увидел, разглядел резные, тоже узором, цифры: 1882. Ого!
Не то что на дом, но и вокруг посмотрел с большим пиететом, словно это тавро относилось и к тому, что вокруг. Магия указателей: нету бирки, и кажется, будто обступающий тебя мир родился вместе с тобой.
А вокруг было замечательно! Сразу за домом шел крутой спуск. Если побежать по нему очертя голову, да еще босиком, да еще вприпрыжку, то так и бултыхнешься в озеро, к которому он ведет. Вот оно, маленькое, чистое, даже камышом не забитое озерцо, дышит рядом. Как будто ведерко от колодца принесли и поставили возле, в тенечке: пригодится воды напиться. Поля за ним, лесопосадка вдоль дороги. Листва на деревьях еще молодая, еще не налилась июльским свинцом, еще легка, трепещет и играет и всей посадке придает стремительную текучесть. Так и кажется, что они пустились взапуски: дорога и ее зеленый конвой. Кто кого…
По крутой деревянной лестнице поднялись сразу на второй этаж. Собака, обнюхивая ступени, шла следом. Поводырь впереди, пес сразу за моими пятками — оттого, может, и пятки шли прямо сами собой, — и я посередине. Шаг влево, шаг вправо считается побегом. Меня форменным образом в е л и в этот дом на окраине села.
Открыли дверь, пересекли маленькую комнатушку, половину которой занимала русская печка, заставленная, заваленная всякой всячиной. Видно, летом, когда она не топилась, печка выполняла тут роль вьючного ослика, у которого даже в зубах какая-нибудь поклажа. Дом хоть и двухэтажный, а тесный, узкий, да и с мебелью у людей, видать, небогато, вот и стала печка смежницей. Пересекли комнатушку — все в том же порядке, мальчик с пальчик отодвигает портьеру, заменяющую дверь, и вводит меня в следующую. Еще подходя к портьере, почувствовал что-то неладное, но не поворачивать же назад, наутек.
Переступил порог — это уже светелка: со всех сторон смотрят на тебя белоснежные узорчатые салфетки, свежевыкрашенные полы застланы дорожками — и запнулся, нерешительно переступая с ноги на ногу.
На стоявшей вдоль стены железной кровати плакала женщина. Кровать убрана, целая горная цепь подушек отягощает ее пуховыми шапками. А поверх покрывала, поверх эти шапок ничком — женщина. Прямо в одежде, в платье и вязаной кофточке, туфли только сбросила, и эти сброшенные, покинутые туфли, грустно прикорнувшие у кровати, только усугубляли ситуацию. Лица не видно, оно в ладонях и подушках, только светлые-светлые деревенские волосы разметались на поверхности, как у утопленницы. Голоса женщины почти не слышно, она лишь всхлипывает, вздрагивает всем телом — так плачут, разобидевшись, девчонки.