День и час — страница 69 из 106

— Жаль, что я не женился на тебе до Афганистана. Это же не свитер, а пуленепробиваемый жилет.

«Крохотуле» вяжут носочки и варежки из шерсти собаки Пальмы. Собачья шерсть и теплая, и мягкая, и легкая как пух. Когда Ольга вычесывает ее, овчарка, которая обычно держится по отношению к хозяйке сдержанно — старая, как старо все в Белой, она и в своих привязанностях, в своей ревности строптива, как все другие бельские старухи, — само послушание. Мощно, до хруста вытягивается всем своим длинным и еще мускулистым туловищем, прогибается. Словом, чувствует, для кого старается, и буквально из кожи вон лезет, выслуживаясь перед будущим — да что будущим, уже сейчас в доме, кажется, ему подчинены все и вся — верховным божеством.

Михаил вечерами тоже без дела не сидит. Что-нибудь ладит в доме, мастерит, возится с сыном. Они борются, барахтаются, катаясь по полу, переворачивая весь дом кверху дном, устраивают кучу малу. Для последней было бы достаточно и их двоих, одинаково заводных и неистощимых. Но раньше они брали в компанию и Ольгу. А если учесть, что и силушкой и азартом она не обделена, то немудрено, что иной раз и муж, и сын в два счета оказывались у нее на лопатках. Она деловито распластывала их на полу — как будто половики на снегу выколачивала, — они корчились от хохота, звали на подмогу Пальму, но та в подобных глупостях не участвовала: все-таки слишком долго прожила она на Востоке, в сопредельном Афганистане, чтобы считать такое положение вещей нормальным. Положение, когда женщина берет верх, валтузит двоих мужчин, пускай даже одного и малолетнего, до тех пор, пока те в изнеможении не задерут, то есть не вытянут по деревянному полу руки: «Сдаемся!» Пара костлявых, жилистых, рабочих — вот уж действительно  п а р а: гнедых — и двойняшка гибких, стеблевидных ручонок, у которых даже косточки молочной спелости. Но теперь ей такой возможности не дают: вот вам и реальная, сегодняшняя подчиненность всех и вся завтрашнему божеству.

«Раису» — как, наверно, по-мусульмански думает про себя овчарка Пальма.

Ольга во время их кутерьмы чувствует себя обойденной. Бывает и так: она занята делом, муж занят делом. И она не знает, с чем бы к нему, углубленному в свое мужское дело, подойти. Повод никак не придумает. Не придумывается. И тогда, не ломая понапрасну голову, просто подходит к мужу и обвивает его руками за шею. Тот поднимет голову, отрываясь от своего занятия. И сын тоже поднимет голову, потому что он всегда всецело, с головой — вот он-то точно с головой — занят тем, чем занят в данную минуту и отец. Он отцу помогает, сопя от напряжения, причем если фактически в деле не участвует, не допущен, а только наблюдает, то сопит еще пуще. И Пальма поднимет голову, потому что она в такие минуты, как, впрочем, и во все другие, распростерта на полу наподобие магнитной стрелки: мордой к малышу.

Муж поднимает голову снисходительно. Сын поднимает голову с негодованием — опять отрывают от дела! Пальма поднимает голову с насмешкой.

А Ольга приникает подбородком, губами к русой, еще пахнущей липовым цветом (моет она его только детским мылом с липовым цветом, не признавая никаких новомодных шампуней) голове и говорит прямо в нее, в макушку:

— Соскучилась.

Как тогда, на пашне.

И она действительно скучает по нему. Не хочет, чтобы он в своих мужских делах забыл о ее существовании. Ревнует. К пахоте, к сыну, к ремонту… Ей хочется напомнить ему о себе, и она готова идти для этого к нему хоть на край света: «Вот она я. Не забыл?» Не только его — ей не хочется, чтобы и ее застили от него какие угодно дела и заботы.

Может, поэтому она и книги не читает запоем. Читать запоем — не всегда значит сидеть или, чаще, лежать с книгой часами. Большею частью как бывает? Крутится-крутится хозяйка весь день как белка в колесе, а вечерами улучит, урвет минутку и уж в эту-то сладостную минуту отрешится, отключится наконец от всего сущего и вся окунется в призрачные струи чужой, непохожей на ее существование, не будничной, а насыщенной страстями жизни. Зови ее, стучись к ней в эту минуту — бесполезно. Только легкая рябь в месте исчезновения. Ольга же, когда читает, все равно каким-то боковым зрением видит картину, которая ее окружает. Какие бы заманчивые миражи перед нею ни открывались, а все равно ладошкой, кончиками пальцев держится этого дорогого ей берега.

И как-то так получается, что волшебные струи переливаются через нее, как на перекате, и, нежно просвечивая сквозь них, картина эта окрашивается в особо мягкие тона. Приобретает глубину и причудливую текучесть. И явь, и счастливый сон. Настолько счастливый, что даже страшно за него. Толика страха все время горчит у Ольги в крови, особенно когда она осторожно ощупывает пальцами рваный, спекшийся шрам на груди у мужа. А наткнувшись при чтении на место, которое ей особенно понравится, захватит ее, она сначала перечитает его про себя вновь и вновь. Подумает, оторвавшись глазами от книги, взглянув на свое увлеченное ремеслом семейство, и скажет:

— Послушай, Миша.

И прочитает понравившийся кусочек вслух.

«Затем все лето провел я в Софьино безвыездно, и было мне некогда даже подумать о городе, но воспоминание о стройной белокурой женщине оставалось во мне все дни; я не думал о ней, но точно легкая тень ее лежала на моей душе».

Муж поднимает голову и слушает ее уважительно. Сын поднимает голову и слушает с нетерпением: когда же наконец они с отцом опять приступят к прерванным на время этой громкой читки занятиям? Пальма, не отрывая морды от пола, поставит торчком одно ухо и этим ограничится — знает она все эти дамские штучки.

— «Но точно легкая тень ее лежала на моей душе…» — негромко повторяет Ольга.

Муж еще помолчит, прежде чем, нетерпеливо теребимый за рукав сыном, опять приступит к делу. У него вообще есть хорошая черта: когда ему нечего сказать, он и не говорит ничего. Есть мужья, которые в подобных случаях, как пустоты, не терпят молчания. Им обязательно надо что-нибудь вякнуть — даже если вякнуть нечего. Каждый — прямо кладезь мудрости. А этот молчит, не лезет с расхожими комментариями. То ли из уважения к Ольге — а он таки действительно уважает в ней эту причуду, — то ли из уважения к печатному слову. И молчание его Ольга не ощущает как пустоту, потому что, чувствует она, он тоже думает. Пусть хотя бы совсем о другом, вроде бы вовсе и не связанном ни с тем, что она ему — им — прочитала, ни с ее, Ольгиными, мыслями.

— Был у нас ефрейтор Вася Безбожный. Так мы полгода его девчонке письма писали. В подсумке адрес нашли и записку: пишите, мол, до конца срока моей службы. Придумайте что-нибудь. Ну и писали. Придумывали. Мол, с правой рукой плохо, сквозное ранение, пишу левой. Та верила, отвечала. Сам он из Приморья, а она жила в Москве, его родители о ней не знали.

— А на самом деле? — спросила Ольга после некоторого молчания.

— Что на самом деле?

— Что случилось с ним на самом деле?

Ольга говорит вполголоса, ей кажется, что чем тише она спросит, тем непонятнее будет ее вопрос для сына и тем меньше внимания тот обратит и на вопрос да и на ответ, о котором она, содрогаясь, догадывается и спрашивает скорее по инерции, в слабой надежде, что догадка ее все-таки не подтвердится.

Однако не тут-то было. Как раз в этом месте сын, учуяв паузу, как чуют след, весь обращается в слух и зрение. Мигом забывает о своей мешкотне и, поднимая голову, вперяется серыми немигающими глазенками то в отца, то в мать.

— На самом деле только подсумок от него и остался, — неохотно роняет Михаил. — Подорвал себя, когда понял, что живым не выбраться. А записку, наверно, давно написал и носил с собой.

Ольга потихонечку закрывает книгу и замирает, зажав и книгу, и ладони между коленей. Ладони еще полны памяти о переделанной за день работе и, доселе неутомимые, вдруг отчетливо загудят, как гудят (в Белой бы сказали «гудут») телеграфные столбы, если прислониться к ним ухом. Загудят, словно она подставила их, ладони, прямо под эти тяжкие слова.

Может, она и читает в поисках того, чем можно было бы поделиться? Гребет и гребет, ищет золотое зернышко. И вечернее неназойливое чтение, чувствует Ольга, тоже сближает их. Потому что, то ли уважая ее старания, то ли под настроением ее находок муж тоже с нею нередко делится — тем, чем в другой обстановке он, не расположенный к излияниям, и не поделился бы.

Она и днем, когда бывает одна, читая, видит его перед собой. Читает и как бы провеивает прочитанное. Присматривается, примеряется. Прислушивается: что бы ей хотелось повторить Михаилу? И иногда для верности зачитывает-таки вслух — дому. Предварительно. И дом ее вполне понимает и даже отвечает, если опять же судить по некоторым Ольгиным репликам. А вечером, раскрыв книгу, она и впрямь возьмет да и воротится к своей дневной зарубке. Это как по ягоды ходят. Один норовит от всех отбиться, а вот Ольга так и ходила бы, так и бегала бы, так и летала бы с ним рука в руку. Ей не хочется одной. Ей хочется вместе.

Кем был для нее раньше Чехов? Классик и классик. Когда-то живший на свете человек, оставивший замечательные книги. Да он уже и человеком не воспринимается. Понятие. Как есть понятие философское, математическое. Так и тут: понятие «Чехов». Когда б еще не бородка клинышком да не пенсне, то и вообще без особых, без человеческих примет. Дух. У великих ведь нет лиц и фамилий — они, лица и фамилии, давно стали обиходным кодом. Ячейка в сотах. Картонная закладка в бесконечных библиотечных стеллажах, на которой значится одна из букв алфавита. Для облегчения поиска…

И вдруг — он, Чехов, оказывается, бывал в деревне и даже в доме, где она живет. Пусть даже много-много лет назад. И знания об этом — капли знания — оказалось достаточно, чтобы дух стал материализовываться.

Глаза проглянули сквозь пенсне.

И удивительное дело: они проглянули и в том, что она читала!

Совсем другую, живую интонацию услышала. Есть чтение, даже зубрежка есть, а есть беседа. Читала и слышала Живого Человека. И точно так, как просвечивает сквозь марево ее вечерних чтений укро