День и час — страница 64 из 106

ть экзамен за четвертый класс в нормальной школе. Ольга уже сейчас волнуется за экзамен: сдаст Алеша или нет. Вроде как сама собирается сдавать. А вот Алеша ничуть не волнуется. Он согласен и на второй год остаться в четвертом классе — лишь бы в Белой.

За что Ольга не переживает, так это за природоведение. У Алеши Фролова природоведение от зубов отскакивает.

Алеша Фролов, первый Ольгин первоклассник, уже в четвертом. А вот парта первоклассника второй год пустует. Не хватает первоклассников в Белой. На очереди только Ольгин сын, самый маленький житель Белой. Но даже если он пойдет в школу с шести, парте еще пустовать два года. И все же, когда покупали парты, Ольга потребовала, чтобы приобрели с запасом. «А то знаю вас: потом не допросишься», — заявила председателю колхоза.

Запас карман не тянет, считает Ольга. А вдруг случится кто в Белой?

— Сама-то рожать собираешься? — спросил тогда председатель, давно махнувший рукой на Белую — списать бы деревню, да и дело с концом.

— Я? Да я вам еще полколхоза нарожаю, — пригрозила тогда Ольга.

Впрочем, парта первоклассника не пустует. За нею второй год восседает Ольгин первенец. Детского сада в Белой тоже нету. Пока нету, уточнила бы Ольга.

Так что и фельдшерский пункт, и школа, и детский сад — все под одной крышей.

Ольга ходит от парты к парте, объясняет вполголоса уроки.

Вполголоса, чтоб, объясняя одному «классу», не мешать «самостоятельной работе» другого. Она по этой причине и голос свой меняет, разными голосами разговаривает с разными классами. Голос у Ольги хороший, полный, девчонкой еще в хоре пела, и ей никакого труда не составляет подобрать для каждого «класса» свою тональность. Так и детям интереснее, да и самой Ольге. У них и самодеятельность в школе имеется. Под праздники приглашают прямо в школу на концерты родителей. Строго говоря, родительница здесь одна — мама Васи Петрова, но народу набивается полный класс. В Белой проснулся вдруг интерес к искусству. Весной и летом «школа» поет, пляшет, стихи рассказывает под липами — места больше. Просторнее. И Ольга вместе со своей школой тоже пляшет, стишки читает, поет — опять же вполголоса, как бы сама с собой, чтоб не заглушать, не забивать тонюсенькие, нарождающиеся голоса своих питомцев.

Но что бы Ольга ни делала, кому бы и что ни объясняла, а всегда чувствует на себе внимательный взгляд сына. На уроках с ним Ольга не разговаривает. Он сидит в среднем ряду («ряд» — один человек, вернее, один человечек и еще две пустые парты). И куда бы ни двигалась, ни перемещалась, ни неслась Ольга по комнате — ко второму классу или к третьему, — а сын всегда оказывается на ее пути. В центре. И всякий раз она на мгновение задержится, присядет, смежив крылья, погладит, потреплет его по голове и — летит дальше. Говорят, птицы, когда летят через моря, обязательно отыщут заветный островок и — спустятся. Передохнуть.

Так и Ольга — спускается.

Но говорить она с ним не говорит. Тем ласковее ее интонации, когда говорит в классе с другими. Объясняет, спрашивает. Потому что ей кажется, будто она говорит и для него. И с ним говорит, разговаривая с чужими детьми.

С нею вообще чудные вещи происходят после замужества. Чтобы она ни делала, ей все время кажется, что она на виду у мужа и сына. На все, что ее окружает, смотрит своей любовью к ним. Мужа любит без памяти. Врубилась. Летом дни длинные, так, если муж работает в поле, Ольга за день обязательно к нему смотается. Да еще и не один раз. «Тормозок» соберет, сына подхватит и через луг прямо на шум трактора. Мужнин тракторишко, что день-деньской стрекочет, невидимый, где-то по периметру здешних полей, Ольга узнает, как запечного сверчка. По голосу. И будь она в школе, будь она в доме, во дворе ли, в огороде, — везде этот голос слышит. Различает тонкое его, невнятное токование. Что б ни делала, что б ни говорила, кого б ни слушала, держит в сознании эту незримо прядущуюся нить.

Поет сверчок — и спокойно, сладостно ей.

Поет и все вокруг — до того самого, сливающегося с горизонтом периметра — ее, Ольгин, дом. Где она и наложница, и раба, и хозяйка. Этот невнятный стрекот и очерчивает круг ее дома.

Когда явилась к нему в поле первый раз, муж удивился:

— Ты чего это?

— Соскучилась, — ответила она.

Взяла его ладонь, твердую, горячую, просунула к себе за пазуху. Благо лифчиков тогда не носила, да они и сейчас ей без особой надобности: сына выкормила, выпоила, а грудь так и не израсходовалась, не обмякла, не обвалялась в замужестве, напротив — подошла, подперла, как на дрожжах, еще выше. Он понял ее по-своему, лежали они в лощинке на обочине маленького, как ячейка в сотах, поля, одни-одни — и перед небом и перед землей. Вся осень та была на редкость теплой, травка в лощине была не просто зеленой, мягкой, пуховой, она еще и расти умудрялась, у нее был свой подгон, подрост, и Ольге казалось тогда, что она слышит, как растет трава. Ей казалось, что трава растет, прорастает, шевелясь, через нее. Вот ведь как: земля готовилась, отходила ко сну, а Ольга только-только вступала в свою женскую зачинающую пору. Всплеск первый и всплеск последний.

Ольга уверена: там, на поле, в лощинке, у нее и завязалось.

Врубилась… Ночью, случается, он уже и уснет, умаявшись и с работой, и с нею, а она все целует его потихоньку и целует. Ей даже лучше, что он — спит. Целует его шрам, что протянулся неровно, узловато, как борозда, прорезанная, прорванная в целине, от шеи через предплечье и ключицу до самого соска левой груди. Целует и каждый раз замирает от страха при мысли, что возьми осколок чуть глубже — и никогда бы не свидеться им, и сын бы у них не родился. Не нашелся бы, как говорят здесь, в деревне. Теперь-то она знает, что муж служил действительно в Афганистане, в разведбатальоне. Что такое разведбатальон, Ольга толком не знает, но само присутствие тут слова «разведка», да еще в таком энергичном, укороченном, наподобие штыка, виде, пугает ее еще больше. Из Афганистана он, знает Ольга, приехал почему-то с собакой. Вообще даже минерам, для которых специально натасканные собаки — первые помощники, не разрешается забирать с собой четвероногих сослуживцев. А он — забрал. Справил огромный «дембельский» чемодан, устроил в нем вентиляцию, втиснул в него Пальму, велел не дышать, не шевелиться, умереть и — довез. Мертвой. «Ожила» она уже в Союзе, на таможне. Но что делать? Не отправлять же ее назад, в Афганистан? А еще таможенников подкупило, что в чемодане у парня больше ничего не было. Ни джинсов, ни «Шарпа». Как не было ничего, кроме бритвы и поводка, и в сумке, переброшенной через плечо. Из аэропорта они вышли уже вместе. И первое, что сделала Пальма, — это, встав на задние лапы, взвизгивая и захлебываясь, облизала его от макушки до носков ботинок.

Ольга целует мужа молча, без суеты и исступления, тоже, в сущности, лижет, ибо и она, как и Пальма, движима в первую очередь благодарностью. Или так: лижет, как вылизывает своего новорожденного теленка корова. Да-да, ей иногда кажется, что она сама родила себе и сына, и мужа. Целует эту жестковатую, совсем еще не оплывшую — как оплывает, сгорая, свеча — юношескую еще арматуру, каждый узелок, каждую впадинку, ею же, к слову, накануне и вымытые.

Да, муж приезжает с работы, и она любит мыть его сама. Согревает к его приезду воды, ставит лохань, сохранившуюся еще бог весть с каких времен. Только муж переступает порог, пропыленный, обветренный — с пучочком ландышей или просто с цветущей липовой веткой в руке, — как она велит ему тут же, у порога, сбрасывать все до нитки и, как мальчишку, сажает в лохань. И парит, и трет, и скоблит, и заставляет встать в полный рост, и, подставив скамеечку, поливает его сверху из деревянного корчика. Муж обреченно мотает головой, отфыркивается. Но она и сама, вымокшая до нитки, распарившаяся от тепла и усердия, от послушной податливости этого юношеского тела, которое она мнет и месит, как молодое тесто, входит в привычный азарт, с каким делает любую работу. Да, моет мужа с тем же любовным остервенением, с каким полчаса спустя стирает его сброшенную одежду, с каким и впрямь месит по субботам упругое, с медовым отливом тесто. И мнет, и месит, и лепит…

Работа — вот формула полета. Движения.

Сын на время этой ежедневной экзекуции выставлялся из комнаты, а вот Пальма неизменно присутствует при ней. Располагается у порога, положив седеющую голову на вытянутые лапы, и ревниво посматривает на происходящее старыми слезящимися глазами. Бывшая армейская овчарка, родившаяся в вольере и приученная когда-то охранять хозяина от пули и ножа, здесь, в мирной поселянской жизни, к которой приспособилась в мгновение ока, она никаких других опасностей для него не видит, кроме этой, одной.

Лохани!

В первые дни после замужества Ольга поняла, что тут, в Белой, ей и суждено осесть. Муж не ставил ей условий, мол, живем только здесь, никаких переездов. Нет. Он лишь рассказал ей в один из первых вечеров, как после армии добирался вместе с Пальмой из райцентра домой. Успел только на последний автобус, шедший из райцентра домой. Успел только на последний автобус, шедший из Города в их райцентр. Да и лучше, что на последний. Автобус почти пуст, их с Пальмой впустили беспрепятственно, никому они не мешали, и им тоже никто не досаждал. Не то что в поезде. Приехали поздно. Заночевать им было у кого: в райцентре есть и родичи, и просто знакомые. Да и в автобусе несколько человек, пытавшихся вначале угадать в Михаиле кого-то из своих, райцентровских, предложили, узнав, что парень таки нездешний, остановиться на ночь у них. Михаил отказался. И не только потому, что не хотелось доставлять беспокойство. Не терпелось попасть в Белую. Лететь, ехать к ней и вдруг остановиться, споткнуться — когда она вот, рядом, рукой подать.

Странное было у него состояние: будто сам остановился, а душа все продолжала, вслепую, полет. За два года в отпуске Михаил ни разу не был. И, пожалуй, за эти же годы там, в Афганистане, среди чуждой ему, не знающей полутонов стихии, он и привязался-то по-настоящему к Белой: что имеем, не храним, потерявши — плачем. С ее озерком — как ведерком прохладной воды, спрятанным в тенечке. С ее дымчатыми полями и перелесками. С липами, от которых Белая в начале лета и не Белая вовсе, а желтая, золотистая: стелется над нею, играет на солнце золотая ароматная скань. Запах так силен, что и в самом деле кажется осязаемым, его неистребимый, всепроникающий налет покрывает здесь все вокруг точно так, как на мельницах все-все — и стены, и жернова, и лица — припорошено толстым слоем мучной пыли. Проведи пальцем по чему угодно, и палец будет пахнуть липовым цветом.