В гостях у «Жёлтой гусеницы»Выпуск подготовила Анна Никольская
В гостях у «Жёлтой гусеницы»Выпуск подготовила Анна НикольскаяСергей МахотинПередай другому
«Жёлтая гусеница» (http://adl22.ru/ycp/) — сетевой журнал современной детской литературы. Начиная с настоящего номера, «День и ночь» на своих страницах будет знакомить читателей с лучшими произведениями, опубликованными «Жёлтой гусеницей». Поучительного и радостного общения, дорогие авторы и читатели, дети и взрослые! Редакция «ДиН».
Мама присела на краешек стула и горестно произнесла:
— Андрюша, я старею…
— Кто бы говорил! — отозвался папа. — А что случилось?
— Не могу найти утюг. Вчера, кажется, я оставила его на подоконнике, а теперь его там нет. Его вообще нигде нет! И я совершенно не помню, куда его дела.
— Найдётся, — успокоился папа.
— Что значит — найдётся! Он же не кошка, чтобы погулять и вернуться к ужину. Ты ведь не гладил сегодня?
— Кошку?
— Очень смешно! — мама покачала головой. — Вадик тем более не гладил. Значит у меня начался склероз.
— Мама, не волнуйся, — сказал наконец я. — Наш утюг. В общем, его ещё не обменяли.
— Обменяли? — удивилась мама. — Кто его должен обменять? На что?
— На другой утюг, — тихо ответил я.
— Давай рассказывай! — оживился папа. — Это, должно быть, интересно.
И я рассказал. Но, между прочим, идею мне папа сам подал.
— Представляешь? — сказал он маме вчера. — Одна девушка написала на пакете «Дай почитать другому», положила туда прочитанную книгу, уже не помню какого автора.
— Что за девушка? С твоей работы?
— Да нет, с радиопередачи. Положила книгу в пакет и оставила на скамейке в парке. А через день — представляешь? — нашла на скамейке другую книгу, тоже кем-то уже прочитанную!
— И что?
— Как что! Её почин подхватили! Люди стали обмениваться книгами!
— Я бы из наших книг тоже много чего на скамейке оставила, — сказала мама.
Но папа продолжал волноваться.
— Ты не поняла! Книга была не дрянная, а хорошая. Тебе же хочется, когда ты что-то хорошее прочтёшь, со мной впечатлениями поделиться? Чтобы и я прочитал, правильно?
— Правильно. А ты вечно говоришь, что у тебя времени нет.
— Не сбивай меня, пожалуйста. Дело не во мне, а в девушке, которая хочет доставить другим радость.
— А иного способа дать почитать книгу у неё не было? Почему бы просто не предложить близкому человеку: «Светка, прочти — не пожалеешь!»
— А вдруг у неё нет такого близкого человека! — доказывал папа. — Мы-то с тобой любим друг друга, нам, можно сказать, повезло. А ей каково?.
— Ну ладно, — сдалась наконец мама. — Я не возражаю. Пусть твоя добрая девушка оставляет на скамейке книжки. Глядишь, и ей повезёт.
Этот папин с мамой разговор никак не шёл у меня из головы. Было интересно, что за книгу девушка оставила в пакете. И какую получила взамен. Наверное, тоже хорошую. Она её прочитает, положит в пакет и опять уйдёт. А кто-то увидит надпись «Дай почитать другому» и вскоре тоже станет участником этого странного книгообмена. Странного и, по-моему, замечательного!
Вот если б я обнаружил на скамейке книжку, я бы её себе не оставил. Честно! Даже самую интересную. Потому что я бы подумал о других людях, живущих со мной в одном городе. И мне бы тоже захотелось их обрадовать. Раньше не хотелось, а теперь очень даже захотелось!
Тут ещё что важно! Ты ведь не знаешь, кому твоя книжка достанется. Может, вон той толстой тётеньке, а, может, тому лысому парню, какому-нибудь пенсионеру или иностранному туристу. Но они уже для тебя не просто случайные люди. Ты как-то лучше о них начинаешь думать. И чем дольше книжка ходит по рукам, тем больше людей начинают лучше друг к другу относиться.
Вот это открытие! Мирового масштаба! Кончатся обиды и ссоры. Войн больше не будет. Планета станет садом, а математичка Любовь Мефодьевна перестанет на нас орать.
Нет, я просто не мог оставаться в стороне, когда происходят такие грандиозные события!
И тут мой взгляд наткнулся на утюг. Он стоял на подоконнике за занавеской, и в голове моей сами собой родились слова: «Дай погладить другому».
Идея с книжкой хорошая, подумал я, но та незнакомая девушка эту идею уже использовала. Зачем же я буду ей подражать? Утюг — тоже вещь полезная. Ведь столько вокруг народу в мятой одежде! Особенно у магазина…
Конечно, и телевизор бы сгодился — «Дай посмотреть другому». Но телевизор тяжёлый, и я бы его не дотащил. Пусть постоит пока.
Я завернул утюг в газету и приклеил скотчем записку «Дай погладить другому». Минут пять на неё потратил, выводя слова большими буквами.
Парк совсем близко от нашего дома, и ещё через пять минут я уже был там. Выбрал скамейку почище, пристроил тяжёлый газетный свёрток с запиской и сам сел рядом. Посидел немного ради приличия, встал и пошёл домой. Очень хотелось оглянуться — увидеть того, кто наклонится над утюгом и прочтёт: «Дай погладить другому». Но я сжал волю в кулак и топал вперёд с каменным лицом, как робот. Так что на меня самого вскоре начали оглядываться.
Вот такая вышла история, которую я маме с папой и рассказал.
Папа нахмурился и постарался сделать строгое лицо. А мама сказала:
— Вот ведь как интересно получилось! Ты мечтал осчастливить человечество, но огорчил родную мать. Так всегда бывает, к сожалению. У всех мечтателей в первую очередь страдают мамы.
— Но утюг ведь вернётся, — попытался я возразить. — Может быть, он будет даже лучше, чем наш старый.
— Может быть, — кивнула мама. — Но я опять его тут же должна буду отдать. Ведь при нём записка «Погладь и передай другому», разве нет? А затем, чтобы погладить тебе рубашку, я опять должна буду идти в парк? Так, что ли?
— А в парке такие же бедолаги в поисках утюга рыщут от скамейки к скамейке, — усмехнулся папа. — Наконец — удача! Вот он, утюг! Но он один, а желающих много. Ругань, само собой, потасовка, милиция приехала.
Я стоял как в воду опущенный. В горле пересохло. Моя мечта о цветущей планете разбилась вдребезги. И тут папа добил меня окончательно.
— Та девушка, — сказал он, — оставила на скамейке какую-то действительно хорошую книгу. А ты — старый утюг.
— Старый-то он старый, — вздохнула мама, — но худо-бедно работал. А теперь и такого нет. Между прочим, кто-то давно обещал мне новый купить.
— Будет тебе завтра новый утюг, — пообещал папа. Мама улыбнулась:
— Нет худа без добра! Тогда пошли ужинать, неглаженные вы мои!
— Пошли, — согласился папа. — Неглаженным быть лучше, чем голодным. Правда, Вадька?
Я кивнул. А что мне ещё оставалось делать?
После этого случая я ещё несколько раз приходил в парк, чтобы проверить, не вернулся ли наш утюг обратно. Или какой-то другой. Но на пустых скамейках никто ничего не оставлял.
Правда, на одной скамейке я увидел однажды симпатичную кошку. Но она почему-то не захотела, чтобы я её погладил. Тем более, передал потом другому.
В гостях у «Жёлтой гусеницы»Александр Кушнер[74]Баснописец Крылов и другие
Баснописец Крылов
Баснописец Крылов, баснописец Крылов,
Он в саду среди клёнов сидит и дубов,
А вокруг него звери и птицы:
Волки, цапли, медведи, лисицы.
Что за памятник чудный поставлен ему!
Было б грустно Крылову сидеть одному
Днём и ночью с раскрытою книжкой,
Но не скучно — с козой и мартышкой!
Мы из сада уйдём, а лиса и медведь
Танцевать будут, прыгать вокруг него, петь,
На плечо к нему голубь присядет,
И Крылов его тихо погладит.
Домашний кот
Кот уселся, как серая глыба,
Глаз не сводит с хозяйки в тоске.
Он уверен, что водится рыба
В холодильнике, а не в реке.
В холодильнике — вечная стужа,
В холодильнике — иней и лёд.
Холодильник прекрасен и нужен:
В холодильнике рыбка живёт.
Как ему растолкуешь ошибку?
Ведь не дикий — домашний же кот,
Вот нагнулась хозяйка — и рыбку
С нижней полки ему достаёт.
Дядя Коля принёс нам игрушку —
Заводную лягушку.
Чем-то эта игрушка похожа
На простую подушку.
Покосился на нас дядя Коля,
Молвил: «Скучно живёте!»
«Вот, — сказал он, — поскачет как в поле».
Сунул ключик в животик.
Затряслась, задрожала лягушка.
Он пустил её на пол.
С жутким грохотом, как погремушка,
Поскакала на лапах.
Дядя Коля вытягивал шею
И заглядывал сбоку.
На коленях он ползал за нею,
Удивлялся подскоку.
Он казался, сгибаясь гармошкой,
Нам то ниже, то выше.
Мы ещё посмотрели немножко
И тихонечко вышли.
Пенье
Мы сказали дяде Коле:
«Дядя Коля, спойте, что ли,
Спойте, что ли, что-нибудь,
Хоть немного, хоть чуть-чуть».
«Что ж вам спеть?» — ответил дядя.
Стал он петь, на нас не глядя.
То, что дядя спел для нас,
Называется «романс».
В нём слова такие были —
Жаль, что мы их позабыли:
Про вскипающую кровь,
про несчастную любовь.
«Вот, — сказала Таня с чувством, —
Настоящее искусство,
А не песни для детей!»
Мы согласны были с ней.
Неприятности
— Вы печальны и сердиты.
Может быть, мечты разбиты?
Может быть, у вас большие
Неприятности, печаль?
Вы глядите, как чужие,
Мимо всех, куда-то вдаль.
Может быть, страданья ваши
Можно чем-то облегчить?
Не хотите ль простокваши,
Лимонада, может быть?
Если горе, то какое?
— Ах, оставьте нас в покое.
Ничего мы не хотим.
Нас постригли! — говорим.
Кто разбил большую вазу?
Я признался, но не сразу.
Пусть подумают немножко,
Пусть на кошку поглядят:
Может быть, разбила кошка?
Может, я не виноват?
Кошка, ты разбила вазу?
Жалко серую проказу.
Кошка жмурится в ответ,
А сказать не может «нет».
В гостях у «Жёлтой гусеницы»Павел Калмыков[75]Чучеловечело
Димка с отцом весь день самоотверженно трудились на бабушкиной даче. Первым делом объели малину, готовую вот-вот осыпаться. Потом взялись мастерить пугало, потому что какой это огород без пугала. Димка предложил сделать пугало не одноногое, как видел на картинках, а двуногое. Папа, рассудив, согласился. Для надёжной остойчивости лучше бы даже и три ноги, но три ноги — это в самый раз для марсианского пугала, марсианских птиц пугать, а здесь требуется человеческое чучело.
— Чучеловечело! — уточнил Димка.
Обули чучеловеческие ноги в драные сапожищи-бахилы; напялили на крестовину размахаистый бабушкин халат; голову сделали из пластикового пакета, набив его сухими сорняками. Поскольку пакет оказался с косметической рекламой, то новорождённому чучелу достались выразительные глаза девушки-фотомодели. Жалко, свободной шляпы на всей даче не нашлось, отец решил в следующий раз привезти достойный головной убор, а пока соорудить на голове причёску из травы. Конец — делу венец, папа и сын обошли новорождённого хороводом, спели «Хэппи звёзды каравай», да и перешли к другим заботам. Отец взялся изобретать крючок для уличного туалета, Димка — переселять полезных дождевых червяков из навозной кучи, где их много, в цветочную клумбу, где жилищного простора сколько угодно. А потом ещё надо было покататься на велике с соседским Серёгой. А потом… да мало ли забот на даче?
А чучело бодро помахивало на ветерке халатными рукавами и глядело на мир удивлёнными глазами фотомодели.
Вечером бабушка решилась съездить на ночь в город по важным делам. А что? «Мальчики» на даче освоились, ужин им есть, где туалет — знают, не пропадут. А что электричества пока нет, телевизора, так это одну ночь потерпеть даже интересно.
— Не волнуйся, бабушка! Не волнуйтесь, мама! Всё устережём, — заверили «мальчики» с поцелуями. — Нас теперь, вон, пугало охраняет.
Без электричества и вправду было интересно. Полчаса папа зажигал керосиновую лампу, а потом ещё дольше экспериментировал, какой длины должен торчать фитилёк, чтобы пламя не гасло, но и не коптило, чтобы светило не синим и не оранжевым, а жёлтым. Эх, не было под рукой компьютера, чтобы свести результаты в таблицу и вывести формулу — была бы не диссертация, но хоть статейка. А смелый Димка совершенно один ходил в деревянный туалет, и ветер чуть не сдул Димку в кусты, и деревья шумели всё сильнее, и туалет днём был совсем рядом, а на ночь упятился куда-то в дальний угол дачи. А на обратном пути на Димкино темечко упала с неба большая мокрая капля и потекла по лбу на нос. Это была первая капля, а за ней подоспела бесчисленная орда капель — и давай лупить по листьям растений, по жестяной крыше, по стеклянным окнам, по грядкам и по клумбам, на радость новосёлам червякам. Потом комары, устав уворачиваться от капель, потянулись в дом, в тепло и сухо, да так обнаглели, что приняли хозяев за бесплатный ужин. В назидание наглецам Димка с отцом запалили антикомариную спираль, вскоре её дым заглушил запах керосина, и стало можно спать. И папа заснул.
А Дмитрий слушал. Сопение отца. Бам-бара-бамы дождя. Скрипы косточек-досточек дачного дома. Шум листьев за стеной — точно так шипит картошка на большой сковороде и аплодисменты в телевизоре после речи президента.
Потом небо блеснуло в закрытые глаза, и гром пробежал через небо, как перестук огромного поезда, дёрнутого за шиворот. Дождь пошёл сильнее. И тут в окошко постучали. Нет, не показалось: постучали опять. Разбойники? А отец спит, наработался за день, что ему гроза, что ему разбойники. Да не разбойники — вежливо как-то стучат…
Смелый Димка встал и подошёл к окну.
— Откройте дом, пожалуйста, — послышался снаружи голос, негромкий, но вполне разборчивый, непонятно, мужской или женский.
— А кто это? — спросил Димка строго и недоверчиво.
— Да я же! Пугало. Тут гроза. Мне страшно. Впустите.
Димка выкрутил фитилёк керосиновой лампы подлиннее — по отцовой формуле — и посветил в окно. Оттуда с дрожащей мольбой таращились глаза фотомодели; и не просто капли — ручьи бежали по мятому нарисованному лицу. Надо же — испуганное пугало!
— Бедненькое! — Димка пошёл открывать дверь. — Заходи, не бойся.
— Я сниму сапоги на улице, — сказало пугало. — А то в них уже воды до половины. — И боком-боком, неловким приставным шагом вошло в сени. — Ой, хорошо тут, а в огороде так жутко, так одиноко. Как полыхнёт, как громыхнёт, как ливанёт. Спасибо, две ноги, а то бы не знаю.
— Бедненькое, — повторил Димка. — Где же тебе постелить?
— Да я лучше тут, постою у стенки. Ещё от печки тепло, обсохну за ночь. А утром — как штык буду на посту. Ложитесь, спите, не бойтесь ничего, я же с вами.
Димка засыпал и думал, что завтра надо придумать пугалу смелое имя. Эх, оно, оно. Чучеловечело.
Маша Лукашкина
Ковёр-самолёт приземлился в болоте.
Сто пятен теперь на ковре-самолёте!
Как вывести эти ужасные пятна?..
…Вы что!
Пылесос унесите обратно!
Старинную сказку навряд ли обманешь.
Опасны ковру пылесос или «Ваниш».
От них
(Возникает у нас беспокойство!)
Он может утратить волшебные свойства.
Скорее ковёр просушите на солнышке!
А нужен совет, обратитесь-ка к Золушке!
Вам скажет она, подметая дорожки:
«Насыпьте на пятна
толчёной картошки!»
А может, позвать Василису Премудрую?
И Бабу Ягу… И Русалку с Лахудрою…
Летят три сороки —
трещат, как трещотки:
«Тащите ведёрко с водою и щётки!»
Сколько слов известно киске?
Много их в кошачьем списке?
От кис-кис до берегись —
Тысяча!
(Включая брысь!)
Какое любимое слово у киски?
Нет, вовсе не «мяу»… (Хотя это близко!)
Другое у киски любимое слово.
«Мур-мур» — говорит она снова и снова!
«Мур-мур» — она ластится к бабушке Тане…
«Мур-мур» — умывается, — щёки в сметане,
«Мур-мур» — и свернётся клубочком на кресле.
«Мур-мур» и «мур-мур»…
Но однако же, если
Какая-то киска в обиде на мир,
Она говорит лишь короткое «фыр»!
Как зайчик стал белым
Начались холода —
Загрустил серый зайчик.
Лук под лавку убрал,
А морковку — в чуланчик.
Засучив рукава,
Сплёл кормушку для птицы,
Заготовил дрова,
Залатал рукавицы.
Щель соломой заткнул.
Крышу новую справил.
Постучал молотком —
Там подбил, там подправил.
А потом медвежат
Проводил до берлоги.
Переделал сто дел —
Ведь зима на пороге.
На себя поглядел…
«Я грязнее, чем хрюшки!»
Сам себя постирал
И развесил — за ушки!
О ручке, которая пишетна всех языках мира
Эта ручка для письма
Образованна весьма.
Пишет грамотно на русском,
На английском, на французском…
«Здравствуйте!», «О’кей!» «Мерси!».
И немного на фарси.
«Гутен таг!», «Шалом!», «Алоха!».
И на папуа неплохо.
Пишет письма по утрам
В Камерун и во Вьетнам,
В Австрию, в Италию,
На Кубу… и так далее.
Ручка просто молодец!..
Но расскажем, наконец,
Чья же умная рука
Помогает ей слегка,
Отсылает письма эти…
Вот его портрет в газете!
Вот — лауреат ста премий,
Член десятка академий,
Лучший из профессоров
Полиглот Иван Петров.
Владимир Бредихин[76]О пользе утренней пробежки
Ёж и дождь
Шёл в лесу осенний дождь,
Шёл по лесу мокрый ёждь…
Ой, не так.
Шёл по лесу мокрый ёж,
Шёл в лесу осенний дож…
Опять не так.
Был бы дождик просто дож,
Или ёждиком тот ёж,
То тогда, вполне возможно,
Был бы мой стишок хорош.
Всё!
Синий слон
На рисунке у Андрея
Синий —
Синий —
Синий
Слон.
Расскажи, Андрей, скорее:
Отчего же синий он?
Может, он
Плескался в речке?
Весь промок,
Продрог,
Устал,
Посинел,
Ему бы к печке,
Он бы снова серым стал.
Может,
К синему забору
Прислонился боком слон,
И ему
Помыться впору?
Стал бы снова серым он.
Тут Андрейка
Между делом
На вопрос
Ответил наш:
«Просто
Был в коробке целым
Только
Синий
Карандаш».
О пользе утренней пробежки
Явился в дом к Петрову грипп,
Чтоб заболел он и охрип,
Чтоб затемпературил,
Таблеткозамикстурил.
Тук-тук,
— Скажите, где Петров?
— Петрова нет с шести часов,
Он на пробежке в сквере, —
Сказали из-за двери.
Тогда грипп выбежал во двор
И в сквер залез через забор,
И побежал по лужам,
Ему Петров был нужен.
Бежал, бежал, устал, промок,
догнать Петрова он не смог.
Уселся на дороге,
Да и простыл в итоге.
Ну, а Петров, а что Петров?
Петров по-прежнему здоров!
Один учёный из Кентукки
Один учёный из Кентукки
От любопытства иль от скуки
Полез в большущее дупло.
Познаньем мира увлечённый,
С ногами влез в дупло учёный,
Да и застрял,
Не повезло.
Зато теперь нам всем известно,
Что в том дупле довольно тесно.
Я рисую Чудо-Юдо
Я рисую Чудо-Юдо
На листочке в уголке.
Два горба, как у верблюда,
Восемь пальцев на руке.
Полосатый хвост длиннющий,
Шерсть клоками с живота,
Вместо носа — рог страшнющий,
Ах, какая красота!
Сергей ГеоргиевУ нас, в пятом «Б»
Вася Пёрышкин из 5-го «Б», просто разглядывая карту, сделал важное географическое открытие.
Он установил, что река Волга вовсе не обязательно впадает в Каспийское море.
Возможно, всё как раз наоборот: Волга вытекает из Каспийского моря, распадаясь впоследствии на множество рек, речушек и просто ручейков, которые затем вообще бесследно пересыхают где-то на Валдайской возвышенности.
Нужно проверить как следует!
Когда нам раздали дневники с итоговыми отметками, у Мартышкина за первое полугодие оказались три двойки.
Уже на школьном дворе Мартышкин сказал «У-у-у-у!», размахнулся и швырнул ненавистный дневник как можно дальше.
— Восемьдесят два метра шестнадцать сантиметров! — сообщил потом учитель физкультуры Алексей Алексеевич. — Ещё никому на свете не удавалось забросить дневник так далеко!
И все в нашем 5-м «Б» посмотрели на Мартышкина с большим уважением. Как приятно учиться в одном классе с рекордсменом мира!
Однажды Пёрышкин с Константиновым прогуляли два урока.
— Я могу узнать, в чём дело? — строго спросила Елена Юрьевна, классный руководитель нашего 5-го «Б».
— Конечно, — ответил за двоих честный Пёрышкин. — Устроили себе небольшой праздник, Елена Юрьевна! В честь вашего дня рождения!
— Причём здесь мой день рождения?! — возмутилась учительница. — У меня день рождения летом, 9-го июля!
— Вот именно, летом, — согласились Пёрышкин с Константиновым. — Каникулы, уроков нет, особо не разгуляешься.
У нас, в 5-м «Б», очень любят поэзию. Мы даже всем классом выучили наизусть стихотворение Александра Сергеевича Пушкина «Зимняя дорога»:
Сквозь волнистые туманы
Прибирается луна,
На печальные поляны
Льёт печальный свет она.
Ну, и так далее. Каждый запомнил по строчке — и порядок!
Ленке Кадниковой досталось:
Глушь и снег. Навстречу мне.
Вовчику Нефедьеву:
Завтра, к милой возвратясь,
Хлопотов всё про какой-то колокольчик бубнил под нос.
А вот Лёве Яковлеву повезло. Он в классном журнале по алфавиту последний, 29-й. А строчек в «Зимней дороге» — 28.
Так что Лёва поэзию любит, а зубрить ему вовсе ничего и не пришлось!
У нас, в 5-м «Б», учится мальчик Вася Агапов.
Так вот, Василий обучил своего кота Мефодия сначала грамоте и арифметике, а затем привил интерес к точным наукам и аккуратность во всех делах.
Мяфик делает вместо Васи домашние задания, ходит в магазин за продуктами, а раз в неделю убирает в квартире и пылесосит ковры.
То есть, понятно, кот Мефодий в этой жизни не пропадёт.
А вот кем станет Вася Агапов, когда вырастет, пока неизвестно.
Одно из двух: либо большим балбесом и бездельником, либо великим дрессировщиком.
У нас, в 5-м «Б», одна девочка, Ксюша Емельянова, сочиняет стихи.
И ничего в этом нет смешного, все понимают!
Пушкин ведь тоже когда-то был маленьким!
У нас, в 5-м «Б», учится Юра Хлопотов.
Он по утрам занимается гимнастикой; всякий раз обязательно моет руки перед едой; всегда приходит в школу с выученными уроками и в ботинках, начищенных до блеска; знает наизусть пятнадцать, а то и все шестнадцать стихотворений Александра Сергеевича Пушкина; поёт в хоре вторым голосом; собрал коллекцию новогодних открыток; по субботам помогает маме прибирать квартиру; поливает цветы у себя в комнате; уступает старушкам место в трамвае и троллейбусе…
Ой, да хватит уже!
Все и так знают: наш Юрка Хлопотов — инопланетянин!
За день, 26 октября, во вторник Валера Поповкин влюблялся ровно пять раз.
На уроке алгебры он был просто без ума от Лены Кадниковой, на ботанике по уши втрескался в Таньку Ерину, на физике… Ну, и дальше по списку!
Конечно, удобнее, когда любовь одна — большая, всерьёз и надолго.
Только… Только вот нет, нет у нас, в 5-м «Б», девочки, которая могла бы правильно подсказывать по любому предмету!
У нас, в 5-м «Б», один мальчик не умеет ни хрюкать, ни кукарекать!
И шевелить ушами тоже не умеет!
Потому что он — новенький, его к нам перевели из другой школы.
Ничего, научится!
В нашем 5-м «Б» учатся одиннадцать мальчиков.
То есть, в точности футбольная команда.
И наши мальчишки запросто могли бы поехать на первенство мира по футболу.
Но не поехали.
Чемпионом стала сборная Италии.
Самые смешные фамилии: Пончиков, Ватрушкин и Шанежкин.
В нашем 5-м «Б» таких учеников нет, но очень хотелось бы!
У нас, в 5-м «Б», учится Толик Пшеничников.
Дома у Толяна живёт в просторной клетке пожилой попугай по имени Аркадий Семёнович.
Этот хохлатый эрудит свободно разговаривает на 13-ти иностранных языках, глубоко и тонко разбирается в современной литературе, перечитал всю классику, просто обожает химические опыты, в свободную минуту любит поболтать о неразгаданных тайнах мироздания.
Толик Пшеничников и в школу приходит, чтобы хоть немного отдохнуть от своего попугая.
У нас, в 5-м «Б», 27 учеников.
Коля Огородников всегда в автобусе уступает место старушкам.
Вася Суворов точно так же ведёт себя в трамвае, а Боря Кнопкин — в троллейбусе.
Лидка Строкова вышивает болгарским крестиком картины русских художников.
Таня Ерина побеждает подряд на всех районных и городских олимпиадах по географии.
Лёха Дядюшкин собирает значки с изображением собачьих морд.
Валера Зиндеев без лишних напоминаний помогает маме по дому.
Короче, когда мы вместе, все 27 учеников 5-го «Б», получается просто какой-то собирательный портрет героя нашего времени!
Рустам Карапетьян[77]По тропинке утром рано
Лучшая в мире еда — конфета
Или зубная паста.
Лучшее время года — лето,
Это любому ясно.
Лучшая в мире собака — наша,
Хоть она и дворняжка.
Лучшая в мире принцесса — Маша,
Хоть и зову её — Машка.
Плюх — упала с неба Жучка,
Плямс — упал за ней Барбос.
Это дождик из собачек
Непородистых пород.
Открывай скорее зонтик,
А не то по голове
Прилетит огромный Шарик
Или маленький Трезор.
А ещё: перед подъездом
Отряхни с себя щенков.
А не то как заведутся,
И не выведешь потом.
Вот и снова доктор зубы
Вырвал мне без лишних слов.
Вот и вновь пошло на убыль
Поголовие зубов.
И опять кручина лихо
Душит жабою грудной.
И шепчу я в небо тихо:
— Ну за фто ты так фо мной?
Интересно, если кошке
Мы намажем спину маслом
И получим в результате
Длиношерстный бутерброд,
А потом подкинем к верху,
Чтобы вниз она упала,
То каким же местом на пол
Бутер-кошка упадёт?
Я совсем забыл, что ужин,
Что уроки у меня.
Мы вдвоём играли в луже:
Отражение и я.
В небе мы парили долго
И гонялись за волной.
А потом оно промокло.
Ну и я пошёл домой.
По тропинке утром рано
Через мостик деревянный
Сквозь молочные туманы
На зелёные луга
Шли бараны, шли бараны,
Шлибараны, шлибараны,
Шлибаранышлибараны
И четыре пастуха.
Михаил ЯсновЧудетство
Во саду ли, во поле…
Во саду ли, во поле,
В городе Укрополе,
Где торчит стручок дозорный
Над оградой помидорной,
За салатной слободою,
За гороховой горою,
За морковным мокрым долом,
За чесночным частоколом,
Под светлицею свекольной
Сытый, праздничный, довольный,
Лёг на розовый бочок
Кабачок!
Держит листик на весу,
Пьёт медовую росу,
А за шиворотом греет
Полосатую осу.
До чего же он хорош —
От земли не оторвёшь!
Лучше что-нибудь другое
Мы сегодня поедим,
А на этого героя
Мы сегодня поглядим.
Вот какая грядка —
То-то
Глазу
Сладко!
Крокодилёнок
После дождика
На грядке
Разлеглись крокодилятки.
У двоих —
В пупырышках
Влажные бока,
А третий,
Самый маленький,
Гладенький пока.
Он весь день лежит в тени,
Он играет с солнцем в жмурки,
Хочешь —
Палец протяни
И погладь его по шкурке!
Хорошо висеть над грядкой,
Выбрав тёмный уголок,
И светиться шкуркой гладкой,
Как зелёный огонёк…
Вот какой крокодилёнок,
А недавно —
Из пелёнок!
Маленькая прачка
— Серый филин, пыльный филин!
— Гу-гу-гу?
— Хочешь, чистым станешь, филин?
— Гу-гу-гу!
— Будешь, филин, ты намылен!
— Гу-гу-гу?
— Ты доволен будешь, филин!
— Гу-гу-гу?
— Я полью тебя водою,
С порошком тебя помою,
Накрахмалю, выжму крепко
И повешу на прищепку.
Будешь, филин, ты не пылен,
Слышишь, филин?
Где ты, филин?..
Ни в лесу, ни на лугу —
Ни гу-гу!
Чудетство
В Чудетство откроешь окошки —
Счастливень стучит по дорожке,
Цветёт Веселютик у речки,
И звонко поют Соловечки,
А где-то по дальним дорогам
Бредут Носомот с Бегерогом…
Мы с ними в Чудетство скорее войдём —
Спешит Торопинка под каждым окном,
Зовёт нас глядеть-заглядеться:
Что там за окошком?
Чу!.. Детство!
Крапивница-капустница
Бабочка-крапивница,
Ты моя противница!
Где ты прячешься весь день —
Там, где солнце
Или тень?
Бабочка-капустница,
Ты моя союзница!
Спозаранку
День-деньской
Ты порхаешь надо мной…
Я сачок в траве припрятал:
Вот достану —
И тогда…
Эй, крапивница, куда ты?
Эй, капустница, куда?
Молочный водопой
Когда над крышей и трубой
Утихнет свет заката,
К нам на молочный водопой
Сбегаются зверята.
Приводит кошка трёх котят —
Их ждут четыре блюдца,
И в эти блюдца норовят
Котята окунуться.
Им всё не выпить до конца —
И вот на смену кошке
Лохматый ёжик вдоль крыльца
Крадётся по дорожке.
Когда и ёжик будет сыт
По самые реснички, —
К нам на ступени прилетит
Пугливая синичка.
Я занавеску отогну
И взгляд украдкой кину:
Глядит синичка в глубину —
В молочную пучину.
Потом, задрав головку, пьёт,
По капельке смакуя,
Как будто песенку поёт —
Да не слыхать, какую!
Подставляй ладошки!
Это что за рожицы
Лезут вон из кожицы?
Подставляй ладошки:
— Здравствуйте, горошки!
Кто где живёт?
Туча — в небе,
Дождик — в туче,
Жук — в большой песчаной куче,
Стриж — в гнезде,
Оса — в дупле,
Дождевой червяк — в земле,
В доме — кошка,
В норке — мышка,
А в капусте —
Кочерыжка!
Дождь
Барабанит в стёкла
Дождик нам назло.
Вся трава промокла,
Тропку развезло.
Не осталось суши,
Льёт и льёт опять…
Если бы не лужи —
По чему гулять?
Дружим с летом
Вот как солнышко
Лучится —
От реки
Не отлучиться!
Даже в дождь
Дружу с рекой —
Нас
Не разольёшь
Водой!
Анна НикольскаяСказки Сиреневого леса
В сиреневом лесу идёт хрустальный дождь. На ходу он развешивает стеклянные бусы на макушки голубых сосен. Бусины круглые и продолговатые — неровные, как леденцы в моей коробочке.
— Эге-гей! — кричит дождь, и с неба ему басом вторит братец гром в вязаном берете с помпоном:
— Эге-гей! Не промочи ноги, братец дождь!
На влажном, как творожный сочень, небе сидят гигантские белые старухи. В руках у них старинные прялки из можжевельника. Старухи шамкают губами и прядут облака. Сегодня выходят плотные, кучевые. А вчера были тоненькие, перистые, серебристые.
Из мокрых сосновых иголок высовывается конопатая мордочка в зелёном чепце. Это земляничина. Левая щёчка у неё алая, сахарная. А правая — бледно-розовая, с кислинкой. Земляничина подставляет личико дождю — на небо глядит. А небо глядит на земляничину.
— Прыгай в моё лукошко! — предлагаю.
— Вот ещё! — хмурится земляничина.
— Как знаешь, — улыбаюсь и тоже подставляю лицо хрустальным леденцам.
— Повторюша — баба Хрюша! — хихикает земляничина и исчезает в блестящих иголках.
Ночь в сиреневом лесу густая и пряная, как чашечка топлёного молока с щепоткой корицы. Вкусная, сладковатая.
В потёмках тихонько шепчутся сыроежки из песочного печенья. Брусничины из бордового марципана дремлют, укрывшись глянцевым твёрдым листом. Дрожит в лунном свете, подрагивает болотце из яблочного мармелада.
Луна — головка творожного сыра с абрикосом. Летучий мышонок откусил от неё кусочек, не удержался.
Под ногами ломко хрустит лесная подстилка — смесь кешью, шоколадной крошки, грецких орешков… Муравей, отлитый из карамели, бежит по ней, торопится в свой дом из медового хвороста.
Закрыто. Опоздал.
— Забирайся ко мне, — подставляю палец и сажаю муравья в мохеровый тёплый карман.
Дёргаю шнурок апельсинового абажура, взбиваю подушку из сахарной ваты.
— Спи, братец. Пусть тебе снятся ванильные сны под малиновым соусом.
Долька мандарина на блюде из фиалковых лепестков — оранжевым по сиреневому пишу сказку леса.
У Бонифация бархатный живот и рыжие пушистые щёчки. За правой он держит кедровые орешки, за левой — жареные семечки. Тётушка Му в восторге от его гусарских усов.
В речных камешках Бонифаций развёл костерок. На струганную сосновую палочку надевает две белых корочки. Бонифаций подобрал их у озера ещё в августе — берёг для особого случая.
Тётушка Му вешает на сучок тёплое кашемировое пальто. Её лапки пахнут имбирным печеньем.
Кувшинчик парного молока и горшочек свежих взбитых сливок. Голубые сосны вплетают в косы гроздья рябины и боярышника. Пощёлкивает костерок.
Бонифаций и тётушка Му хрустят поджаренной корочкой, запивая её подогретым молоком, и считают до ста одного.
На счёт сто два с неба падает звезда.
— Плюх! — прямо в горшочек со сливками.
— Отдохни до рассвета, — шепчет Бонифаций. И они снова вместе считают до ста одного.
Тётеньке Мыши подарили на день рождения камышовую дудочку с четырьмя дырочками. Всю зиму дудочка пролежала на полке в чулане. Она совсем охрипла. Но тётенька Мышь отпоила её чаем с малиновым джемом и укутала мохеровым шарфом.
— Отдай мне дудочку! — сказал братец Гром. — С ней я буду пасти облака. В последнее время они совсем отбились от рук.
Тётенька Мышь повязала на хвостик солнечный луч и печёт пражские вафли. Её передник пропах ванилью и июльским полднем.
В вышине играет на сосновом ксилофоне крошечка дятел. У него красная беретка и восемь синих перьев в хвосте.
Сосновая королева затеяла прятки с молодым летом. Она спряталась в куст сирени и пытается отыскать трилистник. Загадывай желание и проглоти на счастье!
Над розовым стеклом пруда тоненько звенят комары. Своими длинными носиками они учуяли запах далёкого незнакомого города. Острые шпили, старинные часы, тёплая брусчатка, горбатый мост через чёрную речку…
На песчаном кусочке берега салфетка с ещё тёплыми вафлями. Для всех — для всех!
Тётенька Мышь достаёт из кармана передника дудочку. Всего четыре дырочки — а какая нежная музыка!
Июльский вечер.
Нина Буйносова[79]Сказки-побаски бабушки Марии
В первые послевоенные годы в уральских деревнях не то, что о телевизорах слыхом не слыхивали, а и большая чёрная вогнутая тарелка — так тогда выглядело радио — далеко не в каждом доме имелась. Первый телевизор в нашей деревне Брод появился, когда я уже давно в школу ходила.
Огромная коробка с крохотным — со спичечный коробок — экранчиком была установлена в каморочке сельского клуба, где перед выходом на сцену переодевались доморощенные артисты и где имелся амбарный замок для пущего хранения столь бесценной ценности.
Народу в каморку во время передач набивалась тьма тьмущая, так что фактически только зрители самых первых рядов могли что-то разглядеть. Счастливчики вслух и пересказывали остальным, что творится на экране.
Книжки долгими зимними вечерами тоже были недоступны по причине экономии электроэнергии: свет на станции включали ненадолго, так что успевай, хозяйка, побыстрей по дому управляться. Не успела — зажигай керосиновую лампу. А керосин — он ещё не всегда в продаже есть, да и опять же — денег стоит. В крестьянских же семьях в те годы не то, что лишней копейки не водилось, но и необходимой не хватало, так что и этот источник света и знаний был весьма кратковременным.
Это я к тому, что в войну и после войны долгими зимними вечерами единственным доступным развлечением деревенских детей всё ещё оставались устные сказки. Их и рассказывали снова и снова, так что каждую ребятишки буквально наизусть знали. Знали и, тем не менее, без конца просили знатоков этого жанра: «Ну, расскажи!». И семьям, где такие умельцы водились, все завидовали.
Нашей семье завидовали особенно, потому что бабушка моя не только старые, известные сказки пересказывала так, что они звучали, будто только сложенные, но ещё и свои «побаски» на ходу, на лету придумывала. Герои тех её сказок, казалось, буквально рядышком с нами жили. Так же, как и мы, пасли коров, кормили кур, солили огурчики… Даже царевич оказывался простым «царёнком» из соседнего городка, которого научили и валенки подшивать, и резные наличники выпиливать.
Целые фразы тех сказок-побасок запоминались на лету, потому что в изложении бабушки они оказывались «складными», то есть рифмованными, да ещё и с песенками, пословицами, поговорками, прибаутками. Некоторые из сказок бабушки Марии я встречала потом в литературе, но ни одна из прочитанных не была столь «вкусной» по словарному запасу, по звукописи, столь богатой на яркие подробности, как в устном пересказе крестьянки. Я постаралась передать её «сказки-побаски» так, как они запомнились мне в далёком детстве, и в той обстановке, в какой их слышала.
Зимы послевоенного детства моего были буранные. В самые морозы снег от окошек не отгребали — для тепла, и избёнки в уральской деревеньке Брод порой заносило до самых бровей, так что внутри и средь бела дня стоял голубоватый полумрак. На главной улице Ленина, где мы жили, от дома к дому всяк сам себе дорожку прочищал. И получались они в глубоком снегу, вроде тоннелей. Бежишь вечером по такому скрипучему тоннелю, а белые, плотные, только что убитые лопатами края возвышаются с обеих сторон вровень с твоей макушкой. Задерёшь голову вверх, а там, наверху, будто вырезанная ими из цельного пласта неба, — узкая, тёмно-синяя полоска с крупнющими, яркими, острыми, холодными звёздами!
Понятно, что те, кому по своим делам надо было топать дальше последнего в улице дома, пробирались к цели, как Бог на душу положит. Ну, кто станет, например, чистить метровые снега в длинном, без единого домика, пустынном переулке, через который летом с нашего края гоняли коров в лес на пастбище?! Местечко чуть дальше этого переулка отделялось от центра деревни высохшим, но весной и в дожди подмокающим-таки болотцем с неглубоким логом, и одной стороной прижималось к этому логу, а другой — к лесу. Оно так и называлось — «за логом». В тёплое время года жители «за лога» ходили на главную улицу, с её школой, сельсоветом, клубом и магазином, по переулку. А зимой прокладывали тропочки прямёхонько через огороды, в том числе и через наш, благо его заносило снегами вровень с плетнём.
Правда, после каждого очередного бурана, когда белого пуха иной раз подваливало по колено, тропку надо было протаптывать заново. Так что первому пятку прохожих тяжёленько приходилось. Чтобы не сбиться со старой дорожки на снег-целик, приметочки были. На улице Ленина такой приметкой служил край нашей навозной огуречной гряды, пригороженной к основному огороду вторым плетнём. Если честно сказать, летом этот, по-вдовьи неплотно сбитый ивовый плетешок, был не шибко надёжной линией обороны и далеко не всегда уберегал наш урожай от происков ребятни, которая зарилась на ранние огурчики и прекрасно знала, как просто раздвигаются прутья лёгонького плетня. Однако, худо-некорыстно, службу заборчик всё-таки нёс. Особенно, когда нарочно не выкашиваемая крапива стеной поднималась вровень с ним и снаружи, и внутри огуречника. А зимами, после снегопадов, бродовчане с нашего края правились в сторону «за лога» как раз от верхушек этого плетня, поглядывая вперёд на торчавшую из-под снега трубу соседской баньки в конце огородов. А там дальше уж каждый сам о себе заботился, торя тропочку от своей избушки до соседской!
И вот лежим мы в такую снежную зиму тёмным вечером на горячей печи, греем на истёртых до блеска кирпичах настывшие в дневной беготне косточки, а снег в огороде — скрип да скрип, скрип да скрип. А мне как раз впервые в жизни новые валенки купили. Трое старших — брат и две сестры — до того переходящую по наследству обувку нынче износили, что уж и подшивать — взяться не за что. Потому и подвезло мне с обновкой!
Ох, и хороши у меня нынче валенки! Серенькие, мягонькие, маленькие! Ну, разве что — чуть-чуть навырост, но с ноги не сваливаются, как те, старые! За полмешка лука выменяла их мама на базаре у пимоката. Вот только переживаний мне теперь с ними!
— Стара! Воры-те прознали, что у меня новы пимы, вот и ходют, вот и ходют! То — туды, то суды! То — туды, то суды.
Стара — это бабушка моя. В девичестве — Казанцева, в замужестве — Болтинских Мария Александровна. На далёком Дону, откуда родом её казачья семья, старшее поколение звали: «мама стара» да «тятя старый». С годами первая часть поименования отмерла, и для нас, единственных во всей деревне, бабушка и дедушка были не «баба» и «дед», а Стара и Старый.
На печи-то, правда, лежим только мы со Старой. Мама, когда по дому управится, на широкой лавке устроится у стены, а трое других домочадцев, которым повезло родиться раньше меня, предпочитают не на печи, а на полатях спать, где не так жарко. Меня же Стара не зря «поморозницей» звала. Не по возрасту маленькая, худющая до черноты под глазами, я вечно мёрзла, и даже на печи умудрялась лежать не на истёртой стариной шубе, а прижималась прямо к калёным кирпичам, температуры которых и Стара не выдерживала.
— Стара, расскажи сказку!
— Да каки-таки сказки?! Поздно уж. И натопталась я нонче у печки, сил нет…
— Ну, расскажи!
— Ладно, не то. Котору вам?
— А про окуту с того света!
Жили были старик со старухой. Один у них был сынок — Доронюшка, и тот помер. Вот встала старуха утречком поране, сварила шти крапивны, кашу перлову, испекла пирог гороховой.
— Садись, старик, завтрикать.
— Да я чо-то пока не проголодался… Пойду в поле, пороблю сперва. Потом приду, поем…
Вот ушёл старик в поле, а в двери — шасть — пройдоха один. Бродяжка с большой дороги! До того грязен да оборван — страсть!
Старуха и спрашиват:
— Ой, батюшко, штой-то ты грязной такой? И лопатина-то у тебя вся изорвана… Уж ты — не окута ли с того света?
— И как только ты дозналась, баушка! До чо жо востра! Верно ведь, окута я с того света!
Старуха так и вскинулась:
— Ой, батюшко, дак не видал ли ты там сыночка мово Доронюшку?
— Как не видать — видал, конешно!
— А чо жо он там поделыват?
— Ой, баушка! Ведь он свиней по оврагам да по буеракам пасёт. Весь поизносился, поизорвался!
— Дак не передашь ли ты ему гостинчик от родителёв, да справу каку?
— Как не передать дружку дорогому! Мы ведь с им вместе свиней-то пасём!
Заревела старуха, кинулась дорогому гостю на стол собирать. И шти крапивны выставила, и кашу — весь горшок, и пирог, горячий ишшо — из печи вынула: ешь, гостенёк!
Наелся окута, напился. Всё приел, что на столе было. Только на гороховой пирог силы уж не хватило. Дак он пирог-от в тряпицу завернул. С собой, дескать, возьму, унесу для Доронюшки. А старуха тем времём сундук открыла, бросила на радостях на пол празднишну вышиту скатёрку, котора нечаянно под руку попала, — и давай из сундука на скатёрку всяко добро складывать:
— Вот Доронюшке — онученьки, вот — рубашечку, вот — порточки, а вот и лапоточки…
Цельной узол добра в скатёрочку навязала. Оку-та узол за плечи закинул — и был таков! Тут и старик с поля явился:
— Ну, давай, старуха, собирай на стол! Я, знать-то, проголодался!
— Дак ничо уж нетути, батюшко!
— Как, нетути? А куды всё подевалося? Неуж одна съела?
— Ну-к, ты и скажешь, родной! Нешто я без тебя эстоль съела бы! Это у нас гостенёк дорогой был — окута с того света. Он вместе с нашим Доронюшкой на том свете по оврагам да по буеракам свиней пасёт. Голодной был шибко, дак я всё ему и скормила.
У старика от такой новости в животе уркнуло-буркнуло, ну, стерпел, не стал ругать старуху. Только глядит, а сундук, в котором всё добро домашно складено, пошто-то настежь распахнут стоит.
— А чо это у тебя, старуха, сундук-от — полый?
— Ну-к, сказывал окута, что Доронюшка-то наш весь поизносился да поизорвался, дак я ему выслала онученьки, да рубашечку, да порточки, да лапоточки.
Старик только головой покачал. Вышел из избы вон, пал на лошадь, да гнать. Долго ли скоро ли — догонил окуту с узлом:
— Стой, парень, ломай вицу!
— Не могу. Я кокушки боюсь.
Слез старик с коня, пошёл сам в лес березову вицу ломать, штоб было чем окуту драть. А окута — не будь дураком, пал на лошадь — да гнать!
Старик кричит:
— Стой, парень! Стой! А кокушка-то! Кокушка!
— А, теперь — хоть с избушку кокушка — и то не боюсь!
Только старик его и видел. Пришёл домой пеши. Старуха спрашиват:
— Старик, а лошадь-те где?
— Дак окуте отдал. Што ли тебе Доронюшка-то — сынок, а мне — пасынок?!
Послевоенной изголодавшейся, оборванной, не хуже Старинного окуты, деревенской ребятне зимы долгими казались. Ждёшь-пождёшь эту весну, а она никак в нашу уральскую деревушку не торопится. Только и радости, если очередной мороз даст слабину. Тут уж — успевай! Торопясь, навернёшь на ноги чистые, тёплые онучи, дожидавшиеся такого момента на верёвке над печью, надёрнешь — эх, до чего же хороши! — новенькие пимы. Сорвёшь с гвоздя доставшуюся по наследству великоватую, плохо греющую фуфайчёшку. Пока застёгиваешься, сестра поплотней приладит к твоей головёнке сперва старенький, тонкий, медового цвета гарусный платок для тепла, потом, поверх него — серую, вязаную полупуховую-полушерстяную материну шалюшку, стянет её крест-накрест под мышками и завяжет позади, за спиной. Натянешь на руки связанные из козьего пуха варежки, а сверху — другие, кожаные, сшитые из обрезков старых овечьих шкур. Схватишь в сенях излаженные Старым, крепко-накрепко связанные лыком деревянные санки, — и айда с горы на Исеть кататься!
Не знаю, как теперь, а в те годы из деревни от главной улицы к Исети два спуска вело. Первый — справа, крутой, срывавшийся с одного боку в глубокий-преглубокий овраг, который служил всей деревне в качестве свалки. Здесь и летом-то, пока идёшь, за каждый камушек ногами, а то и руками цепляешься. А зимой, ежели запнёшься, до самой реки будешь лететь кубарем без остановки.
Другой спуск идёт левей первого, по длинному, широкому и глубокому логу. А посередине между ними, на самом юру, своеобразной вешкой — нищенкина избёнка стоит. Сама же улица Ленина с левого краю, от начала спуска и почти до реки, в этом месте односторонкой продолжается. Домишки мостятся по верхнему краю лога, а внизу, плавно поворачивая вместе с ним, торная дорога налажена.
Конечно, кататься лучше всего здесь. С крутой-то горы — и повизжать не успел, а уже — на реке! И карабкайся потом снова наверх с почему-то разом потяжелевшими санками, то и дело соскальзывая обратно и бороздя носом обледеневший склон! А на конном спуске — красота! Едешь и едешь… Одна беда: дорога тут — для всего транспорта, и за поворотом не видать, есть ли кто впереди? Так что невзначай можно и под копыта лошади попасть! Но когда и кого из ребятни такая, воображаемая родителями, опасность останавливала?! Тем более, что здесь можно кататься и не поодиночке.
И вот сбивается у начала спуска ватажка. Самый смелый и ловкий парнишка ложится плашмя на свои санки и цепляет ногами «головку» — изгиб санок следующего юного бродовчанина. Тот, в свою очередь, руками берётся за задние стоечки, коими скреплены верх и низ санок первого смельчака, а носками валенок — за следующий «автотранспорт»… Так — до десятка саней набирается, и называется всё это — кататься «поездом».
Ухватились, значит, все, кому за что положено. Вожак пару раз руками оттолкнулся от дороги, до блеска укатанной санями и дровнями, улитой конской мочой и устланной заледеневшими, желтовато просвечивающими под ней, раздавленными конскими яблоками — и-и-и — поехали! С визгом, с криками! До поворота! За поворот! Слава Богу, навстречу — никого! Теперь — до самой речки! На неровном стыке речного льда и высоконького в этом месте берега тряхнёт хорошенько. Если повезёт, и «поезду» случится не потерять сцепку, все благополучно на реку скатимся да ещё по льду чуть не до середины Исети проедем. А не повезёт — кто куда с саней по сторонам валимся. Из сугробов встаём — чисто снеговики! Ни глаз, ни рожи не видать. Всё снегом залеплено. Протираешь глаза, вытряхиваешь снег из валенок и фуфайки, выплёвываешь изо рта.
А морозец, хоть и не велик, а стоять не велит, так что поскорей — верёвку в руки — и обратно, в тот же долгий путь, только теперь уже не под гору, а в гору. Доверху доберёмся — от спин пар валит. И снова — сцепка начинается. Раза два-три скатились — и самые маленькие, вроде меня, принимаются жалобно канючить, или, как говорит моя сестра, «нявгать»: «Пойдёмте домой! Холодно!». Старшие для виду маленько покочевряжатся, но ведь и сами-то уж замёрзли. Да и по рано темнеющей зимней поре дорогу всё равно вот-вот не видать будет…
Дома мама или Стара, охая, вытряхивают снег из моих одёжек; оттирают ледяные руки, попутно смазывая сметаной болючие цыпки; достают с печки тёплые вязаные носки и натягивают их мне на столь же ледяные ноги. А теперь — на спасительницу мою — печку! И ждать, когда Стара на кухне перестанет греметь чугунком и протянет наверх кусок серого или чёрного хлеба да две-три белых рассыпчатых картофелины, политых вкусно пахнущим подсолнечным маслом. Покосишься из-за изношенной до дыр ситцевой занавески вниз, на хлопочущую у печи Стару (не смотрит ли?) — а рука уже сама так и лезет без спросу в поседевший от старости, худой одинокий валенок на полке над печью. Там всё ещё водятся натолканные с осени, когда-то зелёные, а теперь уже пожелтевшие или покрасневшие помидоры. Они даже и сморщились маленько, но вприкуску с картошечкой за милую душу летят. Вот теперь и жить можно! Даже подремать, пока не услышишь, как бабушка завозится под боком, устраиваясь рядом на горячих кирпичах и пытаясь нащупать под мягкими носочками мои пяточки: отогрелись ли? — Охо-хо, грехи мои тяжкие! — шепчет Стара себе под нос, напрасно надеясь, что не разбудила внучку-«проходимку».
Куда там! Я-то уже и отогрелась и даже поспала! Мне теперь сказку подавай!
— Ну, каку тебе нонче сказывать?
— А про дудочку!
В одной деревне жили были мужик да баба. И было у них три дочери. Старши-то ленивиньки были — ни грядки выполоть, ни избы подмести. Всё им лень да неохота. А младшинька дочушка — Овдотьюшка — така хлопотунья, така старательница. И листьев подсолнушка нарвёт, штобы коровушку вечерком посытней подкормить, и воды с утра маленькими вёдрышками натаскат в бочку, штобы за день нагрелась, штобы теплинькой огурчики-то поливать… Оне — огурчишки-то — холодну, колодежну воду шибко не любят. Оне от её хиреют да чивреют. А как её солнышко-то нагреет, да вечерком ты их польёшь хорошенько — утром и собирай огурец! Вот тогда он не задрябнет! Тут-то и соли его поскорей — крепенького да свеженького — в холодной, родниковой водичке. И такой он вкусной да хрусткой выдастся — сам бы ел, да денег надо!
Ну, вот. А дело-то было летом. Старшим-то девчошкам вовсе неохота в огороде париться над грядками, оне и придумали в лес по ягоды отпроситься. Мать, конешно, поворчала для виду, а сама и рада: наберут, дескать, девки ягоды, насушу я сладкой поболе — а зимой, глядишь, пирогов напеку! Ешьте на здоровье!
Утром мать разбудила дочерей пораньше, кажной по яичку сварила, хлебца да сольцы в тряпицу завернула, кваску плеснула в бидончик. Старшим — по туесочку под ягоды дала, а Овдотьюшке — только блюдичко с синей окаемочкой. Дескать, мала ещё с большой посудиной таскаться. А больше наберёшь — сёстрам высыплешь в туесок.
Только, как в лес-от пришли, старши сёстры первым делом под кустик присели, поели, да тут же и уснули. А Овдотьюшка, пока оне спали, цельной туесок земляны набрала. Да такой крупной, такой спелой — кажно зёрнышко в ягодке видать!
Сёстры-те проснулись, когда солнышко им в задницы уткнулось. Кака тут робота по самой жаре?! Так и проваландались цельной день без толку. А как домой-то идти, стыдно стало за своё безделье. Што родителям-то сказать? Всего один туесок на всех набран? Оне и удумали страшно дело. Взяли, да и убили Овдотьюшку! Под тем же кустиком, под которым спали, и зарыли бедную. Ягодки разделили, блюдечко раскололи, вдоль по реченьке отпустили. А сами, как ни в чём не бывало, домой пошли.
Дома родителям сказывают, дескать, потерялась наша Овдотьюшка. Уж оне, будто, её звали, уж оне её кричали, голоса надорвали, ноги избили, по лесу бегаючи, — да всё напрасно. Из-за того, мол, и другой туесок набрать не сумели.
Ну, родители в лес кинулись, кричали-кричали, звали-звали, да всё без толку. Так, не солоно хлебавши, и домой пришли. Погоревали, погоревали, да делать нечего. Живут дальше. На дочерей-то худого и не подумали. А тем только того и надо, штоб никто не догадался об их злодействе…
Только на том самом месте, где сёстры Овдотьюшку зарыли, дудочка выросла. Шёл мимо прохожий человек, присел на бугорок, пожевал хлебушка, да и надумался дудочку срезать. Проделал в ей, где надо, дырочки, поднёс ко рту — а она сама и запела:
Дяденька — потихоньку!
Свет родной, помаленьку!
Две меня сестрицы убили,
Под кустиком схоронили,
Ягодки разделили,
Блюдечко раскололи,
Вдоль по реченьке отпустили…
Испугался прохожий человек: «Ох, неспроста эта дудочка таку песню поёт!» Взял её с собой и дальше пошёл. А идти ему надо было вокурат по той самой деревне, где Овдотьюшкина семья жила. И избушка у их была с краю. Вот и зашёл он в избу — попросить водички напиться.
Ну, родители были люди гостеприимные. Как не приветить странника?! И напоили его, и окрошкой по летнему времю угостили. А он и говорит:
— Раз тако дело, што вы меня так приветили, дак позвольте, я вам на дудочке сыграю.
Достал дудочку, поднёс ко рту, а она и запела:
Дяденька — потихоньку!
Свет родной, помаленьку!
Две меня сестрицы убили,
Под кустиком схоронили,
Ягодки разделили,
Блюдечко раскололи,
Вдоль по реченьке отпустили…
Хозяева только охнули. Отец-от говорит:
— Ну-тко, странничек, не дашь ли ты мне на этой дудочке поиграть?!
— Как не дать? Дам!
Взял отец дудочку — а она и запела:
Дяденька — потихоньку!
Свет родной, помаленьку!
Две меня сестрицы убили,
Под кустиком схоронили,
Ягодки разделили,
Блюдечко раскололи,
Вдоль по реченьке отпустили…
Тут и мать к дудочке кинулась. Сохватала, ко рту поднесла, а та своё выговариват:
Мамонька, потихоньку!
Свет родной, помаленьку!
Две меня сестрицы убили,
Под кустиком схоронили,
Ягодки разделили,
Блюдечко раскололи,
Вдоль по реченьке отпустили…
Так родители про всё и узнали. Взял тут отец дочерей своих, вывел их в чисто поле и сказал:
— Была у меня, видно, одна на свете дочушка Овдотьюшка, и той теперь нет. Один голосок остался. А вы боле мне — не дочери. Идите, куда глаза глядят. Оне и пошли. После чужи люди сказывали, што каких-то двух сестёр на том самом месте, где была Овдотьюшка убита, волки заживо растерзали. По грехам, значит, и расплата.
Сказка эта про дудочку шибко мне в душу запала. И не только потому, что жалостная была. А ещё и потому, что в существование таких говорящих дудочек я с самого малого возраста свято верила. И вот как это вышло.
В деревнях издавна ребятишек подолгу грудью кормили. Иной карапуз уж сам сопли научился по мордашке размазывать и на улице вовсю верхом на хворостине гоняет, а дома всё норовит к матери за пазуху залезть. А матерям, с одной стороны, — забот меньше, чем ненасытный роток занять, а с другой — проблем меньше с рождаемостью. (Надеялись на так называемую «замену». Дескать, пока кормишь, не забеременеешь. Правда, с этим не всем везло. Бывали ведь и такие бабоньки, что мужик взглянуть не успеет, а у той уж живот пухнет. Ну, да не об этом — разговор).
Меня мама тоже долгонько у титьки держала. А потом-таки отправила к Старе на расстанюшки. (Стара со Старым тогда ещё в другой деревне — в Черемисской — жили).
И вот реву я там без сладкой титеньки и день, и другой, и третий… Не знаю, сколько прожила, только мама соскучилась, наконец, по своему «последышку» и притопала-таки по пыльной полевой дороге за десяток километров попроведать, как я там без неё обхожусь. Без маминого молочка я за это время, конечно, научилась жить, но вечером, едва забралась она ко мне на ещё тёплую после стряпни печку, я сразу принялась у ней за воротом шариться: а вдруг да удастся уловить что! Мама, понятно, меня тут же по руке вразумительно шлёпнула. И никакой нечаянной радости мне не отломилось.
…Проснувшись наутро, я обнаружила сидящего на лавке дальнего родственника бабушки — кривого Проню, который, по её рассказам, давным-давно потерял один глазок, наткнувшись в лесу на ветку. И вот глядит этот Проня на меня снизу вверх своим единственным глазом и говорит:
— А што это ты, Проходимка (Проходимкой меня Стара прозвала за то, что я, по её словам, в три с небольшим года, уже прошла «огонь и воду, и медные трубы»), ночью к матере за пазуху лазила? Ай-я-яй! И как не стыдно! Така больша, а за мамкину титьку хваташься!
— А ты откуда узнал? — вполне резонно поинтересовалась я, скатившись по приступочкам на пол и подбираясь поближе к гостю.
— Дак ведь у меня волшебна дудочка есть, — и показывает мне зелёную камышинку с вырезанными отверстиями. — Как подую в эту дудочку, она мне всё про тебя и расскажет. Вот позавчера, например, ты у Старой сметану из кринки с простакишей слизала. А вчера стащила первый огурчик, который она на окрошку оставила и под листом лопуха спрятала. А поза-позавчера.
Что я там натворила «поза-позавчера», Проня так и не успел рассказать, потому что в этот момент выхватила я у него волшебную дудочку — и хрясь её об коленку! На тебе, ябеда!
Но напрасно я с торжеством глядела на кривого Проню, рассчитывая увидеть, как он расстроится. Проня лишь расхохотался в ответ на мою выходку: — Ох! Ох! — только и выговаривал он сквозь смех. — Ох, и верно, Проходимка! Да таких волшебных дудочек у меня за деревней цельно болото растёт!
Солнечным февральским днём брат и сёстры убирают навоз в стайке у нашей любимицы — чёрно-белой тагилки, умницы Маечки, которая вот-вот днями должна отелиться. Брат вилами выбрасывает навоз за двери, а сёстры подхватывают его вместе со снегом и перебрасывают стылые или ещё дымящиеся говяши в огород. Я кручусь у старших под ногами, пока один говяш чуть-чуть не в лицо мне прилетел. Мне тут же было велено или в избу убраться или тихо сидеть на сложенной у избы поленнице, дров в которой к концу зимы самый чуток осталось.
Бока у Маечки уже разнесло так, что крестец на спине проступил. Выпущенная во двор по случаю уборки, она зябко встряхивает всей шкурой и косит на нас большим лиловым глазом: и чего, дескать, беспокоите меня в таком положении?
А я гляжу на неё и мечтаю, как в очередной раз принесут в избу на старом половике маленькую неуклюжую тёлочку, точь-в-точь такую же, как Майка, — чёрно-белую, с красивой белой мордочкой. Как станет она шарашиться, помыкивая и пытаясь встать в отгороженном досками углу. Как, расставив дрожащие ноги, пустит первую струю на пол. Как потом станет играть со мной, взбрыкивая в своей загородке, подставлять крутой лобишко, чтобы я его почесала (что, вообще-то, категорически запрещалось делать, чтобы тёлочка не выросла бодучей). Как мама станет приносить в избу сперва жёлтое молозиво, как оно с каждым разом будет становиться всё белей и белей, и однажды — наконец-то! — после долгого межмолочья, Стара нальёт не только тёлочке, но и нам через чистенькую марлечку прямо из подойника по кружке вкусно пахнущего, пенящегося, парного, нового Майкиного молочка.
…В обед мы сидим за столом и едим из большой алюминиевой чашки сперва — тюрю — залитые кипятком сухари с накрошенным в них луком и заправленные подсолнечным маслом, а потом — из большого чёрного чугунка уже поднадоевшую за зиму пустую картошку, заедая её кислой капустой. Стара, глядя на нас, подшучивает: «Кушай, Яша, тюрю, молочка-то нет». А уйдя на кухню, тихонько ворчит себе под нос: «Бедны робятешки. Ростут ведь, а кормить нечем. Лук с кваском, да квасок с лучком — вся и перемена!».
Вечером она уговаривает маму не жалеть дров и разжечь стоявшую посередь избы на четырёх лапах чёрную печку-буржуйку. И вот намыли мы той же картошки, сели вокруг на пол, и, нарезая белые кружочки, бросаем их, посолив, на раскалённый верх буржуйки. Округлые картофельные пластинки, окаймлённые тёмной, тонкой корочкой шкурки, шкворчат, покрываются золотисто-ржавыми и тёмными пузыриками. От жара соль подпрыгивает с них и сгорает, попадая на печку. И до чего же они вкусны — эти картофельные печёнки в голодном послевоенном феврале! Будто и не картошку вовсе едим, а невесть какое лакомство.
…К ночи забрались — кто на полати, кто на печку. Стара, которая в этот раз чуть пораньше меня на печи оказалась, греет мои ледышки своими тёплыми ногами. А на меня нежный стих нашёл. Прижимаюсь к ней, обнимаю крепко-крепко.
— Стара, знаешь, как я тебя люблю?
— Как?
— Как от земли да до небушка. Нет! Как из голбца да до небушка! А ты — меня?
— А я тебя — как… как от полу да до половиков.
…Вот те и на! А я-то думала… У меня от обиды — слёзки на колёсках. Так и царапаются в горлышке. И уже в носу хлюпают…
— Да пошутила я. Я тебя тоже люблю.
— А как?
— Как из колодца да до небушка!
Я удовлетворена признанием, но всё ещё всхлипываю. Однако Стара знает, как внуков успокаивать.
— Ладно, не реви! Хочешь сказку?
— Хочу-у-у…
— А каку тибе нонче?
А таку, что уж тебе, Старинька, за обиду мою сёдни до-олго не спать. Нарошно саму длинну сказоньку выпрошу:
— Расскажи про Восиясно Красно Пёрышко.
Вот тоже жили однова муж да жена, да дочка Марьюшка. Только мать-то возьми да и помри. Надселась, видно, на тяжёлой хресьянской роботе. И остались отец с дочкой вдвоём. Только ведь недаром говорится, что без отца робёнок — полсироты, а без матери — полная сирота. Отец-то цельнымя днями в поле: то пашет, то боронит, то сеет, то жнёт, а девчурочка с утра до ночи одна по домашности мотатся: ни умыться толком, ни косыньку заплести. Так и бегает чумаза да растрёпанна.
Прошёл год, другой. Марьюшка уж подросла, а всё ж таки тяжело ей одной-то на хозяйстве. Вот и надумал отец вдругорядь жениться. Присмотрел вдову, котора тоже одна с двумя дочерьми жила, и присватался. Дескать, вдвоём-то и подымем вместе девчошок.
Про бабу бы так сказать можно было: взамуж-то — не напасть, да как бы взамужом не пропасть! Только тут вовсе всё наоборот вышло. Мужик, как бился один во поле, так и бьётся, а мачеха-то дома только фуфырится. Не то, чтобы за падчерицей приглядеть, дак она на саму её втрое больше роботы наворотила. Теперь Марьюшка ещё и за мачеху, и за сестёр сводных весь день по домашности убиватся: корову напои-накорми, навоз убери, печку истопи, дров-воды натаскай, хлебы поставь, штей навари, накорми-напои бездельниц, бельишко перестирай-переполощи, золу из печки выгреби, избу вымети…
Придёт отец с поля, глянет на Марьюшку — сердце заболит:
— Што ж это Марьюшка-то у нас — така чумаза да неприбранна?
— Дак така уж она у тебя — ни к чему не приучена. Ни умыться не заставишь, ни косу заплести. На моих-то погляди — вон каки чистеньки! А эта уж так, видно, замарашкой и будет…
И по деревне то же понесла: замарашка да замарашка… Вскорости у Марьюшки и имечко крещёно забылось. И стали её все Замарашкой звать.
А, надо сказать, ещё при матере завёлся во дворе у их петушок. До того баской — глаз не отвести! И шея, и крылья, и хвост так на все цвета радуги и переливаются. Очень любила Марьюшка того петушка. Ну, как же, — по матере поминочек! И петушок её тоже любил. Во всём доме она одна иной раз раньше его вставала. И вечно она — в роботе, а никогда не забудет петушку лишний раз крошки стряхнуть, крупки подбросить. Только Марьюшка во двор выйдет — петушок слетит с забора — и к ей! Так и ходит кругом, ровно кошка, так и ластится, так и кокочет, ровно што сказать хочет. А на мачехиных дочерей злым кочетом налетат, ноги-руки им клюёт, только што глаза не выклевыват.
Жалуются оне матере, а та — к мужу чуть не с ножом к горлу пристаёт: «Заруби да заруби петуха! Совсем заклевал моих девок! И тебе на полевых-то роботах — приварок будет…
Словом, зауросила баба: спать не легу и домой не еду!
Марьюшка со дня матерних похорон не рёвы-вала, а тут услыхала про такое дело — слезьми улилась: «Не трогай, тятенька, петушка! Одна у меня радость, один поминочек по родимой мамоньке остался!». Противился-противился мужик новой жёнке, да куды ж ты против такой бабы выстоишь. И жалеет красавца, а деваться некуды!
Побежала Марьюшка с петушком прощаться. Кажно пёрышко у его перебрала-перегладила, весь гребешок алый по зубчику исцеловала. А петушок ей и говорит вдруг человечьим голосом: «Не плачь, Марьюшка! Видно, у домашной птицы судьба така. Только ты выбери-кось у меня из хвоста само баско пёрышко и спрячь подале, штобы сёстры не увидали. Улягутся оне с мачехой-то спать, а ты возьми моё Восиясно Красно Пёрышко, вставь его в светец заместо лучины и вышей такими же перьями нарядну рубашку на добра молодца. А как вышьешь, пойди на базар и продай её. Да не всякому, а только тому, которой к душе припадёт. Только, когда тебе из дому выходить, штоб не признал никто, махни вкруг себя Восиясным Красным Пёрышком — и сама увидишь, што будет».
Погоревала Марьюшка по петушку, поплакала, да так и сделала, как он велел: выбрала само баско пёрышко и спрятала у себя за пазухой. И стала она по ночам у себя за печкой, как времё выберется, рубашку вышивать. И год шьёт, и другой. А заместо лучины светит ей Восиясно Красно Пёрышко, в светец вставленное. Так сияет, што никакова свету не надо.
А в те года в царёвой семье на здешней земле сынок вырос. Жениться ему пора, только никак себе невесту не выберет. Он, вишь, хоть и царской сын, а парень умной да рукодельной вырос. Дядька царской, которому было поручено царенково воспитаньё, парнишонка в строгости ростил и всякому ремеслу выучил. Которы робяты из его ровни по цельному дни бездельно по лавкам валяются, а этот с утра — в роботе. То он столярничат — на дома-терема резны наличники мастерит, то для царской конюшни хомуты шьёт, то для конюшенного мужика сапожки из доброй кожи на болванку натягиват, то валенки починиват.
Ну, всё-таки дело молодое. Тоскливо ему как-то показалось во дворце. Говорит дядьке: «Пойду-кось я на базар, погляжу, каким там ещё мастерством народ владеет?» Оделся попроще, взял с собой резны наличники на продажу да малую толику денег, кои сам заробил, и отправился.
А на ту пору Марьюшка как раз рубашку вышила. Така баска рубашечка вышла — глаз не оторвать! Уловила она момент, когда мачеха со своими дочками ушла с суседками сплетничать, вышла на двор, махнула вкруг себя Восиясным Красным Пёрышком — и обернулась краса красой с русой косой. Пошла она на базар, встала с краешку, рубашку на руках дёржит. Уж не только простой народ, а и купецкой сын к рубашке приценивался, на мастерицу заглядывался, только Марьюшка не отдаёт своё рукоделье. Говорит: «Тому отдам, кто за рубашку не чужой, а своей денежкой расплатится».
А тут вокурат царевич идёт вдоль рядов. Глядит, эвон, како чудо красна девка в руках дёржит!
— Нешто, — спрашиват, — человеческим рукам така красота доступна?
— А ты спробуй и узнашь! — шутит Марьюшка.
— Да эдак-ту и из всёй вашей сестры, наверно, только одна изгадат. А у меня други кружева из-под руки выходят — деревянны.
А Марьюшка-то и сама уж приглядыватся к деревянным кружевным наличникам.
— А это, што ли, ты сделал?
— Я.
— Ну, раз так, — говорит, — бери моё рукоделье. Носи на здоровье!
Пока парень обнову-то в руках вертел, да разглядывал. Поднял глаза, хотел денежку отдать, да ещё разок на саму мастерицу посмотреть, а её и следок простыл.
Тут и затосковал царевич. Как бы ему хоть ещё разок, хоть в один глазок ту деушку увидать! А царской дядька на то и поставлен, штобы приглядывать за царевичем. Ну, и видит, што у воспитанника-то кусок в горло не лезет, сон в глаза нейдёт…
Нето-нето — добился, разузнал, в чём дело. Ну, и говорит царевичу:
— Таки-то мастерицы не во дворцах живут, не по балам шляются. Где-то в простом доме деушка проживат, и увидеть её можно разве што во святой церкве в воскресной день.
А у Марьюшки и у самой сердчишко щемит, зовёт куда-то. Вот в воскресной день собираются сёстры с отцом да с мачехой в город, в церкву. Попросилась, было, и она с имя. Не берут. И отцу не дали слова вымолвить:
— Куды такой Замарашке — во святу церкву! Только нас позорить!
— Дайте мне хоть гребешок причесаться.
Оне бросили ей гребнем-то, да прямо в голову.
Ну, дождалась она, когда все ушли, вышла во двор, взмахнула вкруг себя Восиясным Красным Пёрышком — и обернулась краса красой с русой косой, в серебряном платье. А уж рядом конь под серебряной дугой, в попоне серебряной по снегу копытом бьёт. Колокольчики серебряны без ветру звенят. Кошева росписная сама ступенечку под ноги подставлят. Села Марьюшка в кошеву, поехала в церкву. Подъезжат к воротам, коня не привязыват, людям не приказыват, сама заходит в церкву.
Стоит себе, молится, а народ шеи изломил — на неё оглядыватся: «Чья така? Откудова? Из какова городу?» — «А из такова городу — гребнем в голову». Што за город такой — никто не знат. Один царевич как увидал её, сразу признал мастерицу с базара. Уж и не до молитвы ему. Не чает, как конца службы дождаться.
Кончилась служба. Народ из церквы повалил. Марьюшка-то в самом конце стояла, первой и вышла. А царевич по должности своёй в самом первом, почётном ряду стоял. Оттуда пока-а-то к дверям пробрался! Выходит — а любезной и след простыл. Видали, говорят, как садилась, не видали, куды укатилась.
Дома у Марьюшки только и разговоров, што про красавицу, да про её наряд.
Марьюшка и спрашиват:
— Уж не я ли там была, сестрицы? А сестрицы на смех подымают?
— Куды тебе, Замарашке! Сиди уж на печи, чумазая, перегребай золу с угла на угол!
Один лишь отец маленько заподумывал о чём-то, на свою доченьку запоглядывал да головой запокачивал.
На друго воскресенье опеть просится Марьюшка в церкву. Опеть её не берут. Она попросила подать ей поварёшку. Сёстры-те бросили ей поварёшку, да прямо в голову.
А царевич еле дождался воскресенья. Только там — тот же сказ. Всёй и разницы, что одета была красавица на этот раз в золото платье, и конь у ей был в золотой попоне, с золотой дугой да с золотымя колокольцами. Среди крещёных снова только и разговору, дескать, подъезжат красна девка к воротам — коня не привязыват, людям не приказыват, сама заходит в церкву. Спрашивают её, из какова она городу, а она только и молвит коротёхонько: «А из такова городу — поварёшкой в голову». После службы царевич опеть к выходу не поспел. Все говорят: видали, мол, как садилась, не видали, куды укатилась.
Дома у Марьюшкиных сестёр красавица в золотом платье с языка не сходит. Вот бы и им таки платья! Царевич-то, небось, тогда не на эту, не-знаему, глазел бы, а их заметил да, глядишь, и посватался. Возраст-то у его — самый, што ни на есть, жениховский.
А Марьюшка с печки опеть тихонько спрашиват:
— Уж не я ли там была, сестрицы? Те только руками замахали:
— Куды тебе! Сиди уж на печи, перегребай золу с угла на угол!
Только один отец сильней прежнего задумался. Платье-то — платьем, однако, ежели его Марьюшку умыть, да причесать, да нарядить так-то, дак не выйдет ли, што личиком-то она с той девицей одно в одно будет? И с прозваньем городов у ей мудрено, да не с намёком ли каким выходит: то — «гребнем в голову», то — «поварёшкой в голову»?!
На третье воскресенье отец Марьюшкин сказался занятым и не пошёл в церкву, а в сараюшке спрятался. Тут и увидел он, как его дочушка, кровиночка родная, петушиным пёрышком себя обмахнула, как оказалось на ей тако баско платье, што надо бы нарядней, да некуды! Всё, будто из радуги соткано. И дуга, и попона на коне, и колокольцы — тоже ровно с небес после дожжичка сняты, всеми цветами переливаются. Села Марьюшка в кошеву и со двора выехала. А отец пошёл в избу, пал на колени перед иконами и молится — ног от радости под собой не чует.
Марьюшка у церковных ворот, привышным делом, коня не привязыват, людям не приказыват, сама заходит в церкву, и также, привышным делом, в последний ряд встаёт. Только слышит вдруг из уголочка сзади голос знакомый: — Ежели ты и нонича уедешь из церквы, словечка мне не сказав, погублю я свою бессмертну душу — утоплюся в пролубе.
Оглянулась Марьюшка, а позади — тот паренёк, которому она вышиту рубашку отдала. В той рубахе и стоит. И вышивка — цвет в цвет — с её платьем сходится. Догадался царевич на этот раз тоже в последний ряд встать, а она догадалась, што не зря на их одёже одинаково Восиясно Красно Пёрышко сият. Встали оне рядышком и так до конца службы простояли вместях. Вместях и из церквы вышли. Взялись обое за руки, стоят — расходиться неохота.
Царской дядька видит тако дело, домой скореича побежал — рассказать царю с царицей, што царевич наконец-то свою сужену нашёл. Те заахали, заохали, подхватились — да к церкве. А тут и Марьюшкин отец из дому прибежал, запыхался. Сговорились скоренько, да в тот же день и обвенчали царевича с Марьюшкой в той же церковке. Пожили молоды сперва в царском терему, пока царевич свой теремок не изладил. Весь кружевной, нарядной. А на самом верху петушок крутится. Такой баской — глаз не отвести. И шея, и крылья, и хвост так на все цвета радуги и переливаются. Отца Марьюшкинова молоды-те к себе взяли. А мачеха с дочками от стыда вовсе из тех мест ушли, куды глаза глядят.
Так-то вот. Счастье-то — оно не с неба сваливатся. Его заробить надо.
Надо сказать, что и с этой сказкой у меня кой-какие, не совсем сказочные, воспоминания связаны. Впервые про Восиясно Красно Пёрышко я услышала от Стары, когда вовсе маленькой была, то есть — задолго до нашего обидного разговора про любовь. Тогда мои прародители ещё в Черемисской жили, а меня время от времени отправляли к ним «на поправу».
И была в той деревне у моей бабушки подружка или, как говорили в деревне, — «товарка» — совсем старенькая тётушка Маремьяна. Обе ещё с Первой Германской дружили, когда мужьёв на войну забрали. Наш-то Старый с германской войны воротился после долгого плена, а Маремьяну та война вдовой оставила. Старый по-соседски помогал ей, чем мог, — огород вспахать небольшим плужком на своём Серке или дровишек подвезти, картошку выкопать.
Был у Маремьяны сынок Яша. В деревне его так и звали — Яшка — вдовий сын или Яшка Маремьянин. Бабушка рассказывала, что дед взял его «в науку», то есть по ходу дела обучал разным крестьянским премудростям.
Однако к тому времени, когда меня впервые привели в гости к тётушке Маремьяне, Яшки там уже почему-то не было. Почему — не знаю. Только жила тётушка совсем одиноко в земляной избушке на самом краю деревни. А мы со Старой ходили к ней пельмени стряпать. И каких только пельменей не напробовалась я тогда: и рыбных, и капустных, и «картовных» (из варёной или сырой картошки), и «ретешных» (из редьки)…
Стара замешивала дома крутое пельменное тесто, приготовляла соответствующую начинку, брала с собой маленький горшочек густой сметаны, и мы гуськом пробирались с узелком по узенькой, едва намеченной в снегу тропинке «на пельмени к тётушке Маремьяне, за кумпанию посидеть».
Землянка была тёмная и низенькая. Всего убранства в ней — печка, круглый стол да несколько круглых, узких и высоких «тюриков», которые служили табуретками. Такие «тюрики» — два отпиленных от осины кругляша, соединённые семью-восемью узенькими пластинками-досочками, — использовали в станках, на которых половики ткут. (Правда, были эти «тюрики» явно не на мой характер рассчитаны, потому что падала я с них бессчётное количество раз). Со стола до полу свисала домотканая скатёрка. Под этим-то столом я однажды и устроила очередную свою проказу, из-за каких Стара и прозвала меня в своё время Проходимкой.
У тётушки Маремьяны на ту пору из всей домашней живности оставался один, совсем ручной петушок Буяшка. Летом он хулиганил в чужих дворах, где топтал куричёшек у зазевавшихся соперников, а зимой жил под печкой в землянке Маремьяны и вёл себя самым смирнейшим образом. Когда мы приходили, он выбирался из-под тёплой печки и крутился возле нас, дружелюбно о чём-то своём, курином, рассказывая. Позовёшь его — подойдёт с доверчивым кокотаньем. Зёрнышек пшеницы или семечек бросишь — склюёт и начинает крутиться да кланяться, будто благодарит за угощенье.
А петух, надо сказать, красоты был необычайной. Шея, крылья и хвост Буяшки переливались всеми цветами радуги: и тёмной синью-зеленью отливали, и ярким золотом светились, и с самым багряным закатом сравняться могли. А на ногах — ещё и пушистые «штаны» красовались. Словом — не петух, а загляденье!
Мудрено ли, что я и вообразила себе, будто он и есть тот самый петушок из сказки про Восиясно Красно Пёрышко. (Даром, что ли, Стара говорила — «баской, как в сказке»!). А раз так — почему бы мне не использовать по прямому назначению волшебное Буяшкино Пёрышко? Не зря же этот красавец всего-то в двух шагах от меня столь безбоязненно расхаживает.
И однажды, когда Стара и тётушка Маремьяна в очередной раз принялись лепить пельмени, я семечками коварно заманила Буяшку под стол и деранула у него из хвоста самое баское, самое переливчатое перо. Дерануть-то деранула, да силёнки, видать, не хватило выдернуть до конца. Только заорал Буяшка что есть мочи вовсе не по-куриному и рванул из-под стола в родное подпечье, а я осталась с пустыми руками.
Хуже всего было то, что и надежды никакой обрести-таки заветное перо у меня не осталось: бедный петушок с тех пор, едва завидев в дверях мою пшеничную головёнку, с испуганным клёкотом скрывался в своём убежище. Стара и тётушка Маремьяна издивовались вконец, почему это раньше он так любил «на людях» покрасоваться, а теперь его никак нельзя из-под печки выманить?
Правда, у моей мудрой Стары, видать, были на этот счёт кой-какие сомнения, и она не раз пыталась выведать у меня: что же такое с бедной птицей под столом приключилось? Но я, естественно, молчала, как партизан на допросе, а Буяшка… Он, если и волшебный был, тоже почему-то помалкивал. Может, не хотел со взрослыми по-человечьи разговаривать, а, может, просто пожалел девчонку: за такую проделку мне могло по первое число попасть.
Сегодня наши старшие пораньше с домашними делами управились. Мама уже сходила на ночь попроведать Маечку. Новая Майкина дочка — Звёздочка угомонилась за своей загородкой. И мама «безделицей» занялась: из белых, как снег за окном, ниток очередное покрывало вяжет. Мечта у ней: всем нам — троим девкам — по такой нарядной, кружевной, лёгкой пелене сделать в приданое. А Стара взялась из надранных загодя тряпочек круглый коврик плести под ноги на холодный пол. Руки заняты, а язык-то свободен. И начинается.
— Сказывала моя баушка, што однажды её сам Хозяин давил.
— Какой — Хозяин?
— Да Суседушко Буканушко.
— А какой он? Где живёт?
— А такой. Ежели к ему с добром, дак и он с добром. Убирашь со стола — дак оставь и Ему крошечку, а на праздник — и чуток кашки в чашке нечаянно забудь. В нову избу перебирашься, с собой позови, а то осердится. И будешь потом маяться без своего домового: всё добро скрозь пальцы уйдёт. Которой домовой помоложе — за печкой живёт, а который постаре — под печкой. Буканушко — он над всем домом, над всёй скотиной — Хозяин. Видеть Его нельзя, а вот услыхать — можно. Он вить, как человек. Ему тоже и весело быват, и скушно. Как заскучат, зачнёт шутки шутить. У меня вот всё спички норовит спрятать, и посмеиватся, пока я их ищу. Скажешь Ему: «Ну, ладно уж! Поиграй да отдай!» Он и подсунет их куда-нето на видно место. А то возьмётся вздыхать да постанывать. Это он меня пугат. Только я Ему и скажу: «Што, Суседушко, вздыхашь? Али мыши одолели? Я их — счас, окаянных! Кышь! Кышь!» Он и развеселится.
— А как он баушку-то давил?
— А она тогда ещё молода была. И вот спит это она. А домовой, не к ноче будь помянут, на неё навалился и давит ей на грудь, и давит! У ей уж дыханья не хватат, а Он всё давит. Она Его и спрашиват: «К добру пришёл, али к худу?!» А Он как дунет ей в лицо, ажно волосья зашевелились. «К худу, — говорит, — к худу!». Ну, у ей на другой день робёночек и помер.
…Я так и замираю от ужаса, представляя, как кто-то невидимый давит бедной женщине на грудь, как глухо говорит ей это зловещее «к худу!», и как она плачет потом над мёртвеньким ребёночком.
Лето, говорят, — Припасиха, а зима — Прибериха. Припасы-то кой-какие у нас, конечно, ещё есть. Только когда каждый день — бураны да бураны, а морозы такие стоят, что мама не решается яму открывать, чтобы не застудить её, то мы уже и голой картошке радёхоньки. А тут — на тебе! От-теплело, наконец! И то сказать, март на дворе, а с крыши ещё ни единая сосулька носом вниз не нацелилась. И всё ж таки — отступили большие морозы, и наш Ваня слазил в яму не только за картошкой, а и капустки достал квашеной, и огурчиков солёненьких из бочки.
И вот мы жадно выхватываем из-под Стариных рук эти самые огурчики, сложенные горкой в миске. Они — маленькие, пузатенькие, крепенькие. С одного боку к огурчишке вишнёвый листочек прилип, с другого — тоненькая беленькая пластиночка чесночинки. А из миски мокрые растопыренные зонтики укропа торчат и па-а-ахнут — на всю избу. Куснёшь — и мастерски посоленный, крепкий огурчик так и хрустнет под зубами, так и брызнет тебе на язык холодной, солоновато-кисловатой, зеленовато-прозрачной, аппетитной мякотью, сквозь которую просвечивают белые семечки. И потом долго держится во рту этот незабываемый вкус.
Как же они назывались — те огурчики?! Ах, да — муромские и неросимые. Других сортов и не знали в наших деревнях. И не помню, чтобы огуречные плети их когда-нибудь чем-нибудь болели. То ли вовсе тогда болезней огородных не водилось, то ли спасала от них крапива по краям гряд. Разве что под самую осень пожелтеют плети, и ты переворачиваешь их, заглядываешь, не прячется ли где ещё какой-нибудь крутобокий малец, не прихваченный первым морозцем?
Ну, земляным-то огурцам не грех и до морозов жить. Они-то своих первых детёнышей не торопились выдавать! А в начале лета нас дразнил соблазном ранний урожай с навозной гряды. Остренькие, похожие на крохотные лодочки огуречные семечки, подогретые теплом уже перепревшего сверху, а внизу ещё перегорающего навоза скорёхонько пускались в рост в своих глубоких земляных ямках. При похолоданиях мама бережно прикрывала эти ямки ветками, набрасывала сверху старые половики, и зелёные выскочки сидели там в тепле, как в гнёздышках.
Но вот миновали ночные заморозки — и, глядишь, уже поползли ко краям высоченной широкой гряды зелёные плети, и завились на них первые цепкие усики, и зажелтели ярко-жёлтые, нарядные, как солнышко, цветочки. (Мы наперегонки искали мужские, без зародышей, цветы, обрывали их и ели — самое первое летнее, сладкое огородное лакомство!). А там уже и первые крохотные огурчёночки повисли. Напиваются досыта летними дождичками, тёпленькой водичкой, которую мы таскаем на гряду из бочки, наливаются соками под летним солнышком.
И тут уж у Стары — одна забота, как бы уберечь от внучкиных и соседских ручонок два самых-самых первых?! Потому что у ней на эти два огурчика — свои виды. Первый положено было торжественно разрезать повдоль на шесть равных долек: маме, Аннушке, Ване, Вале, Нине и самой Старе. И съесть свою дольку надо было столь же торжественно, с благодарностью огурцу за то, что поспел, солнышку — за то, что грело, дождичку — за то, что поливал, Господу — за то, что дал до такой радости дожить. Второй огурчик шёл на первую летнюю окрошку. Для неё и квасок заранее готовился, и картоха загодя варилась, и сметанка в яме, в крыночке холодилась.
А укараулить Старе эти огурчики помогал Ко-си-Нога.
— Стара, а кто он такой — этот Коси-Нога?
— Да сродственник он нашим Буканушке и Баннушку.
— А где он живёт?
— Ну, летом-то — в огуречнике, у плетня, в крапиве, а зимой на постой просится — то к Баннушку, то к Буканушке. Ежели с Баннушком сговорится, дак у его в бане под полком зазимует, а ежели с Буканушкой — дак в избе, под печкой. Ну, живут, живут, а зима-то у нас — эвон кака длинна. Ну, и надоедят друг другу до смерти. Ругаться да драться примутся. Слыхали, поди, как нонче ночью на крыше орали?
— Стара, дак это коты орали! Наш Барсик да Васька парамоновский. Они все эту чёрну бродячу кошку, котора к нашему огороду прибилась, поделить не могут.
— Разве? Ну, может, и коты. Только ежели Буканушка с Коси-Ногой счинятся драться, дак орут точно так же. Оне ведь ещё и потому ссорятся, что Буканушко-то над всем домом, и над двором, и над скотиной — Хозяином поставлен… И над огородом норовит покомандовать. А Коси-Нога-то не соглашатся к ему в подчиненьё идти. Мол, ты там хозяйнуй, а огород — моё дело. И некоторой некоторому уступить не хочут.
— А зачем этот Коси-Нога в огуречнике живёт? Да ещё в крапиве? Его, што ли, крапива-то не жалит?
— Дак он ведь мохнатой, чо ему крапива-то!
— А пошто его так зовут — Коси-Нога?
— А у ево, вишь ли, коса есь, штобы огород блюсти от воров. Вот, ежели заберётся воришко за огурчиком, морковкой либо подсолнушком, он косу-то в ход и пустит. Как вжикнет — так ты и без ноги! Видала, поди, возле сельсовета мужика одноногова. Вот ево в детстве Коси-Нога и чиркнул по ноге-то.
— Ну, Стара, ну, чо ты врёшь! Тот мужик-от с войны без ноги пришёл.
— А-а, дак я про другова вовсе, а не про этова, про которова ты думашь.
— А пошто этот Коси-Нога тебя не трогат?
— Дак ведь не дурак он — на хозяйку-то махаться. Он свой порядок знат.
— А я, например, тоже хозяйка?
— Э-э, милая, ты сперва с моё поживи, да поробь. Может, тогда хозяйкой станешь. А пока он тебя за свою не признаёт. Ну, разве што, со мной живёшь, дак он, может, по первости не косой, а крапивой понужнёт, ежели зайдёшь в огуречник без спросу. А шибко осердится, дак и за косу может взяться. Так што, гляди.
…Гляжу, Стара! Гляжу…
Стара была у нас женщина, как сказали бы сейчас, крутая. Перечить ей не то что мама, а и сам Старый даже не пытался. Только мы, с увеличением порядкового номера класса на школьных дневниках, иной раз, по неразумению нашему, делали попытки намекнуть: дескать, у тебя, Стара — всего-то четыре класса ЦПШ (церковно-приходской школы), а у нас.
Но, выслушав доказательства нашего превосходства — и то мы читали, и это мы знаем — Стара сперва нарочито прибеднялась: «Где уж нам уж выйти взамуж! Мы уж так уж проживём! Как-нибудь, как-нибудь — лишь бы не в девках!». Однако тут же, будто вовсе мимоходом, вспоминала про «одного умного сыночка из знакомой семьи». Уехал-де этот сынок в большой город учиться.
«Вот поучился он там како-то время и домой на каникулы приехал. И до того уж умной стал, слова по-русски не скажет. Куры у него — «куркураус», кошка у него — «мурмураус», грабли у него — «грабляус». Только сказал он это само слово, да как наступит на грабли-те — оне, вишь ли, к стайке коровьей были приставлены зубьями наружу. Он на зубья-те ступил — а его другим концом струмента и шабаркнуло по умной-то голове. Тут учёной сынок разом родной язык вспомнил: «Штой-то ты, тятенька, грабли на место не тем концом ставишь?»
…А добраться до бездонного кладезя Стариных сказок и побасок и записать их я решилась, когда однажды, слушая полуграмотную, до сухарного состояния иссушенную, уже почти что не русскую, а полуанглийскую речь теле- и радиоведущих, больших начальников и политиков, поняла, что донельзя истосковалась по другой, исконно русской, искуснейшей, богатейшей, которой моя Стара говорила. Может, прочитает кто, да и вспомнит про «великий и могучий» собственный, родной наш язык.
Николай Переяслов[80]До свидания, Гиппо!
1. Детство Гиппо
Посреди большой столицы,
элегантный, как комод,
жил смешной и круглолицый
африканский бегемот.
Там, где солнце над болотом
жарит воздух, где-то там
он родился бегемотом,
имя взяв — Гиппопотам.
С детских лет не зная гриппа,
он носился день-деньской.
Зря взывала мама: «Гиппо!» —
малыша зовя с тоской.
Зря отец кричал до хрипа,
клича сына по кустам:
«Гиппо! Гиппо! Гиппо! Гиппо!
Где ты, Гиппо? Тут иль там?..»
В жиже луж плескаясь звучно,
корешки травы грызя,
Гиппо чуял: дома — скучно,
жить в болоте век нельзя!
И со всем болотным братством
распростился он, как брат,
и… в Россию перебрался —
в стольный город, на Арбат.
Как тут нам не веселиться,
как грустить от разных бед,
если рядом — поселился
этот миленький сосед?
Мы слыхали, как он въехал
на четвёртый свой этаж.
Он чихнёт — и громом эхо
сотрясает домик наш.
Утром он идёт из дома
на работу в зоопарк,
улыбается знакомым
не за плату, а за так.
А когда он в лифте едет
после службы иль в обед,
замирают все соседи —
оборвётся лифт иль нет?
Так вот рядышком и жили —
и народ, и бегемот.
Да при том ещё — дружили,
не кричали вслед: «Урод!»
Вместе радости делили
и последний бутерброд,
а на Новый год — водили
возле ёлки хоровод…
2. Московские будни
Бегемоту жить непросто
в тесном городе Москве.
Хоть и малого он роста,
но ведь весит — тонны две!
Кто такого согласится
посадить к себе в такси?
Тут бессмысленно проситься,
так что даже — не проси!
Летом — даже толстопятым
хочется, когда жара,
заскочить в кафе к ребятам —
съесть пломбира полведра.
Но не ставят из бетона
мебель в детский уголок.
Где взять стул, чтоб он две тонны
удержать спокойно мог?
(Я во всех кафе огромных
побывал и знаю сам —
не найти там мест укромных,
где б мог сесть Гиппопотам.)
Тяжело и магазины
бегемоту посещать:
двери там не из резины —
начинают вмиг трещать.
Потому он шёл на рынок,
где ворота широки,
покупал там десять крынок
молока и пуд муки.
Ставил дома тесто в ванне,
пёк на кухне пироги,
ну, а после — на диване
сочинял весь день стихи.
Были им в стихах воспеты
Кремль, Арбат, луна во мгле…
Что поделать, коль поэтом
он родился на земле?
А когда он шёл, как глыба,
и его народ встречал,
каждый встречный: — «Здравствуй, Гиппо!» —
увидав его, кричал.
Но грустнел душой он, ибо,
вспоминал, как средь болот:
«Гиппо, Гиппо, где ты, Гиппо?» —
мать его к себе зовёт…
3. Гиппо и воры
Гиппо был весёлый малый.
Если кто-то зло творил,
он ему: «А ну, не балуй!» —
очень строго говорил:
«Лучше нам не быть врагами,
я злодеев не люблю.
Если будешь хулиганить,
вмиг на ногу наступлю!»
Это слыша, все пугались,
забывали про грехи.
Кто ругались — разбегались
и читали вслух стихи.
В зоопарке дела много,
должен быть порядок там.
Вот за всем за этим строго
и следил Гиппопотам.
Как-то раз под вечер Гиппо
у вольера юных львят
привлечён был странным скрипом,
и смекнул — их красть хотят!
Глядь, и правда — двум патлатым
пьяным типам удалось
влезть в вольер к беспечным львятам,
безмятежно грызшим кость.
Звери поняли угрозу
лишь тогда, когда в мешок
затолкали их без спросу,
чем повергли в нервный шок.
Лишь почти у дырки самой
львята пискнули, озлясь,
и мгновенно с львиной мамой
протянулась звука связь.
Из глубин системы сложной
рукотворных гор и нор
львица рыкнула тревожно
и метнулась на простор.
Воры, радуясь везенью,
быстро бросились назад.
Но внезапно путь к спасенью
им закрыл огромный зад.
Вот она, дыра в ограде!
На свободу выход — вот!
Но к дыре — будь он не ладен! —
прислонился бегемот.
Не желая здесь погибнуть,
воры в панике орут.
Но, чтоб Гиппо отодвинуть —
автокрана нужен труд!
...........................................
— Брось мешок! — один воришка
крикнул другу во всю грудь.
И тогда другой — детишкам
развязал к свободе путь.
В куче писка, визга, всхлипа
львята бросились назад…
И тогда от прутьев Гиппо
отодвинул мощный зад.
Второпях, тесня друг друга,
воры выскочили в лаз
и, качаясь от испуга,
понеслись куда-то с глаз…
Ну, а Гиппо зорким взглядом
оглядел звериный сад
и, довольный результатом,
пошагал на свой Арбат.
Шёл по улицам столицы,
где, визжа, машины мчат,
и казалось — это птицы
в дебрях Африки кричат.
В дом пришёл. Поел, умылся,
лёг, свернувшись, за комод.
И ему в ту ночь приснился
африканский небосвод.
Над болотом вились хрипы,
в небе плыл луны калач,
и казалось: «Гиппо! Гиппо!» —
слышен мамы клич и плач…
4. Гиппо-спасатель
Время шло. И первый отпуск
вскоре Гиппо получил.
Взял он в руки школьный глобус
и все страны изучил.
Осмотрел Восток и Запад,
мёрзлый Север, жаркий Юг,
буйных трав представил запах
и дыханье снежных вьюг.
Вспомнил отчее болото,
крик мартышек в синей мгле.
«Нет, — решил он, — неохота
колесить по всей земле».
И порывшись, как в шкатулке,
в ёмкой памяти своей,
вспомнил он, как на прогулке
в Сандуновском переулке
он в один из прошлых дней
познакомился, гуляя,
с председателем одной
агрофирмы на Валдае,
и его к себе домой
звал он в гости, расставаясь.
Говорил: «Да там у нас
лес такой, что всем на зависть!
Баня, озеро и квас —
просто самый высший класс!
Там такой сладчайший воздух,
что его всё пьёшь и пьёшь.
Ты такой целебный отдых —
в целом мире не найдёшь!
Приезжай! Увидишь глыбы,
что ледник принёс во льдах…»
…И, припомнив это, Гиппо
молвил: «Еду на Валдай!»
Завернув в пакет бумажный
сто горячих пирожков,
Гиппо сел в вагон багажный
и, как мэр Москвы Лужков,
помахал Москве фуражкой,
а потом присел в углу,
молока попил из фляжки
и — состав поплыл во мглу.
Чтоб в пути не ведать скуки,
Гиппо вынул пирожки…
За стеной роились звуки,
плыли в окнах огоньки,
поезд мчался, что есть мочи,
сам себе крича: «Наддай!..» —
и среди апрельской ночи
встал на станции «Валдай».
На платформе Гиппо ждали
председатель и шофёр.
В темноте лежали дали,
в стороне урчал мотор.
У вокзала под берёзкой
припаркован был фургон.
Вот в него по толстым доскам
и взошёл тихонько он.
И потом — не так, чтоб споро —
он поехал через лес,
слыша, как скрипят рессоры,
ощущая Гиппо вес.
Час спустя, машина встала.
Дверь открылась. Он сошёл…
Над землёй — уже светало.
Быстро таял ночи шёлк.
Перед ним, ещё в тумане,
чудо-озеро легло.
У воды темнели бани,
гладь блестела, как стекло.
Вдалеке — как войско, строго —
леса высилась гряда.
И почти что у порога
тёмных бань была вода…
«Нынче снег обильно таял,
так бывает иногда,
вот и уровень Валдая
поднят выше, чем всегда, —
председатель излагает,
Гиппо улицей ведя. —
Впрочем, нас то — не пугает.
Лишь бы не было дождя!..»
И помчались дни, сгорая,
как дрова в большом костре.
В председательском сарае
Гиппо спал, как на ковре,
на душистом мягком сене,
вкусный борщ из таза ел
и, гуляя по деревне,
на окрестности глазел.
Как-то раз его в коровник
председатель пригласил.
И, введя в сарай огромный,
во всю мощь провозгласил:
«Вот, бурёночки, вам всем бы
стать фигурою, как он.
Ешьте втрое больше сена,
поправляйтесь до трёх тонн!
Зимы здесь у нас суровы,
но в кормах нехватки нет.
Будь вы все гиппокоровы —
хватит сена на обед!..»
И в свинарник как-то тоже
был он позван, где потом
свиноматкам толстокожим
был в пример поставлен он.
Но в другие дни, гуляя,
он бродил из края в край
вдоль по берегу Валдая,
а потом к себе в сарай
возвращался к ночи ближе
и, из таза съев борща,
долго слушал, как на крыше
мыши бегают, пища.
Иногда и днём он тоже,
утомившись есть-гулять,
на своём пахучем ложе
оставался отдыхать.
После сытного обеда
хорошо лежать в тиши
да внимать сквозь сон, как где-то
ветерок травой шуршит…
Но однажды он проснулся
оттого, что дождь идёт —
так идёт, словно прогнулся
над Валдаем небосвод.
Разлепив спросонья веки,
он шагнул во двор скорей —
а вокруг бушуют реки,
плещет море у дверей.
И внезапно, как от боли,
кто-то крикнул у двора:
«Там остались дети в школе!
Их спасать давно пора!..»
И в уме, как на картине,
Гиппо тут же увидал —
школа-то стоит в низине!
А вокруг — девятый вал
Их ведь смоет этот дождик!
Вон он — всё с водой смешал…
И, рванув, как внедорожник,
Гиппо к школе побежал.
Вот и школа… В брызг тумане —
только крыша над водой,
словно остров в океане,
окружённый злой бедой.
По волнам несутся книжки,
воды тёмные бурлят.
А на крыше ребятишки,
как воробышки, сидят
Кто-то вдруг, срывая глотку,
закричал, чтоб всем дошло:
«Лодку! Надо срочно лодку!..»
Но все лодки унесло.
И, как тяжкое мычанье,
горький стон исторг народ…
И тогда, прервав молчанье,
Гиппо выступил вперёд:
«Эта крыша для ночлега —
детям вовсе ни к чему.
Вон в кустах стоит телега —
вяжем к телу моему!
Ставим мне её на спину
и верёвкой — к животу!
Я сто раз нырял в трясину,
знать, и тут не подведу…»
Так, с привязанной телегой,
Гиппо бросился в поток —
и, скользя в волнах тюленем,
быстро воду пересёк.
Где поток бурлил потише,
плавно к школе выгреб он
и дрожащих ребятишек
принял с крыши в свой «салон».
Взял за раз он душ пятнадцать —
так сказать, один лишь класс,
потому пришлось мотаться
за детьми всего пять раз.
Пятый раз на берег выйдя
с детворою на спине,
оглянувшись, он увидел
только книжки на волне.
Крыша школы напрочь скрылась
в тёмных водах глубины,
но сбылась Господня милость —
дети были спасены!
Все детишек обнимали,
не тая счастливых слёз,
и в восторге целовали
Гиппо прямо в мокрый нос…
А когда вода опала
и подсохла всюду грязь,
люди что-то вроде бала
закатили, веселясь.
И, со всеми отмечая
день спасения детей,
три ведра крутого чая
Гиппо выпил без затей.
Но пришла пора прощаться,
утром Гиппо уезжал.
И опять он всем на счастье
круглой кепкою махал.
В серых мхах лежали глыбы,
зрел малины урожай.
А вослед летело: «Гиппо!
Милый Гиппо! Приезжай!..»
5. Гиппо-грибник
Как-то, ближе к дням сентябрьским
(чтобы ветры — не грубы),
все решили вдруг собраться
и поехать по грибы.
Обсудили всё с любовью
и велели приходить
тем, кто хочет в Подмосковье
по лесочкам побродить.
Час назначили для сбора.
И, когда пришла пора,
Гиппо встал с утра и скоро
вышел бодро со двора.
Никогда в лесах российских
он с лукошком не бродил,
никогда в траве росистой
он грибов не находил.
И ему хотелось часто,
утоляя в сердце грусть,
отыскать в лесу, как счастье,
белый гриб иль спелый груздь.
Потому, немного нервный,
с растревоженной душой,
в этот день он самый первый
к месту сбора подошёл.
«Как грибы искать он будет?
Как он будет их срывать?» —
волновался Гиппо, будто
шёл экзамены сдавать…
...........................................
…Все в автобусе просторном
сели дружною гурьбой,
ну а Гиппо — на платформе
потащили за собой.
Рано утром спит столица.
Нет заторов, пробок нет.
День, как чистая страница —
просит всех вписать куплет.
Попетляв по переулкам
в лабиринте городском,
по шоссе, под небом гулким,
полетели с ветерком!
В наши дни, в начале века,
эта правда многих злит:
город — губит человека,
а природа — веселит.
Стоит выехать за город —
и вовсю поёт душа,
каждый снова сердцем молод,
ну, а жизнь — так хороша!
Чтоб жевательной резинкой
дни свои не изводить,
лучше по лесу с корзинкой
в размышлении бродить.
Нет ни тучки в небе синем.
Покидает душу грусть.
Вот и смешанный осинник…
Вот и первый крупный груздь…
Гиппо тоже от тропинки
двинул в чащу напрямик.
Что ни шаг — то гриб в корзинке,
что ни гриб — то боровик.
Кислородом, как глюкозой,
наслаждаясь от души,
встретил зайца под берёзой,
крикнул: «Зайка! Попляши!»
Но косой ничуть не струсил:
«Фиг! — сказал. — Не погляжу,
что здоровый ты, и в узел,
как верёвку, завяжу!»
«Ой! А как же развязаться?» —
Гиппо в спор, шутя, полез.
И они с хвастливым зайцем
огласили смехом лес.
Целый час, наверно, кряду
(так, что начали дрожать)
хохотали до упаду,
не умея смех сдержать.
Но, в конце концов, простился
Гиппо с маленьким дружком
и к автобусу пустился.
(Не идти ж в Москву пешком?)
Там последние сходились,
выясняя: «Груздь? Не груздь?»
На свои места садились,
на коленки ставя груз.
Все расселись понемногу.
Лес был светел и багрян.
И в обратную дорогу
покатил их караван.
Гиппо, лёжа на платформе,
любовался на грибы,
столь прекрасные по форме,
что текла слюна с губы…
Но лишь тронулись, как тут же
хлынул ливень — да такой,
что вода, сливаясь в лужи,
потекла вокруг рекой.
Вмиг размыло всю дорогу,
и пустяшная гора
превратилась в недотрогу —
не осилить на ура!
Вновь и вновь скользят колёса,
но не могут взять подъём.
Час стоит перед откосом
их автобус под дождём.
Был он новым, не разбитым,
и мотор совсем не плох,
но урчал, урчал сердито —
а потом совсем заглох.
Неподъёмной чёрной глыбой
небосвод вверху завис…
Тут позвал шофёра Гиппо:
«Эй, приятель, отзовись!
Выйди, брат, на мокрый дождик
и верёвку захвати.
Да один конец надёжно
за автобус зацепи.
А другой, зубами стиснув,
я на гору потащу…
(Я геройства не ищу.
Но грибам не дам закиснуть!)»
Намотав конец верёвки
на живот свой, он шагнул
по размытой скользкой бровке
и автобус потянул.
Ноги мощные вбивая,
точно сваи, в глинозём,
Гиппо топал, напевая
ворох слов о том, о сём.
Помня тексты, как в тумане,
ставя рифмы невпопад,
вместо слов: «Комбат, батяня», —
он: «Потянем, — пел, — комбат!»
Песни сладкое звучанье
будоражило леса,
будто трактора рычанье,
сотрясая небеса.
Так горланя, он по лужам
отбивал ногами такт…
Пусть он вырос неуклюжим,
но не хилым — это факт!
Не вприпрыжку, не проворно,
не катясь, как колобок,
но автобус и платформу —
он на гору заволок.
Тут водитель чем-то грюкнул,
пару раз нажал педаль —
и мотор привычно хрюкнул,
приглашая мчаться вдаль.
Гиппо снял верёвку с брюха,
в мыслях брюки засучил
и, подпрыгнув вверх упруго,
на платформу заскочил.
Там улёгся, как на льдине,
мокр от носа до хвоста.
Вот — корзинка. А в корзине…
Боже мой, она — пуста!
На случайной, видно, кочке
опрокинулась она —
и все дивные грибочки
улетели с её дна.
От потери, скажем честно,
Гиппо малость загрустил.
Но автобус тронул с места
и к столице припустил.
Два часа дорожной скуки,
и — привет, родной Арбат!
Все корзинки взяли в руки
и на свой «улов» глядят.
Только в Гиппином лукошке
ни грибочка не найти.
Не осталось там ни крошки —
всё рассыпалось в пути!
Он уже собрался двинуть
в дом, где он в столице жил,
вдруг ему в его корзину
кто-то гриб свой положил.
И другой, и третий следом —
подбежали все подряд.
«Будешь, Гиппо, ты с обедом!» —
улыбаясь, говорят.
Все хохочут: «Как удачно
ты на горку нас подвёз!» —
и при том целуют смачно
прямо Гиппо в мокрый нос.
Или, гладя шею Гиппо,
каждый ласково, как мог,
говорил ему: «Спасибо!
Ты нам здорово помог!»
«Если бы не ты, дружище,
мы бы ночь, подмогу ждя,
без постели и без пищи
мучились среди дождя…»
...........................................
…Так прошла суббота эта
накануне сентября.
И пришла, сменяя лето,
осень, золотом горя.
А за ней — в клубах мороза —
уж зима кричит: «Держись!..»
(…Впрочем — это больше проза.
Хоть и проза тоже — жизнь.)
6. «Возвращайся, Гиппо!..»Эпилог
…Так развеялись два года,
как Шатуры едкий дым.
Всё ему здесь — и погода,
и российская природа,
и еда, и даже мода
стало близким и родным.
Ночью спал он у комода,
днём работал для народа —
не считал себя «крутым».
Он любил Москву всем сердцем
за открытый нрав её.
Ел салат с зелёным перцем
и ценил своё житьё.
Но порой, придя с работы
и хватив кваску бокал,
он родимое болото
вдруг с тоскою вспоминал.
Да, с Москвою он сроднился,
но душа зовёт назад.
«Где родился — там сгодился», —
как в России говорят.
Видно, надо возвращаться —
там и мама, и отец.
Видно, час пришёл прощаться,
есть всегда всему конец.
Рассчитавшись в зоопарке,
он на все свои рубли
накупил родне подарки,
чтоб и в Африке могли
вечерком, средь звона мошек,
прежде, чем улечься и спать —
сто весёленьких матрёшек
друг из дружки вынимать…
Только как ему вернуться?
В самолёт залезет он —
будет там не разминуться:
он расклинит весь салон.
Вдруг случится так, что надо
пассажирам в туалет,
а проход огромным задом
загорожен — хода нет!
Надо срочно делать что-то,
ведь не зря, едва лишь ночь —
и вплывает в сон болото,
а Москва — отходит прочь…
…В мире много бед и злости,
но не меньше и чудес.
И пришёл вдруг к Гиппо в гости
сам министр МЧС.
В жизни множество подарков
ждёт на каждом нас шагу.
И, горя улыбкой яркой,
говорит ему Шойгу:
«Вертолёты дружным строем
завтра в Африку летят.
Мы дома там людям строим
и детсадик для ребят.
Там в пустыне — наводненье
смыло целый городок!
Русским людям — наслажденье
взять пилу и молоток.
Мы построим им бунгало
на четыреста семей.
Ну, а если будет мало,
мы им целых два квартала
возведём там для людей.
Если кто-то нас попросит —
мы, не медля, мчим вперёд…
Можем и тебя подбросить
до твоих родных болот.
Сядешь в люльку из брезента,
к ней привяжем прочный трос…
Нынче наши президенты
обсуждали твой вопрос».
…Ночь прошла — и над лесами,
через ширь полей и вод,
полетел под небесами
из России бегемот.
Вниз поглядывая робко,
Гиппо видел целый мир:
вон в стороночке — Европка,
вон — Афины, вон — Каир.
Вон — идут в потоках пота
бедуины по песку.
Вон — и милое болото,
что зажгло в душе тоску.
Полный счастья и печали,
на поляне Гиппо сел.
И все джунгли закричали:
«Гиппо! Гиппо прилетел!»
Загалдели попугаи,
затрубил слонихе слон:
«Ты слыхала, дорогая?
Гиппо — с нами, с нами он!»
Вмиг мартышки-вертихвостки
разнесли по лесу весть,
что их давний друг московский —
снова с ними, снова здесь!
Из ближайшей мутной лужи,
обе с радостным лицом,
встали две большие туши,
пошагав к нему по суше,
и узнал он мать с отцом.
Все полезли обниматься,
но свалили Гиппо в грязь.
Стали вместе подниматься,
над собою всласть смеясь.
Гиппо снова поскользнулся
и, восторга не тая,
громко крикнул: «Я — вернулся!
Это — Родина моя!..»
...........................................
…Так свершается вращенье
наших жизней на Земле —
расставанье, возвращенье,
день в сиянье, ночь во мгле.
Сладко спать среди болота,
слыша ветер в камыше.
Ни работы, ни заботы —
только счастье на душе.
Райских птиц весёлый промельк,
свист в лесу, а вкруг него —
только солнце, грязь и, кроме
солнца с грязью, никого.
Но под сенью пальм красивых
на закате слышал он,
как струился из России
колоколен милый звон.
А в ночи, — то ль всех пугая,
то ль хуля, а то ль хваля, —
тарахтели попугаи,
криком джунгли веселя.
Но в ответ кричащим птицам
и мартышкам, что визжат,
лился голос из столицы:
«Милый Гиппо, приезжай!»
И ему припоминался
им увиденный Валдай.
(А ещё ведь там остался
неизведанный Алтай!..)
Как ему в пространстве сблизить
эти джунгли и Арбат?
Как Россию не унизить
тем, что он болоту рад?..
Глядя ввысь, он погружался
в звёздной ночи синеву
и как будто возвращался
в освещённую Москву.
Даль темнела, словно глыба,
ночь звенела, как трамвай:
«До свиданья, милый Гиппо!
Ты о нас — не забывай.
До свиданья, друг! Навечно
ты теперь в душе у нас.
Знаем, будет, будет встреча
впереди ещё не раз.
Что нам — вёрсты и года?..
Дружба — это навсегда!..»
Синяя тетрадь
Вот эта синяя тетрадь С моими детскими стихами. Ахматова
По военным тропам истории
В Красноярском краевом конкурсе творческих работ «По военным тропам истории» приняло участие более 200 авторов, в том числе 158 в номинации «Малая проза о войне», 65 авторов — в номинации «Библиотечное издание о войне». Конкурс проводила Красноярская краевая юношеская библиотека. Учредитель конкурса — Министерство культуры Красноярского края. В номинации «Малая проза о войне» организаторы предложили молодым людям написать рассказ, эссе, повесть, новеллу или быль о том, как война повлияла на судьбы членов их семьи, знакомых, друзей семьи, изложить собственные размышления о войнах, моральных категориях «долг», «честь», «отвага».
Анна Баландина, 6 класс, г. НазаровоИстория семьи
В годы Великой Отечественной войны Назаровский военкомат для защиты Родины призвал 15414 человек. Из них 4898 человек (в том числе 8 девушек) не вернулись домой, погибли в борьбе с фашистами.
Тихо и мирно жила семья Поповых-Роговых в посёлке Тупик Ширинского района. Глава семьи Степан Васильевич, строгий на вид старик, с длинной седой бородой. Его жена — Алёна Даниловна, которая вечно копошилась с многочисленной детворой своей дочери Анастасии Степановны. Шутка ли сказать, три пацана и две девочки, все непоседы. Зять Степан Васильевич вместе со своим старшим сыном работали в леспромхозе. Анастасии Степановне хватало работы дома по хозяйству. Рядом по соседству жили племянники Алёны Даниловны: Василий, Леонид и Иван Поповы. Всё делили поровну: и радость, и горе, помогали друг другу, ходили в гости. Проводили всем посёлком Василия и Леонида в армию, они попали на Дальний Восток. И вот, как гром с небес, 22 июня 1941 года по селу Назарово быстро разнеслась страшная весть: война! Болью отозвалось в каждом сердце это слово. Сразу не поверили тому, что прозвучало по радио, но.
Мирная спокойная жизнь сразу оборвалась. Через несколько дней опустело село. Все мужчины, способные держать оружие, были призваны в Красную Армию. Ушли добровольцами ребята-комсомольцы и некоторые девушки.
Пришла повестка и в семью Роговых. Первым отправился на фронт Степан Васильевич, отец пятерых детей. Проводы были недолгими. Прозвучала команда: «По машинам!», и будущих защитников Родины повезли на станцию Шира, а оттуда на фронт.
Иван поехал проводить отца до пункта назначения, сестёр не взял, но они (Тае в то время было 13, а Рае всего 6 лет) побежали через пшеничное поле, перешли речку и вышли на главную дорогу, по которой должны были проехать машины. Девочки перегородили дорогу, чтобы ещё раз обнять своего отца, как будто предчувствовали, что видят его в последний раз.
Машины остановились. Отец взял на руки младшую и, какое счастье, посадил в машину, Таиску уговаривать не пришлось, она мигом залезла в кузов. Отец сел на футляр с гармошкой, с ней он никогда не расставался, был заядлым гармонистом. Девочки прижались к отцу, не говоря ни слова, доехали до станции. А потом пронзительный гудок товарняка, последние поцелуи, напутствия вперемешку со слезами — и всё…
Похоронка пришла в самом начале войны. Друг Степана Васильевича, который приехал в отпуск по ранению, рассказал, что командиру взвода в одном из боёв разорвало миной грудь, умер он сразу. Слёзы, слёзы, слёзы. Почтальонам, которые приближались к какому-нибудь дому, заглядывали в глаза, определяя по ним: к кому пришла беда. Погибших оплакивал весь посёлок, ведь все друг друга знали, а общее горе ещё больше сблизило людей.
После смерти отца Иван добровольцем уходит на фронт, а вместе с ним и его дядя, тоже Иван, два его старших брата Василий и Леонид уже с первых дней были на передовой.
Притих посёлок. Остались старики, женщины да дети. На женские плечи легла вся забота и ответственность за семью. Леспромхоз закрыли. Надо было как-то выживать. Тяжело пришлось Анастасии Степановне, но помогали родители, девочки, они из детей были старшими. Спасало хозяйство. Пасли корову, заготовляли сено на зиму. Работали в огороде. На рынке продавали молоко, сметану, зелень: щавель, лук-слизун, чеснок. На поле собирали оставшиеся колоски. Шелушили ячмень и овёс, осенью копали картошку, меняли её на жмых. Картошку растирали, добавляли отруби, которые ездили покупать в Назарово, пекли из этой смеси лепёшки. О хлебе только мечтали, так как в месяц на человека давали по 100 граммов муки.
Девочки нанимались работать в другие семьи, более зажиточные по тем временам: копали картошку, работали в огороде, белили избы. Трудно приходилось, но во время войны быстро взрослели дети. Особенно тяжело было тогда, когда от близких не приходили письма с фронта.
В соседнем дворе почтальон, который не торопится постучать в дверь. Кто на этот раз? Долгое время не было вестей от Ивана. Анастасия Степановна все ночи напролёт проплакала в подушку, а сейчас с ужасом смотрит на «вестника смерти»: «Неужели к ней?» Стук в дверь, ноги подкосились, речь отнялась… Не решился почтальон отдать письмо-похоронку на Ивана сестре Анастасии Степановны, принёс к ней, чтобы она как-то подготовила мать. А как? Как матери перенести такую утрату? Опять горе, опять слёзы.
Проходят дни, месяцы ожидания, и вот долгожданное письмо от сына. Оказывается, что он был в окружении, попал в плен к врагу. Дважды пытался совершить побег. Первый раз не удалось. После трёх дней, изнурённый, голодный, он уснул в поле, где его нашли фашисты, травили собаками, вернули в лагерь военнопленных. Но и тогда мысль убежать к своим не покидала Ивана. Как только затянулись раны, он повторил попытку. В этот раз ему повезло. Фашисты оставили машину с ключами возле небольшой группы пленных, в числе которых находился Иван, а сами отправились пьянствовать. Долго думать не пришлось, молча подали друг другу сигнал, прыгнули в машину и «сиганули» к линии фронта. Не сразу спохватились немцы, это спасло наших солдат, которые далеко ушли от погони. Машину бросили, долго бродили по лесу, пока не попали к партизанам, а потом на передовую.
«Жив! Жив!» — не покидала мысль Анастасию Степановну, а страх брал своё, ведь война ещё не закончилась, какие ещё ждут испытания впереди? Алёна Дмитриевна каждый день молила Бога за родных.
Новый удар. От долгих переживаний не выдержало сердце у Степана Васильевича. Он никогда не показывал вида, всё держал в себе. Похороны были скромными. На фронт решили об этом не писать. Мало ли что.
Без главы семьи стало ещё тяжелее. Тая устроилась работать на оросительный канал. Рая, которой только в конце войны исполнилось 10 лет, работала по дому наравне со взрослыми. Таиска придёт с работы и проверит, что и как сделала сестра, да заставит ещё и переделать, если ей что-то не понравится. Раньше полы в доме были не крашены, приходилось скрести их ножом да песком натирать, а потом таскать воду с колодца и смывать. Дело очень трудное, учитывая возраст работницы, а тут ещё и малыши под ногами вертятся, хотят помочь, но только мешают.
Тёплые и добрые отношения в семье помогли выжить и дождаться тех, кто воевал и принёс долгожданную победу. Пришёл с фронта весь в наградах Иван, да не один, привёз с собой невесту с Украины, Марью. Вернулись чуть позже Леонид и Василий Поповы, они остались после Победы на сверхсрочной службе. Василий сманил всю родню во Фрунзе, но тёплый край надолго не задержал. Тоска по родной Сибири взяла своё. Приехали в Назарово, из которого уже не уезжали до конца жизни. Жили, трудились.
Прошло много лет. Никого, кто пережил тяготы войны, уже нет в живых из этой семьи, но память о них живёт и по нынешний день в сердцах последующего поколения. Некоторые думают о молодом поколении, как об испорченном. Но мы умеем ценить и помнить то, что для нас было сделано нашими предками. Я думаю, многие из нас оправдают их доверие. Посмотрите на тех, кто был в Афганистане и Чечне. Ведь там безусые мальчишки совершали такие же подвиги, как их деды и прадеды во время Великой Отечественной войны.
Наталья Болгова, 7 класс, г. ИланскийМой прадедушка-участник Сталинградской битвы
С каждым годом всё дальше уходят от нас события Великой Отечественной войны. Но героические подвиги советского народа и его воинов в борьбе с немецко-фашистскими захватчиками никогда не забудутся. Я хочу рассказать о своём прадедушке, участнике Великой Отечественной войны.
Трудное детство и нелёгкая юность выпали моему прадедушке Александру Тимофеевичу Гончарову. Он родился и вырос в Ясной Поляне. Едва мальчику исполнилось девять лет, умер отец. В семье было восемь братьев и сестра. Каково приходилось одной матери! Санька, так звали моего прадедушку, во всём помогал ей. Когда началась Великая Отечественная война, ему не было и восемнадцати. И вот в далёкую деревеньку с красивым названием Ясная Поляна вестовой привёз сразу три повестки из военкомата.
Сборы были недолгие. Положили в котомку всё необходимое, и он пошёл на сборный пункт. Через шесть месяцев, пройдя курс молодого бойца в Новосибирске, сержант, ворошиловский стрелок Александр Тимофеевич Гончаров, а вместе с ним ещё двое молодых ребят отправляются в самое пекло войны — на Сталинградский фронт.
Погрузили их в приспособленные вагоны-теплушки, где стояли печки-буржуйки, можно было в дороге подогреть чай и согреться. В соседнем с ними вагоне ехали девушки-радистки. Часто вечерами из их вагонов доносился смех и пение: «На закате ходит парень возле дома моего…» или любимая всеми «Катюша».
Состав часто останавливался, пропуская поезда срочного назначения с танками и тяжёлой техникой. И тогда наступали минуты, когда молодые ребята вместе с девушками разводили костёр, варили кашу и пели песни. Чем ближе подъезжали к Волге, тем чаще были налёты вражеских самолётов. Однажды им пришлось стоять целую неделю, так как железная дорога была полностью разрушена, в их паровоз угодил снаряд, и они чудом остались живы. Молодые ребята делали все ремонтные работы, чтобы помочь очистить путь следования.
Во второй половине августа 1942 года враг особенно усилил наступление. И 23 августа прорвался к Волге севернее Сталинграда. Вражеская авиация ежедневно совершала налёты на город. Подразделение, в котором находился наш прадедушка, со станции Рязано-Уральской железной дороги, проделав многокилометровый марш-бросок, вышло к берегам Волги.
Использовали всё, на чём можно было плыть. Часть воинов разместилось на плоту и на лодках. В утреннем осеннем тумане отчалили от берега. Незамеченными преодолеть Волгу не удалось. Фашисты открыли ураганный огонь. Снаряды рвались слева и справа, спереди и сзади. Повсюду вздымались фонтаны воды. Порой вой снаряда завершался ударом в лодку или плот, и тогда слышались крики раненых и тонущих солдат, вода окрашивалась в красный цвет. И казалось, не будет конца этому грохоту, крикам, треску и стрельбе.
Вдруг под самый угол плота плюхнулся снаряд и раздался взрыв. Плот перевернулся, и молодые бойцы оказались в воде. От холода перехватывало дыхание, шинель намокла и тянула на дно. Прадедушка приложил все усилия, чтобы удержаться на воде. Но Волга широка и глубока. Держаться на воде становилось всё труднее.
Но всё-таки не погиб солдат! Когда его силы уже были на исходе, к нему подплыла лодка. Несколько рук ухватили за шинель и вытащили солдата из воды. Это было тринадцатое октября 1942 года. Противник лютовал. Фашисты ввели в бой дополнительные девять дивизий и начали штурм города. Хотя городом Сталинград назвать уже было трудно, город в виде руин и развалин.
В ходе боёв наш дедушка был тяжело ранен и отправлен в госпиталь на Урал. А потом была Великая Победа под Сталинградом. Несмотря на тяжелейшие условия, защитники Сталинграда выстояли. В конце ноября 1942 года после тщательной подготовки советские войска перешли в наступление и замкнули кольцо окружения вокруг вражеских войск. В окружении оказались 22 дивизии, где было около 330 000 человек во главе с фельдмаршалом Паулюсом, десятки тысяч единиц боевого оружия и техники.
Да, это наши деды и прадеды сражались за Родину. Это о них режиссёр Сергей Бондарчук снял свой знаменитый фильм «Они сражались за Родину». Это они остановили значительные силы немецких войск ценой своей жизни, это они нанесли удар по врагу, это они отвлекали фашистские войска от Кавказа, за которым притаилась дружественная фашистской Германии Турция, которая, в случае успеха Германии под Сталинградом, должна была вступить в войну.
200 дней битвы за Сталинград стали крупнейшим событием в ходе Второй Мировой войны, внёсшим огромный вклад в достижение победы над фашизмом. Сталинград — это больше, чем название, даже больше, чем память. Вот почему мы будем помнить каждого солдата, отдавшего свою здесь жизнь за Родину. Наша благодарность никогда не может быть выражена до конца. О величии мужества и подвигах защитников Сталинграда всегда будет напоминать мемориальный музейный ансамбль на Мамаевом кургане. «И пусть всегда в сердцах живёт глубочайшее уважение ко всем героическим защитников Сталинграда — к живым и павшим, вместе с твёрдой уверенностью, что их величайшие жертвы не были напрасны»., — сказал бригадный генерал армии США В. Вильсон.
Родина высоко оценила подвиг бесстрашных защитников Сталинграда. Мой прадедушка был награждён орденами и медалями «За боевые заслуги», «За оборону Сталинграда», «За Победу над Германией» и другими.
А жизнь продолжается. После выздоровления Александр Тимофеевич через полгода снова был отправлен на фронт, который по значимости был равен Сталинграду, — это Курская дуга. Сражение под Прохоровкой было последним для моего прадедушки. Тяжелораненый, он долго лечился по военным госпиталям. Вернулся домой в родную Ясную Поляну только в 1947 году, инвалидом 2-ой группы. Прожив ещё несколько лет, он умер. Но я буду всегда помнить его! Его мужество и храбрость. Я прадедушку никогда не забуду!
Евгения Свитенкова, 11 класс, г. ИланскийМой дед — герой
Осень на Украине выдалась мягкая и тёплая, явно не соответствовавшая суровому времени 1942 года. Весь правый берег Днепра был оккупирован германскими войсками, в том числе и город Ровно, в котором организовалась столица Рейхскомиссариата. На многих улицах стало пустынно: никто из уцелевших жителей не показывался, опасаясь фашистов, патрулировавших весь город.
Близ железной дороги, расположенной на окраине города, построили несколько бараков, тщательно охраняемых немцами. Оттуда слышны шорохи и постоянно перекликающиеся голоса. Здесь держали подростков, которых собирались отправлять куда-то с эшелоном. Их собирали не только из самого города, но и со всех окружных деревень и посёлков.
Никто из мирного населения не предполагал, для чего немцы ставили на учёт семьи, в которых были парни и девушки. Обернулось это тем, что самых крепких стали насильно забирать под конвой, но в каких целях всё это предпринималось — оставалось только догадываться.
В каждом из бараков содержали по пятьдесят, а то и более ребят. Девушек и парней держали отдельно. Сбежать оттуда было невозможно — вся ближайшая территория и сами бараки находились под надзором фашистов.
В одном из бараков, словно пропитанных затхлостью, стояла тишина, нарушаемая лишь изредка переговаривавшимися мальчишками. Кто-то забылся сном, скукожившись на грязной подстилке; кто-то маленьким ножиком, с трудом скрытым от конвойных, вырезал узоры на полусгнивших досках; кто-то просто сидел, зажавшись в угол и уставившись в одну точку. За дни, проведённые здесь, они обессилели, как физически, так и духовно.
Возле стены примостился долговязый парнишка лет пятнадцати. Нахмурившись, он постоянно прислушивался к тому, что происходило снаружи, иногда отгоняя от лица назойливых мух. Худой рукой он слегка толкнул своего соседа:
— Ванька, могти нас в Германию увезти? Второй парнишка, постарше и покрепче, не открывая глаз, ответил:
— Чего ты там, Митька, сказал?
— Я говорю, могти нас вон энти проклятые к себе в Германию отправят? А то по что ж мы им?
Паренёк, которого звали Ваней, вздохнул:
— А кто ж их знает, могти и в Германию, а могти и где-то неподалёку отсюда перевоспитывать собираются, чтобы мы потом против своих же шли.
Митя промолчал.
День ото дня прибывали новые эшелоны, в которые погружали пленных подростков, и скоро очередь должна была дойти до барака, где находились Митя с Ваней.
Митя ожидал уже всякого, был готов к тяжёлому труду на чужбине. Однако мальчишка истосковался душой по семье, некогда большой, а теперь состоящей только из трёх человек: матери, младшего брата Ромки, совсем ещё дитяти, и его самого. Отца и старших братьев убили бандеровцы ещё перед началом войны, а две сестры-двойняшки скончались от тяжёлой болезни. Вот и остались они одни. А теперь, когда Митю насильно забрали, как мать будет справляться одна? Семья-то их всегда была работящая да трудолюбивая, но уж быстро сократилась она. Вроде и не лихое дело — два рта прокормить, да разве одному управиться? К тому же и сердце у матери больное, слабое. Да и у кого оно бы слабым не стало, почти зараз пятерых потеряв? А теперь ещё приходится день ото дня жить в мучительном ожидании невесть чего, терпеть унижения от немцев. Многих дееспособных мужчин уж давно либо расстреляли, либо взяли в плен. Это пока фашисты мирное население особо не трогают, но кто ж знает, что там у них на уме? Вот и с Митюшкой, и с другими ребятами, что будет теперь — точно неизвестно.
Ваня, тоже задумавшийся о чём-то своём, глянул на своего товарища и невесело молвил:
— Эк у тебя лицо кислющее, как лимону объелся! Да ты не хмурься, ясно, что не то у нас положение, дабы радоваться, да ты всплакнул бы хочь. Авось полёгшее станет?
— Девка я, что ли, чтобы реветь? Ишо чего удумал! Ванька пожал плечами:
— Ну, твоё дело. Моё — предложить… А слёзы пришлось лить многим…
За дверью застучали тяжёлые кованые ботинки. Очевидно, конвойный принёс похлёбку, кроме которой ничем-то больше и не кормили. Митя поморщился:
— Опять эти помои хлебать! Изволили б они откушать её сами!
Вставая, Ваня спокойно заметил:
— Паны мы им, что ли, чтобы немцы нас чем-то лучшим кормили? Эх, Митька, радуйся хоть тому, что вообще кормят. Коли не хочешь с голоду дух испустить, так и помоям рад будешь.
К вечеру пошёл дождь. Ночью, когда все забылись тревожным сном, Митя слушал. Дождь не прекращался и, похоже, собирался идти долго. Размеренный стук капель о влажную землю уводил от тяжёлых дум и успокаивал. Дождь, дождь, дождь. Совсем как летом, да только лето закончилось, как закончилось и мирное время, не так долго продлившееся после гражданской войны. Нескоро этой земле, теперь размываемой небесной влагой, отдохнуть случится. Дождь на время зализывал её рваные раны, но всё не мог потушить огня, охватившего всё её нутро.
Мальчик почти уже уснул, вдруг у противоположной стены раздался едва слышный стук. Привстав, Митя посмотрел в ту сторону, где раздался стук. Проснувшиеся парни, те, что постарше, с недоумением пытались выяснить, что это было. Снаружи какой-то мужчина, очевидно, кто-то из своих, тихим голосом просил подозвать Митю.
Когда мальчик на четвереньках перебрался к той стене и ответил, снаружи сказали:
— Митька, нашёл тебя я таки! А уже и испужаться успел, что увезли вас немцы!
Митя признал родного дядьку. Оказалось, что, прознав про эшелоны, увозящие подростков в Германию (Митины опасения подтвердились), он стал любыми способами искать информацию, чтобы найти своего племянника и помочь ему сбежать.
— Мать твоя извелась уж вся, не мог я на неё смотреть больше. На свой риск сюда пробрался, даром, что эти лиходеи ничего не заметили пока. Тут страсть какая, всё обселили да своими орудиями пообставили, и пройти-то негде! Охранник-то ваш отошёл пока, я и воспользовался моментом, к слову сказать. Это хорошо, что я на железной дороге-то работаю, а то и вообще мог бы сюда не попасть.
— Дядька, что ты всё не о том! Не поторопишься, узрят немцы, и ой как худо придётся!
Дядя Тимофей рассказал, что на эшелон их будут садить завтра, но есть возможность, хоть и очень маленькая, сбежать. Но эта затея могла провалиться, стоит замешкаться на самую малую долю секунды.
Митя передал это всем остальным. Среди парней пошло оживление, которое, однако, быстро пошло на убыль. Похоже, парни и сами до этого продумывали план бегства, но, осознав всю вероятность того, что их убьют, отказались от него.
Кто-то охрипшим голосом сказал:
— Страшно жизню-то терять! И свобода от этой мысли не люба!
Другой, вихрастый парнишка, поддакнул:
— И то верно! К тому же хочь не сейчас пристрелют, дык потом поймают и разделаются! Прятаться-то негде больше. Я вот что скажу: нам уж почти нечего терять. Многие из нас совсем сиротами остались, у других семью в плен взяли, куда нам теперь? Пускай уж везут в Германию! Там хоть какое-то место будет, хочь до смерти работать придётся, а всё одно! Да и кто знает, что там в энтой Германии, могти даже лучше, чем здесь?
Ваня ответил ему:
— Ну-ну, чего разбушевался? Эка видано: в Германии и лучше! Сдурели вы!
Скрыться-то можно на время у дядьки Тимофея, он уж куда-нибудь пристроит, а если придётся, то и в лесу прятаться будем. Порешайте!
Пошли озлобленные споры, и Мите с Ваней то и дело приходилось попридерживать разбушевавшихся ребят, дабы не накликать беды в виде всё пронюхивавших немцев. Но уже было ясно — уговоры бесполезны. Души мальчишек совсем ослабли, чтобы бороться за свою свободу. Кое-кто ещё колебался в нерешимости, но сомневающиеся оказались в большинстве, и это всё решило.
Омрачённый Ваня обратился к Мите:
— Ну, а мы как, тоже остаёмся или бежим? И сам сразу же уверенно ответил:
— Я бегу в любом случае! Пусть хоть пристрелят, пусть тяжко затем придётся, да не люба жизня такая-то, в неволе, Митька?
Теперь и Митя оказался в нерешимости. Он растерянно смотрел на своих товарищей и, слегка запинаясь, сказал:
— Как же так? Мы убежим, а они останутся? Не-е-ет, я на такое дело не согласен. Ты пойми, мне тоже тошно в неволе, да ещё и у этих душегубов, но как же остальные?
Ванька сплюнул от досады и несколько грубовато сказал:
— Да по что ты в благородного решил играть? Не видишь, что ли? Боятся малые! Силком не поведёшь же их за собой. Митька, да прекрати ты это дело! Они сами свой удел выбрали, и от тебя ужо ничего не зависит. Бежишь?
Как плохо быть беспомощным мальчишкой, который ничего не может сделать, чтобы прекратить войну и спасти людей! Митя чуть не плакал от досады, но это действительно было не в его силах. Беспомощными оказались даже взрослые мужчины, которые погибли, и погибнет их ещё немало. А он мог решать только за себя, и то эта возможность оказалась очень ненадёжной, как натянутая нить над пропастью.
Митя отвернулся от своих товарищей. В нынешнем положении они все были товарищи. По несчастью. Мальчик не хотел смотреть на них: на тех, с кем жил на одной улице, на тех, с кем играл когда-то, и на тех, с кем довелось познакомиться только здесь, оказавшись в плену у фашистов.
Дядька Тимофей, ожидавший снаружи, и всё время находившийся в напряжении, с тревогой спросил у племянника:
— Митька, решил? Не тяни время-то, а то всем нам несдобровать!
Парнишка глубоко вздохнул:
— Бегу.
На следующий день рано утром действительно прибыл эшелон. Погода после дождя стояла пасмурная и промозглая, поэтому выгнанные из бараков подростки дрожали от холода. Размытая глина неприятно чавкала под босыми ногами мальчишек и тяжёлыми сапогами немцев. Фашисты то и дело что-то приказывали на своём грубом и непривычном языке.
Один из конвойных, толкнув к вагону ближайшего мальчишку, крикнул:
— Beeilen, Sie sich!
Митя, следовавший сразу за Ванькой, тихо спросил у него:
— Что это значит?
Товарищ передёрнул плечами. Мол, ему-то откуда знать.
Немцы выстроили подростков в шеренги и по очереди стали пропускать в вагоны эшелонов.
Митя слегка дёрнул рубашку Ваньки и глазами указал ему на вагоны эшелона, намекая на то, куда им бежать. Шёпотом он передал ему:
— Когда я второй раз так же дёрну тебя за рубашку, сразу ныряем под вагоны и со всей мочи бежим в лес. Ванька кивком согласился.
А очередь всё приближалась. Митя не видел, сколько ещё человек стояли между Ванькой и эшелоном, но почувствовал, что осталось совсем чуть-чуть.
Когда очередь дошла до Ваньки подниматься по ступенькам, Митя с силой дёрнул своего товарища и сам сразу же юркнул под вагон. Немец, стоявший рядом, не ожидал такого поворота событий и промедлил, прежде чем началась стрельба по беглецам, да и всё перегородивший эшелон был помехой. Среди фашистов поднялась суматоха.
Митя бежал к лесу из последних сил и не знал, бежит ли рядом с ним Ванька. Страх мешал обернуться, а пули свистели то справа, то слева. Сердце бешено колотилось, а мысли наоборот завершили свой ход.
Конвойные не стали догонять сбежавших, хотя стрельба не прекращалась до тех пор, пока Митю и Ваньку совсем не стало видно. Проворность и желание жить помогли. Они спаслись.
Я с гордостью говорю, что мой дед — герой, так как поступок, который он совершил, можно расценивать как подвиг, хотя дед и не был рядовым Великой Отечественной войны. Но он знал её не понаслышке. Это он — тот долговязый пятнадцатилетний мальчишка Митька, выживший в том пекле, не побоявшийся бежать из плена под обстрелом фашистских пуль. Он бежал, чтобы жить на своей земле, чтобы быть нужным своей Родине. Дед настолько был предан ей, что сама мысль о жизни в неволе на чужбине была для него мучительной. И какие тяжёлые периоды ни наступали бы в СССР — периоды репрессий, периоды перестроек и развалов — дедушка никогда не судил правящих страной, он всегда был патриотом своей Родины. Всё это было свято для него.
По-разному в дальнейшем складывалась судьба деда Мити, полно в ней было чёрных полос, полно было горя и разочарований, но он справился с этой ношей. Были и белые, счастливые полосы. Всю жизнь дед честно трудился; была семья, были дети, внуки, для которых дедушка был примером во всём: в своей беззаветной преданности Отчизне, трудолюбии и, несмотря на пережитое во время войны, безграничной доброте и человеколюбии.
Самым значимым праздником деда был День Победы. Этот день был для него вторым днём рождения. Он любил киноленты о войне. На его глазах были слёзы, когда он вновь и вновь просматривал те фильмы, но рассказывал о войне, о том плене и побеге скупо. Деду тяжело было вспоминать про всё это, ведь многие из тех мальчишек и многие, многие другие погибли.
Эта история — одна из нерассказанных, но я хотела, чтобы её услышали и узнали ещё одну тёмную сторону войны. Ту сторону, которую довелось пережить Тихончуку Дмитрию Лукьяновичу — моему дедушке-герою.
«Детское время» на наших часах
Литературный конкурс «Детское время» проводит Союз российских писателей. В нём приняли участие взрослые писатели, пишущие стихи, рассказы, повести и сказки для детей, и школьники, пробующие перо в разных жанрах. Результаты конкурса за 2010 год будут известны в ближайшее время. А пока мы рады познакомить читателей ДиН с самыми интересными, на наш взгляд, сочинениями самых юных его авторов.
Захар Рожин, 9 лет, ЯкутияРогатка
Однажды друг подарил Пете рогатку. Петя очень обрадовался. Перед сном он положил её под подушку.
Петя проснулся рано. Взял рогатку и пошёл погулять в лес у реки. На высоком дереве он увидел гнездо и решил проверить свою меткость. Мальчик прицелился и выстрелил. Гнездо упало. Он подбежал и увидел четырёх птенцов. Их убитая мама-синица лежала рядом. Птенцы громко плакали: «Где мама? Где наша мама?». Их плач услышали другие птицы. Они стали кружить и кричать над разорённым гнездом. Птиц становилось всё больше и больше. Петя испугался и спрятался за кустом. Он увидел, как прилетела большая сова. Она уселась на толстый сук и сказала: «Злой мальчик обидел не только синиц, он обидел всех птиц в этом лесу. Мы улетим отсюда навсегда». Тут все птицы поднялись выше деревьев и полетели большой стаей в сторону гор.
Когда птицы улетели, белки сказали: «Если обидели птиц, значит, обидели и нас». И поскакали вслед за птицами. За ними побежали зайцы, лисы, бурундуки, мышки. Потом Петя увидел стаю волков и большого медведя. Все они уходили вслед за птицами.
Когда все звери ушли, деревья закачались и зашептались между собой: «Как мы будем жить без наших друзей? Если обидели их, значит, обидели и нас». Они стали выдёргивать из земли свои корни и тяжело зашагали прочь. С ними ушли все цветочки и травы, и даже старые пни.
Не успел Петя оглянуться, как остался совсем один. Он посмотрел на реку. Пока по берегам рос лес, в реке было много воды. Без леса ветер стал гнать песок. Всё больше и больше. Целое море песка. Петя стоял посреди пустыни.
Тут Петя проснулся в своей комнате. Взял рогатку и побежал отдавать её маме: «Вдруг я нечаянно лес обижу». И пошёл гулять в лес без рогатки.
Слава Егоров, 9 лет, ЯкутияМамуля
На озерке возле нашего участка утка отложила яйца. На противоположном кочкастом и болотистом берегу, недоступном человеку, она прогуливалась, кормилась, грелась на солнышке. Но не подолгу. Очень скоро её головка мелькала в траве и исчезала. Мало ли забот у матери.
Прошло время. Однажды на лодке мы выбрались на озеро, чтобы посмотреть на её малышей — утят. Тихонько пробирались по краю озера, прячась за высокой травой, и увидели, как семь жёлтеньких птенцов скатились с кочки и, шлёпая крылышками, понеслись над водой. За ними выплыла встревоженная мать и стала плавать перед нами. Присмотревшись, мы увидели, что одно крыло она волочит по воде. Забыв о собственной боли, она носилась перед нами, пытаясь защитить детей. И какому только человеку пришло в голову охотиться на уточку с семью детьми?!
— Не трону я твоих крошек, мамуля, — прошептал я, отправляясь на свой берег.
Поздней осенью мы опять заглянули на то озеро. Семья утки плавала посреди озерка. Увидев нас на берегу, семь взлетели и стали кружить, а мать, кувыркаясь низко над водой, постепенно стала набирать высоту, догонять своих окрепших детей.
— Доброго пути, мамуля! — благословил я мужественную утку.
Виолетта Молчанова, 11 лет, МоскваВ горах
Удалось нам с тобою, Далеко убежать. Я хочу над горою, Как орёл, полетать.
Не страшны нам ненастья, Мы не любим тужить. Я считаю за счастье С папой в горы ходить!
Как гусиные лапки Покраснела лоза, Запах горечи сладкой Над горой разлился.
Редакционная подписка