День и час — страница 79 из 106

я (по возрасту Варя-невеста была первой, но по положению, по мачехиному расположению даже не второй, а куда более далекой, да та и не делила их на первую-вторую, та просто звала одну Варькой, а другую, свою, Варей, — этого было достаточно). Мачеха этому обрадовалась: обвешал ее Варькин отец детворой, а сам преставился. Тоже тридцать третьего года не выдержал. Вроде как сбыл, препоручил своих сиротинок ей, как просят на вокзале присмотреть за чемоданами, а сам и загулял. Отлучился да и не вернулся. Уклонился…

Варя забрала с собою и младшую сестренку Нюру, и стали они жить-поживать в той времянке втроем. Варе не терпелось обзавестись «своим» хозяйством — так была куплена икона. Не потому, что в ней была первая необходимость, а потому, что денег у Вари в тот момент хватило только на нее.

И вот лежал ее муж в средней комнатке их нового, только что наконец построенного, точнее, слепленного — там достали шифер, потом из половы и глины сами делали саман, у знакомого шофера купили ворованный лес — так, из чего бог послал, лепят гнездо ласточки, — дома, и она среди ночи, управившись с подготовкой к поминкам (тесто как раз подходить поставила), вошла к нему. В комнате было полутемно: лампада да керосиновая лампа с вкрученным фитилем, под которой незнакомая Варе старуха, «чтица», читала вполголоса, ровно и бесстрастно, псалтырь. Знать ее Варя не знала, но видела и раньше, на других похоронах: старушка, видать, подрабатывала на хлеб насущный. Варя вошла, остановилась у порога. Днем занятая хозяйственными делами, она как-то отошла, отстранилась от своего горя, или просто горе глубже ушло в нее, и теперь стояла на пороге молча, тихо, всматриваясь в неживое, пугающее, словно из замазки вылепленное лицо мужа. Лицо было большелобым, крупным и чуть-чуть подавшимся вперед. Будто человек силился поднять его, оторвать от подложенной ему под голову пуховой подушечки, взглянуть в последний раз на нее, застывшую у порога Варю. Встать он уже не мог: в такой глубокой немощи пребывал, но голову поднять еще пытался. Выбритый подбородок его упирался в грудь, в туго застегнутый ворот — хотя при жизни он никогда не застегивался, ходил — душа нараспашку, — неясная, провалившаяся улыбка тронула начавшие темнеть губы.

Это был и он, и не он.

Может, из-за этой непомерно большой головы, из-за того, что она была чуть-чуть набычена, из-за ее несоразмерности в общем-то небольшому, дробному и какого сразу подавшемуся, усохшему телу, может, из-за того, что тело это было прикрыто в ногах темной полушерстяной шалью (как будто ему могло быть холодно) и вообще скрадено темнотой, он напоминал ей большого, туго спеленутого ребенка.

Вот так же дети, когда еще не умеют ни стоять, ни сидеть, спеленутые по рукам и ногам, тужатся оторвать от подушки лобастенькую головенку, приподнять ее — единственное, что у них не стреножено, что способно к движению, — взглянуть на стоящую у кровати мать.

Это был он и не он, но у нее было такое чувство, что это ее ребенок. Дети у нее пока не умирали, но именно в ту минуту, когда она, казалось, спокойно стояла у порога, она осознала всю меру своего горя и своей боли. Ее ребенок — это и было мерой.

И рядом с этим горем, с этой болью, от которой Варя сама занемела, помертвела, — она и днем убивалась, рыдала, но такой безысходности днем все равно не было, может, потому что это был все-таки день, Варя была в гуще людей, рыдая, причитая, умудрялась не забывать и о своих хозяйственных, сопутствующих такой беде заботах, держала их в памяти, хлопотала, не решаясь полностью положиться на родню и сердобольных соседок, а теперь, в эту полуночную минуту, они оказались с глазу на глаз, они оказались выпростанными, обнаженными друг перед другом — Варя и ее горе. Рядом с этим горем, рядом со смертью, принявшей по какому-то злому умыслу такое знакомое и такое неузнаваемое обличье ее мужа, совершенно ненужными, ненастоящими, неуместными показались Варе и невнятные молитвы, и сама примостившаяся в ногах у смерти богомолка.

Они казались отрешенными, безучастными, когда ей было впору головой об стену…

И Варя даже с некоторым удивлением, недоумением смотрела на молящуюся, как с удивлением отмечала про себя, самым краешком сознания, струящийся шепоток ее непонятных, не проникавших к Варе слов. Видно, в ее взгляде было нечто насторожившее старушку: та опасливо глянула на Варю поверх очков, молитва на мгновение пресеклась, а потом заструилась не то что тише, а как-то робче. Вкрадчивей.

Слова как будто поняли свою незваность и стремились звучать, не обнаруживая себя. Почти беззвучно…

Да и откуда ей было знать молитвы? Они впитываются с молоком матери, а ее рано отлучили от груди. Мачехи молитвам не учат, а Вариной мачехе тем более было недосуг заботиться о спасении Вариной души — хватало забот о спасении тела.

Постов — и тех Варя никогда не блюла. Напротив. Всю жизнь ела жирное (с тех пор как в доме появилось жирное). Дети всегда выбирали что попостнее, посуше, повкуснее (дети у нее разборчивые, недоедания не знали, разве что в войну, и то лишь старшие, довоенные, а так Варя жизнь положила, чтоб они не знали недоедания). А Варя всегда сгребала забракованные ими куски себе в тарелку. Еще и сковороду после жарева мякишем вымакает, вычистит. Все за всеми доедает. Невестка появилась — и за нею добирает, не гребует, хотя та, замечает Варя, и поджимает порою губки и бросает на Сеньку, на младшего, на мужа то есть, укоризненный взгляд. Как будто он, Варин младший, повинен в материной некультурности и необходительности. Заметив такой взгляд, Варя тушуется, растерянно улыбается, хотя вины своей не понимает. Не пропадать же добру!

Правда, когда приезжает погостить к старшей дочке в город Ростов (средняя замужем за военным, живет в городе Мурманске, Варя там ни разу не была — дочка с зятем сами прилетают к ней каждое лето), там этот номер не проходит. Стоп-стоп! — стыдит ее старшая дочка. Ты что, инсульт хочешь заработать? Сосуды свои гробишь. Не последнее, слава богу, доедаем, нечего жадничать. И — швырк все остатки в мусорное ведро. Ты посмотри на себя, посмотри, ты же неподъемная будешь, если тебя парализует. Тебя ж с боку на бок повернуть будет невозможно. А таких как раз и парализует. Читай журнал «Здоровье» (хотя прекрасно знает, что читает Варя только по слогам, нацепив очки, которые смотрятся на ее носу, как седло на корове, отставив далеко книжку и повторяя вслух, как бы проверяя его действительность, законность, каждое слово). Нет, ты посмотри на себя, посмотри, кипятится старшая Варина дочка, и это кипячение в отличие от невесткиного деликатного молчания Варе почему-то нравится, и она, чтобы угодить дочке (тут говорят: «дочке́», делая ударение на последнем слоге), на самом деле оглядывает себя, правда, одни только руки. Выставляет их перед собой, поворачивает ладонями вверх — вроде первый раз видит. Порожние, без дела ладони плавают перед Варей, как две оглушенные рыбы — брюхом кверху. Руки у Вари чугунные. И не только по весу, по массе — вздумай Варя браслетик носить или там дамские часики, чьи стрелки не толще дамских же ресничек, никакого б золота, никакого браслета не хватило бы, чтоб опоясать, заковать широкое, круглое, как валек, который катают из глины и половы и потом, приседая от тяжести, закидывают снизу такими вальками потолки в хатах — «валькуют», двужильное (стоит Варе сжать ладонь в кулак, и эти две жилы напрягаются, выступают, как расчалки) запястье. Нет, они чугунные и от загара, и от черноты. С ранней весны, как только снег слезет, и до поздней осени Варя копается в огороде, в земле, и руки у нее словно по самые локти на всю жизнь в земле вымазанные. Как у палача кровью, так у Вари — землей. Черноземом, ею же самой созданным. «План» для строительства дома они купили на бывшем пустыре, на месте, где была мусорная свалка, и землю под огород ей в самом деле пришлось пересоздать. Сколько она коровяку туда перетаскала, сколько речного ила на коромысле переносила — одни только руки ее да плечи знают. Кроме домашнего еще два огорода в степи, в пойме, брала. До́ма — это так, для борща-салата, для стола, в степи — для запаса. Картошка на зиму, помидоры, капуста для засолки. Да еще бахчу на бугре, считалось для мужа ее Дмитрия Федоровича, передовика производства, ударника коммунистического труда, нарезали — а ведь и ее в сущности все та же Варя берет, Варины руки брали. Загар покрывает их круглый год, как кора на карагаче, как короста — не соскоблишь. Поди разберись, где тут загар, а где царапины, где жилки полопались — руки у Вари потрескавшиеся, как говорят в здешних местах, «порепанные». Так еще говорят здесь о хороших дынях — порепанные. Все эти годы до последнего Варя работала дояркой в пригородном совхозе. И летом, и зимой, а кто ж не знает, как обжигает руки зимнее, с морозцем, с ветерком, солнце. Да если еще руки не протряхли после дойки или подмывания вымени! И чернота, и кровь — все смешалось, спеклось, закоснело, потому и ладони, если их вывернешь, плавают, маркие по сравнению с тыльной стороной, как рыбы кверху брюхом. Такие руки. По паспорту Варя давно горожанка, а вот по рукам — самая что ни на есть сельская. Сельско-хозяйственная. Земляная.

Может, потому и дети ее не знали недоедания…

Наверное, оттого, что им так много солнца достается, руки у Вари всегда теплые. Всегда как будто из русской печки вынутые (с румяной корочкой). И никакие морозы им не страшны. Варя даже рукавиц никогда не носит — мешают они ей, да и ни к чему. Всех обвяжет, от внучат до невесток — рукавички двойные, перчатки пуховые, модные, а сама обходится. Сапожник без сапог. И ничего. Конюх на ферме не может лошадь на морозе распрячь — упряжь колом взялась, ни один узел не развяжешь, — зовет на помощь Варю. Варя подходит, берет узел в кулак, и он оттаивает. Как шелковый становится сыромятный ремешок. Развязывай-завязывай его — никакого пыхтения не требуется. Дети, внучата к ее рукам липнут. Особенно младшенькая — ее тоже Варей назвали. Бегает-бегает с товарками на улице, потом вдруг заскочит во двор и — к Варе. Под руку.