Из «Казанской тетради»
Памяти поэтессы Серебряного ВекаЧерубины Де Габриак
Песня выделки нежной допета.
Время стерло румянец и глянец.
Два известных в России поэта
из-за женщины этой стрелялись.
Было время — шутила, дурачила
петербургских редакций чинность,
восхищала, цвела и чудачила…
Но легенды не получилось…
Муж увез от греха подальше
в глушь, в Казань, и стихов не стало.
Видно, время игры и фальши
артистической — миновало…
Только несколько строк осталось,
что для Вечности — маловато…
А на подлинность и реальность
нужно много сил и таланта,
много сердца и понимания —
что творится и происходит…
Ей оказывали внимание…
Издавали. Неплохо, вроде.
Но мне жалко ее, стареющую,
вспоминающую о прошлом,
над журналом склоненную женщину,
позабытую всеми, хорошую…
Что ей снилось? — в глуши, в провинции,
в наступленье бездушного века —
не пророчице, не провидице…
Пожалейте и вы человека!
В.М
Кочевник — временщик, не тутошный жилец.
Пока отара травку ест и топчет,
он — на коне, он — царь и бог, не жнец,
он пьет кумыс, по-своему лопочет,
хохочет, думать о земле не хочет,
покуда сыты толпы блеющих овец,
стада и табуны…
Пирует и ночует
он нынче здесь… А завтра — где-то там,
простором обуян, он дальше откочует
в седой туман, где будет сыт и пьян.
Все для него, кочевника, на свете —
его отары, плов и бешбармак.
Вздыхают женщины.
Привычно плачут дети,
Скрипят повозки…
Светит солнце —
знак
того, что где-то будет лучше завтра
трава — и более сочна, и зелена,
а здесь — все вытоптано, съедено, измято
копытами…
Молчи, несчастная жена!
Нас ждут другие пастбища с цветами
из нами завоеванных
в боях
с оседлыми чудными племенами.
Вперед!
Все остальное — пыль и прах!
Памяти Архиерея Августина(Александра Николаевича Беляева)
1
Монашеское имя — Августин.
Он братом деда был, архиепископ,
Духовной академии Казанской
воспитанник,
расстрелянный в Калуге
решеньем «тройки»…
(Я — едва родился,
два месяца мне было в этот день).
Отец мой верил в планы ГОЭЛРО,
стал грамотным хорошим инженером.
Он, если что-то знал, молчал об этом.
но брат его, простой учитель сельский,
державший в памяти все наше родословье,
в прощальных письмах — вспомнил Августина
и добрым словом «дядю Сашу» помянул.
В двухтысячном году Собор церковный
прославил мученика веры.
Справедливость
так поздно, век спустя, не торжествует —
полна глухой непробиваемой печали.
(Ведь все свидетели давным-давно ушли,
и не найти безвестную могилу).
Боюсь, что поздно. Нужною молитвой
святого мученика я не тщусь тревожить.
Но кажется, что этот выстрел подлый
меня сквозь время — все-таки настиг.
И я отныне вижу, как идет
он в облаченье, с посохом владыки,
и с панагией на груди — шагает
под улюлюканье мальчишек-пионеров,
и тверд, и прям, ни лагерем, ни ссылкой
не сломленный — к еще живому храму
Великомученика и Победоносца
Георгия, где служит, прославляя
за всех нас, грешников, распятого Христа.
2
Он думал о загадке бытия —
о духе, о материи и вере.
В набитой камере, среди жулья, ворья,
среди невинных и офицерья,
жалея всех…
И понимая — к высшей мере
приговорят, как здесь заведено,
когда навесили нешуточное дело —
«организацию»…
Но вера — все одно! —
с молитвой только крепла, не слабела.
И следователь, взгляд спокойный встретив,
никак не мог усвоить нужный тон…
Но приговор подписан.
На рассвете
он будет в исполненье приведен.
И можно будет доложить в столицу
о ликвидации серьезного гнезда…
Какой туман над городом клубится!
Какая сквозь него
с трудом пытается пробиться
лучом последним
чистая звезда!
3
Гори, свеча, в помин души ушедшей,
с которой я не повидался на земле.
Гори во дни эпохи сумасшедшей,
способной всех спалить в одном котле.
Гори святым огнем, живое пламя,
слезами воска душу ту оплачь.
На Высший Суд — уже не перед нами —
давно предстали жертва и палач.
Гори, свеча, и в память, и во славу
Не сломленных ни пыткой, ни трудом.
Горит свеча — ты видишь, Боже правый, —
как светлый храм на берегу крутом…
Его сиянье видно издалёка,
его не выморозить, не изморосить.
Гори, свеча, светло и одиноко,
твой свет никто не в силах погасить.
Почти две тысячи моих стихотворений —
итог скорее грустный, чем веселый.
Почти две тысячи ударов головой,
несчетное число ударов сердца —
о стены каменные и стальные двери,
о стены, разделяющие нас:
— Услышьте, спорьте или — улыбнитесь!
Я себя в бутылку запечатаю,
брошусь в Клязьму — поплыву в Оку,
в Нижнем — Волгой-матушкой покатою
закачаюсь, лежа на боку.
А перед Казанью пробку высажу,
выйду, одурев, на бережок.
И в кустах ивовых палку выежу,
подходящий посох-посошок.
Побреду с улыбкой покаянною
в город мой, где молодость прошла,
промотала утречко туманное,
солнцем сердце глупое сожгла.
Ты другой, мой город, думать нечего —
все твои кварталы обозреть…
Тих, задумчив час людского вечера.
ночь глуха, необъяснима Смерть.
Но пока мы живы, над разгадкою
думаем, за мертвых и живых.
Теплится в душе огонь — лампадкою
в темном, теплом Храме Всех Святых.
Великий путаник, мой неоглядный город,
ты недоверчиво глядишь с крутых бугров.
Не я один узнал тоску и холод
твоих осенних стылых вечеров.
И все же с этих — с детства! — переулках,
в татарской невысокой слободе
я познавал — в улыбках, драках, муках —
земную цену счастью и беде.
Казань меня испытывала, била,
теряла, терла, прятала в карман.
Лукавила. Вкруг пальца обводила.
И — новый заводила вдруг роман!
Я жил, дышал. Не гордость и не слава —
срываясь, путаясь и вновь теряя нить,
я одного хотел — естественного права
с людьми и городами говорить!
и если голос мой средь шума, визга, скрипа
сегодня слышен, я почту за честь
Сказать разросшемуся городу: «Спасибо!
За то, что я такой, какой я есть!»
с. Ворша, Владимирская область
Владимир ЛорченковПоследняя любовь лейтенанта Петреску
— Отвечай, сука, куда магнитофон дел?
Маленький смуглый мужчина в грязных штанах, о цвете которых напоминала лишь надпись у паха, — «Green jeans», — жалобно застонал. Лейтенант Петреску, пришедший на службу в полицию два года назад, попытался понять: чувствует ли он к мужчине жалость? Ясности в этом вопросе у Петреску не было. С одной стороны, ему было понятно, что допрашиваемый, — тот самый мужчина, — обеспокоен вовсе не возможной карой в виде лишения свободы на некоторое количество лет. Скорее, его мучило похмелье. С другой, Петреску пугала перспектива стать таким же бесчеловечным чудовищем, как его коллеги по участку: ему порой казалось, что они могут избить мать родную, и глазом не моргнут. Поэтому молодой лейтенант (а на участке, где он служил, были и старые лейтенанты) всегда пытался вызвать в себе чувство жалости к тем, кого допрашивал. Но в последнее время получалось у него все реже. Сергея Петреску это пугало. Ведь даже «сукой» он назвал мужичка для проформы, не от души, вовсе не из-за жестокости. Просто так полагалось.
— Жестокий человек никогда не сможет работать в органах! — учил когда-то на лекциях студента Полицейской Академии Сергея Петреску и всю его группу полковник МВД в отставке, Николай Блэнару. — Но и добрый человек там долго не продержится. Выживают лишь равнодушные. Всем ясно?
Студенты дружно кивали, и столь же дружно на экзаменах на вопрос, каковы моральные качества будущего офицера полиции, назубок отвечали: коммуникабельность, доброта, умение вникнуть в человеческие проблемы. Группы выпускались, кто-то (Петреску, например) получал диплом, медаль об отличии, и значок стрелка-перворазрядника, кто-то — всего лишь диплом. Садисты затем уходили в патрульно-постовую службу, толковые — в оперативники, а вот лейтенанту Петреску не повезло, — им укрепили 134-й участок полиции района Нижняя Рышкановка города Кишинева. Слава у района была аховая: здесь в домах-малосемейках жили, как правило, алкоголики, мелкие преступники, и сильно был развит феномен дворовых банд. Хотя последствия становления рыночной экономики в Молдавии подействовали на район благотворно: мало помалу сюда стекалась, продав прежние квартиры в приличных районах (чтобы хоть как-то питаться) городская интеллигенция. На прошлой неделе, с гордостью вспомнил Петреску, у кинотеатра «Шипка» ограбили и избили до потери сознания режиссера театра имени Кантемира! А если в районе селятся такие люди, значит, это о чем-нибудь да говорит.