День и ночь, 2011 № 03 (83) — страница 5 из 19

Страницы Международного сообщества писательских союзов

Александр Торопцев[16]Человек, который владеет своимО книге Ивана Переверзина[17]Выпуск подготовила Марина Переяслова

Питтак, один из Семи мудрецов, сказал: «Владей своим».

Фрагменты ранних греческих философов. Ч. I. От эпических теокосмогоний до возникновения атомистики. М., 1989, с. 93

Вроде бы простая мысль, вроде бы и не так уж сложно жить, или, в нашем случае, коль скоро говорим мы о поэте, писать стихи, владея только своим. Вроде бы так и пишут стихи все уважающие себя поэты? Да нет, не все, далеко не все. И обвинять их за это не стоит. Магия прочитанного, осмысленно-книжного, а то и услышанного в умных беседах, конечно же, отзывается тем или иным образом в поэтической, да и в прозаической строке, в любом произведении искусства. И это правильно. Поэзия принадлежит поэтам. Во всех смыслах. Не поэты могут лишь читать и восхищаться, и только в этом смысле поэзия принадлежит всем. Во всех остальных смыслах она принадлежит только поэтам. Поэзия — это та же жизнь, та же природа, которая, по мнению очень многих гениев, говоривших о поэзии и поэтике, является самым первым, и главным, и лучшим Учителем. Природа — саморазвивающаяся, самодостаточная, владеющая своим и имеющая на это полное право. Природа, к которой принадлежат и сами поэты, даже поэты-книжники, о которых я ещё замолвлю слово.

Да, когда-то было начало всего, когда-то были гениальные наскальные живописцы, творцы «Риг-веды», «Шицзин», других шедевров «начального искусства», мудрецы (ещё не философы, но уже мудрецы!). Когда-то начало было, и гениям хватало лишь Природы, чтобы творить свои миры и в Природе творить Природу того или иного искусства, поэзию, например. Те времена вроде бы давно ушли, и в настоящее время всё реже можно увидеть строку поэта, который владеет своим, не своим прочитано-осмысленным (это тоже своё, коль скоро прочитанное осмыслено), но своим, первозданным, — исходящим из души, из того далёкого и вечного, с чего всё началось. Но те времена не ушли потому, что то начало вечно во времени и пространстве, и вечна душевная тяга к началу начал, к той причине причин, которая не даёт покоя неравнодушным, которую искать нужно, прежде всего, в себе самом, которая и называется своим и только своим.

В этом пространстве, в себе самом, ищет и находит свои истины поэт Иван Переверзин.

Его объёмная и глубинная книга «Грозовые крылья» начинается с раздела «Костёр любви».

Это — ответственное начало! Многие поэты всех стран и времён относились к любовной лирике, мягко говоря, странно. Очень часто они писали не о любви, семью рождающую, жизнь дарящую, а о состоянии влюблённости, как некоем временном умопомрачении, а то и об увлечении, и даже о флирте, и даже более того.

Помните, прекрасное стихотворение И. А. Бунина «В поздний час мы были с нею в поле»— любовная лирика. А вдохновенные арабские, и мусульманские, и персидские поэты. А китайцы и японцы. А Индостан во все времена! А в нашем Золотом, да и Серебряном веке мало ли было игривости флирта в любовной лирике! Лично я не против такой поэзии и всего, что с ней связано. Но, мне кажется, что лирика флирта гораздо мельче и проще, нежели то, что сокрыто в слове любовь, а значит, и в термине «любовная лирика».

Иван Переверзин, надо всё-таки быть честным в разговоре о честном поэте, иной раз «традиционен» в обширном понимании этого термина. Стихи «Твоё имя», «Самая красивая» и даже «Божественная нежность» и некоторые другие подтверждают вышесказанное. Но и в них поэт не просто искренен, но честен, до раскаяния честен:

В аду сгорю я, чёртов грешник,

за то, что от шальной любви

построил вдруг такой скворечник,

что в нём подохли соловьи…

Или это откровение сильного человека, имевшего счастье так сильно любить:

И да простит меня Всевышний,

Что только с женщиной одной —

Я вспомню о бессмертье жизни —

И обрету, как мир, покой.

Но почему-то мне кажется, что доминантой раздела «Костёр любви» являются следующие строки:

Но — сам себя забывая, —

Выкрикну с болью: вернись!

Сердца надежда земная,

Памяти горькая жизнь.

Вырастут дочки, как птицы,

Встанут легко на крыла, —

Вот мы тогда и простимся —

С прошлым, — была не была…

Роман в стихотворениях?

Это очень серьёзное, ответственное решение — назвать, без разрешения автора (!), его книгу «Грозовые крылья» «романом в стихотворениях».

Итак, начнём с композиции.

Книга Ивана Переверзина из девяти глав:

1. Костёр любви;

2. Единственный путь;

3. Европейские волны;

4. Грозовый сон;

5. Северное сияние;

6. На изломе времени;

7. Заводи берёз;

8. Звенящие мгновения;

9. Немеркнущий свет.

Ещё немного о главе «Костёр любви»

Всё наше, человеческое, начинается с любви. Не с акта физиологического познания, а именно с любви. Она не у всех влюблённых пар бывает идеальной, скорее, наоборот. Но в ней (мы говорим, прежде всего, о любви, рождающей семью, жизнь, и о влюблённостях, которые сопровождают нормального человека всю его жизнь), в любви, жизнь дарящей, в её судьбе (любовь, как явление в жизни любого человека, имеет право на свою личную судьбу), в ней, в любви, отражаются, находят приют и сострадание все перипетии семьи, или влюблённых, или даже лихо флиртующих и увлечённых, иной раз на годы, а то и десятилетия увлечённых этой лихостью. История любви в своём саморазвитии является прекрасным стержневым средством, даже опорой для романиста. Любовная линия является эмоциональной по определению, яркой по событийному ряду, «липучей» и легко сопрягаемой с другими линиями «каната жизни». Пиши о любви и вплетай в неё все человеческие, общественные, государственные и др. проблемы, тайны, интриги, и успех будет обеспечен.

В главе «Костёр любви» автор протягивает на семьдесят страниц эту линию любви, но практически в каждом стихотворении он даёт намёки на то, о чём будет говориться дальше.

Так и делают опытные романисты, дай Бог им здоровья и процветания!

Единственный путь

Питтак говорил так: «Лелей благочестие, воспитание, самообладание, рассудительность, правдивость, верность, опытность, ловкость, товарищество, прилежание, хозяйственность, мастерство».

Фрагменты ранних греческих философов. Ч. I. От эпических теокосмогоний до возникновения атомистики. М., 1989, с. 93

Путей много — путь один. Но этот наш единственный путь представляет собой великую загадку не только для тех, кто пойдёт после нас, но и для нас самих! Казалось бы, в этом вопросе всё просто: прожил жизнь так или сяк, написал (мы всё-таки говорим о писателе) стихи, прозу, публицистику, получил книги, ушёл в вечность, дети и преданные люди (а то и государство!) издали ПСС — вот твой путь. Единственный и твой.

Но нет. Очень часто (конечно же, это относится к крупным личностям, об одной из них мы и говорим) бывает и так, что человек, прошедший свой путь, даже не знает, как этот путь будет преломлён после его смерти. Вот в чём беда-то!

И, может быть, поэтому Иван Переверзин «поспешил» с главной для любого крупного человека темой осознания своего единственного пути и поставил эту главу книги (романа) уже на второе место.

Путь, как явление в жизни любого человека, имеет четыре главных события: начало, жизненные перипетии, смерть (как некий промежуточный финиш) и жизнь после смерти. А, значит, говоря о пути, осмысливая путь, любой мыслящий человек просто обязан осмысливать в соединстве эти четыре жизненных пространства. А, значит, и тема финала, смерти, промежуточного финиша пути крупной личности в этом осмыслении обязательна, естественно, в соединстве с тремя другими вышеназванными событиями.

Тема смерти в книге (романе) Ивана Переверзина) и, особенно, во второй главе развита очень сильно и объёмно. И это меня поначалу насторожило. Я вспомнил динамику стихов о смерти того же Есенина (он просто уходил в стихах), других, столь же чувствительных к жизни поэтов, и насторожился: не торопит ли время Иван Переверзин, хоть и поживший, пострадавший не в меру, но всё-таки — сильный, боевой, в строю?! Но, прочитав внимательнее и всю книгу, и самую напряжённую, энергетически сильную вторую главу, я успокоился. Потому что, во-первых, в этих стихах автор обращается к теме смерти не как мудрый и талантливый агнец, но именно как боец, не смирившийся, но ищущий в данной теме ответы на многие вопросы и личные, и общечеловеческие, и метафизические; во-вторых, здесь он ловко использует успокаивающий лично мою душу композиционный приём: практически ни разу стихи на тему смерти не следуют друг за другом. Автор щадит читателя, даёт ему возможность передохнуть от тяжёлых дум. Стихи следуют друг за другом в ритме вальса. Подумаем, порадуемся, поживём.

И здесь автор всё чаще обращается за помощью к пейзажу — а куда же русскому поэту без русской природы! Но и пейзаж для Ивана Переверзина является не предметом для обожаний и воздыханий, а средством поиска высших истин бытия:

…И буду слушать, как трава

растёт безгрешно, безоглядно

в колючках зла по краю рва.

Она растёт в воротах рая,

растёт под острою косой,

растёт с тобой, земля сырая,

земля, — омытая росой.

Не только пейзаж, но и размышления помогают поэту снять слишком уж тяжёлое напряжение строки. Меня приятно удивили следующие строки:

Как ни сурова, ни тревожна жизнь,

Не стало меньше одиноких тризн,

Видать, ещё надеется народ,

Что и беду, и страх переживёт…

Откуда вдруг в книге совсем русского поэта блеснул этот симпатичный арабо-мусульманский бейт?! К арабскому, даже ещё не мусульманскому, но именно к арабскому стиху я ещё вернусь в слове об Иване Переверзине. Сейчас продолжим главную тему.

И семья (стихотворение «Птицы вечности») — для автора является, во-первых, одной из главных линий его книги (романа), и местом душевного отдохновения, местом, где:

Только ходики слышатся в доме,

только тени мерцают хитро.

И всю ночь я держу на ладони

прядь волос — золотое перо.

Здесь, на своём «единственном пути», Иван Переверзин просто обязан был встретить-вспомнить отца:

…К отцу я обращаю взгляд —

Из лап кровавых супостата,

Сам раненный, к своим назад

Он всё же выволок собрата.

И — тот семье его помог:

Когда отец в тюрьме томился.

Быть может, всемогущий Бог

За них однажды помолился…

Ещё не раз и в этой главе, и далее будут расставлены вехи семейной линии «каната жизни», сложного сюжета книги (романа). Автор не пошёл по пути «нормальных» романистов-реалистов. Они сначала изложили бы семейную предысторию, начиная с прадеда (а то и с Куликовской битвы), затем обратились бы к жизненным перипетиям главного героя, и закончили бы роман каким-нибудь карьерным апофеозом, совпавшим с актом семейного счастья и благополучия, например, женитьбой правнучки поэта на внуке какого-нибудь Форда. Потом всю эту истории мы бы увидели в слащавом сериальном детективе, и всем было бы хорошо. Только не Ивану Переверзину, у которого много разных сюжетов.

И ему, как мне думается, не нужен был прямой романный путь, где фабула совпадает с сюжетом, и вообще ему не нужен был роман. Ему нужны были «Грозовые крылья», книга, монтируя которую, он вольно или невольно оказался в романном пространстве, сложном, как Тихий океан.

Европейские волны

Фалес об этой поездке-главе Ивана Переверзина так писал: «Что самое приятное? — достичь того, чего желаешь. Что утомительно? — праздность. Что вредно — невоздержанность. Что невыносимо — невоспитанность. Учись и учись лучшему»[18].

И в устройстве глав, на мой взгляд, этот тройственный порядок (напряжение — расслабление — отдохновение), пусть и не всегда и не с математической или вальсовой точностью, соблюдён.

Любовь как нечто ответственное, пусть иногда и слегка безалаберное, — смерть и жизнь, как метки на единственном пути каждого грешного, — и… далее нужно дать читателю крепко отдохнуть, то есть совсем уж развеяться, размагнититься от всяких трудов и напряжений. Считается, что в наши дни это можно сделать только вне России. Но, сдаётся мне, что Иван Переверзин так не считает. И вот почему.

В главе «Европейские волны», конечно же, есть и Европа. Взгляд у поэта цепкий, мысли глубокие, хотя и сдержанные. Но и здесь в строке много русского, Россия его не отпускает, провожает в дальние странствия, но не отпускает. И не отпускает его то далёкое, где он вставал с запахом утренней, молодой росы и ложился спать с запахом молодой, но уже вечерней росы. Это — на всю жизнь.

…И лижет, пеною вскипая,

зернистый, молодой песок.

И кто только не видывал этот песок! И никто не назвал его молодым. Почему же? Да потому что он очень схож с молодой росой, и с молодой пшеницей, и с молодой листвой.

Как человек, связанный с Россией не только кровными узами (это уж само собой), но ещё и той росой, он не может, отдыхая на «волнах» душой (пусть душа отдохнёт хоть немного, — и проявит к себе интерес), не чувствовать, например, в Чехии, щемящую боль, может быть, чисто русскую боль: уезжают радостные, живут богатенько, но — тоскуют по русской грусти и русской же треклятой бедности.

Да, плохо в России, и, может быть, даже

Ещё будет хуже, но только, друзья,

Не я ли тот самый, кто встал вновь на страже

Последних высот, что отдать нам нельзя.

Слышу, слышу голоса: слишком пафосная строфа, мы же не политработники! Да политработники мы все, кто написал хоты бы два-три стиха, два-три рассказа, политработники! Но надо иметь в виду, что есть среди нас разрушители, а есть созидатели. Но и те, и другие являются по сути своей политработниками. Среди тех и других есть пассивные до пляжной лености, а есть люди активные, которым легче встать на защиту последних высот, чем баловать себя этаким не разрушительным (уже хорошо) созерцанием, возвышая себя, естественно, не напрямую, над читающим человечеством.

Иван Переверзин — личность активная и созидательная. И поэзия у него такая же.

Грозовой сон

По-разному распоряжаются романисты этим сильным средством — сном. Кто-то уходит в мнимое и ирреальное, в трансцендентное и трансцендентальное снов и сновидений. А кого-то тревожат по ночам сны реальные, обычно увлекающие в прошлое.

Боже мой! Какое это счастье —

Вспоминать мальчишечьи года…

Я часто повторяю, что писателя рождает Малая Родина. А у неё свои методы воспитания, никем не познанные, хотя и там, в Малой Родине каждого из нас, существовали и, слава Богу, существуют прекрасные воспитатели, учителя, друзья, родители и т. д. Но, удивительно, только самым чутким писателям она даёт то чувство жизни, без которого невозможно писать жизнь, любую: свою ли, чужую, а то и выдуманных героев жизнь.

Этим даром Иван Переверзин наделён, и в книге (романе) «Грозовые крылья» он им воспользовался с блеском.

Он — прекрасный пейзажист, у него столь же прекрасная писательская память, которая хранит до поры, до времени детали далёкой по времени жизни. Он не растерял добрых родственных чувств. И более того, он ведёт от стиха к стиху (их немало в книге) линию семейную, линию Малой Родины с такой пронзительной искренностью, будто не просто вспоминает прошлое, но отдаёт долги прошлому своему, наполняя тем самым многослойное пространство романа новыми линиями, расширяя объёмные горизонты.

А ещё Иван Переверзин не потерял вкус к полётам! Они даются нам в наших снах в те годы, когда мы растём. Физически. Но мы растём не только физически, но и творчески. И летать нам во снах можно до глубокой старости.

Но почему он выбрал сны грозовые? Летать во время грозы опасно, можно потерпеть крушение. Даже если эти сны из далёкого детства, сны воспоминания. Ответить на этот вопрос можно лишь так: даже летая, даже летая в реалиях прошлого, доброго, автор остаётся в суровой грозовой реальности современного мира. Об этом последнее стихотворение главы, заканчивающееся следующей строфой:

Вот и смотри теперь без суеты

На этот мир, где мира вовсе нету,

А есть одни лишь светлые мечты,

С которыми в бессмертье жить поэту.

Северное сияние

Не был я на Севере, и вряд ли доведётся там побывать. И вряд ли увижу я собственными глазами Северное сияние, которое, как говорят пожившие там много лет люди, далеко не каждому дано увидеть. И в книге я его не увидел, что вполне понятно. Но я… пожил, читая эту главу, под Северным сиянием!

Художник хороший Иван Переверзин, и человека, и людей он чувствует, знает, видит и пишет очень зримо. Однако можно задать вопрос: «Зачем же ему понадобилась эта глава в книге (романе), если в других главах уже были пейзажи и люди Севера?» А можно ли из снов, проснувшись, сразу вырваться на «Излом времени», в крутую нашу жизнь? А то и в грозу бурную? Из сонной неги да в крутой жизненный бой — с ума легко сойти.

Лучше, когда после нежных, пусть иной раз и напряжённых (там, во сне, жизнь бывает разной), снов, человек вбрасывает себя в жизнь не по принципу сурового судьи, бросающего несчастную шайбу на лёд, но постепенно, по спокойно экспоненте, плавно, то есть.

Но дело в том, что в пленэре главы «Северное сияния» не только тишь да благодать! Иван Переверзин и сам редко отдыхал подолгу. И читателю этого делать он не даёт, продолжая вбрасывать в главу стихотворения из разных линий «каната жизни». Но нам пора выполнить данное ранее обещание и вспомнить стихотворение одного из величайших поэтов арабского мира времён джахилийи (до принятия ислама).

Что вижу, то пишу!О стихотворении «Заветное»

Уже само название стихотворения говорит об отношении поэта к этому произведению. Начинается оно так:

Вновь, как якут из Олонхо,

По тундре еду — на олене,

О всём, что вижу высоко,

Пишу, сжигая вдохновение.

«Что вижу, то пишу», — помните поэты, начинавшие почти все со звания «начинающий», да и прозаики тоже, как часто дамочки-отзовистки, писавшие отзывы на ваши стихи и рассказы, использовали эту фразу, чтобы отговориться: «Фи, разве можно так писать: „что вижу, то пишу?!“ Это же не поэзия!» Они не знали, а некоторые из них до сих пор не знают, что же это такое — поэзия. Простим это грешок отзовисткам. Поговорим о серьёзном.

Вспомним драматичную историю поэзии бедуинов, давших миру непревзойдённые шедевры и писавших по принципу «что вижу, то пишу», «что знаю, то пишу». Вспомним величайшего из поэтов времён джахилийи Имру-уль-Кайса Хундудж ибн Худжр аль-Кинди. Вот его конь:

Утро встречаю, когда ещё птиц не слыхать,

Лих мой скакун, даже ветры бы нас не догнали,

Смел он в атаке, уйдёт от погони любой,

Скор, как валун, устремившийся с гор при обвале,

Длинная грива струится по шее гнедой,

Словно потоки дождя на скалистом увале.

О, как раскатисто ржёт мой ретивый скакун,

Так закипает вода в котелке на мангале.

…Кружится детский волчок, как стремительный смерч, —

Самые быстрые смерчи меня не догнали.

…С крепкого крупа вдоль бёдер до самой земли

Хвост шелковистый струится, как пряжа густая.

Снимешь седло — отшлифован, как жёрнов, хребет,

Как умащённая шёрстка лоснится гнедая.

Кровью пронзённой газели, как жидкою хной,

Вижу, окрашена грудь аргамака крутая.

Девушкам в чёрных накидках подобны стада

Чёрно-чепрачных газелей пустынного края.

Эти газели, как шарики порванных бус,

Вмиг рассыпаются, в страхе от нас убегая[19].

А вот олень Ивана Переверзина:

И, как ветер,

Сохатый ринулся к реке,

Она спасёт, коль в это лето

Не пересохла вся в тоске.

И он бежит, рога забросив

На спину, с пеною у рта,

Копытами — осоку косит,

Сбивает мох, как прель, с куста.

Коротко о поэтах-бедуинах

Поэзия бедуинов жила той суровой жизнью, теми, близкими к предельным, жёсткими, а часто жестокими реалиями, которые и к ней, к поэзии, предъявляли самые суровые требования: или ты вся в нас, с нами и для нас, или отправляйся во дворцы и города. Это в обжитых цивилизационных центрах могут творить и царствовать поэты, о которых впечатлительные дамы говорят: «Он весь в своих стихах!»

Пустыням такие поэты противопоказаны. Таким поэтам пустыни противопоказаны. Такие поэты придут на Аравийский полуостров во второй половине VII в. Их назовут «книжниками». Они дали миру много гениев поэтической мысли, поэзии. Они заслуженно обрели бессмертную славу.

Но! Регулярно встречаясь на «поэтических сходах» и слушая бедуинов и книжников, последние всё же признавали первенство за бедуинами и иной раз даже говорили: «Пора нам в пустыню, к бедуинам наведаться, чтобы поучиться у них». Чему же учились книжники у бедуинов? — Первозданному мышлению! Тому мышлению, которое было в начале пути и которое, слава Господу, осталось с нами на веки вечные.

Что характеризует первозданное мышление — мышление нашего начала начал — мышление поэтов-бедуинов?

Абсолютное чувство жизни. Стопроцентное проникновение в её волнительную красоту. Несгибаемая искренность. Или. Племенной патриотизм. Рыцарское отношение к женщине. Бесшабашное самопожертвование. Или. Обострённое до предела отношение к справедливости. Наивная ранимость. Невозмутимое спокойствие. Или. Неизживная детскость. Восторженная скупость по отношению к поэтическим средствам. Пустынная жажда красок. Или. Упоительный лёт коней и верблюдов. Стремительность и объёмность линий и форм, почти как у наскальных живописцев. Смертельная радость боя.

Это — поэты-бедуины.

Эти качества есть у поэта Ивана Переверзина.

На изломе времени

Две с половиной тысячи лет назад в Китае уж знали, что «во времена смуты не высовывайся!»

Но разве может человек с обострённым, с бедуински дерзким чувством жизни (и Пушкин, и Лермонтов, и прасолы наши знаменитые, и Некрасов…) в смуте остаться в убаюкивающим далёко от этого излома, от центра социально-психологических бурь? — Нет.

Он постоянно в борьбе, постоянно в строю. Он живёт и пишет по принципу:

Устал от схваток роковых —

И хочешь обрести покой?

Так обретай! Но в жизни той,

Где нет ни близких, ни чужих.

Он не просто написал, но выстрадал эти строки:

Беда — не быть без права смелым.

Беда — без права проиграть…

Действительно — беда! На войне бед много. Помнится, после первой битвы сторонников Мухаммада с его противниками при Бадре один молодой воин поседел всего за несколько минут, в течение которых он тащил своего отца (врага) в могилу. Плакать было запрещено. Седеть — не запрещено. И он поседел. А вот стихотворение Ивана Переверзина:

— Всего за ночь одну прошедшую

Как ты, товарищ, поседел!

— Я видел эту груду тел,

Будто поленья, обгоревшую.

Я часто повторяю: «Несмотря на то, что каждый человек уникален, в людях гораздо больше общего, чем частного». И то откровение, которое прозвучало в сильнейшем стихотворении «Наша война», тоже бывало в истории войн и не раз, когда враг пренебрегает всеми законами и обычаями, когда солдат, от рядового до маршала, вдруг начинает понимать, что надо не просто выживать, но спасти свою Родину. И он говорит и врагу, и себе:

Ты мою мать подорвал в столице!

Я твою мать убиваю в горах!

Эта дерзкая мысль может ворваться в мозг и осесть там только с отчаяния, только от обречённости. Надо уметь бить врага его же оружием. Китайский полководец Ли Му так бил хунну во третьем веке до н. э. И он побеждал… И таких случаев я могу привести десятки. Не доводите до греха!

Ещё более сильным и значимым для России я считаю откровение в стихотворении «Гражданская война»:

И потому в минуты тризны

Помянем всех сынов отчизны,

Что шли упрямо рать на рать,

В междоусобице проклятой,

Брат не щадил родного брата

И шёл за брата умирать.

В Испании, в Долине Павших, по приказу генералиссимуса Франко в 1940-х годах был построен храм всем погибшим в Гражданской войне 19361939 гг. И список по алфавиту, а не по партийной принадлежности. У нас до такого монумента пусть и не храма, но монумента, как до Луны пешком.

Подобные откровения (помянем всех, сражавшихся за Россию) встречаешь редко-редко. Гражданская война ещё не закончена. А пора бы.

Заводи берёз

Естественно, после такой раскалённой главы и автору, и читателю нужно отдохнуть, нужно уединиться в какой-нибудь заводи. Пусть, «душа от радости заплачет», пусть.

Мне кажется, это хороший композиционный приём. Душа читателя ещё обожжена социально напитанными горячими строфами, они её ещё не отпускают, но Природа, окружающий нас мир всё-таки посильнее людских бед: они-то и успокоят душу. И успокаивают. Уж не буду цитировать, поверьте, а я лучше поговорю о душе.

Всё «человеческое, слишком человеческое» покоится на трёх субстанциях: разуме, сердце и душе. Бог-Отец, Бог-Сын, Бог Святой Дух. Командир — начальник штаба — замполит. А можно и так: разум — опыт и наука; сердце — время и ритмы эпохи; душа — вечная всему живому мать. Мудрецами я называют тех людей, в которых эти три субстанции равносильны и отстоят друг от друга на одинаковом расстоянии. Мудрецы рождаются чрезвычайно редко. У остальных людей всё по-разному.

В некоторых древних индийских этико-социальных и этико-религиозных системах первенство и руководящая (!) роль в познавательном процессе отдаётся душе. Она направляет и распределяет усилия разума и сердца. И, естественно, она не всегда успевает уследить за холодным и порою чрезвычайно стремительным разумом и горячим и, уже в силу этого, иной раз бесшабашным сердцем.

Души и душевных откровений в стихах Ивана Переверзина очень много. Может быть, все его стихи написаны душой, вроде бы всё знающей (если она руководит и направляет, если она вечна, значит, знает), но иной раз дающей волю сердцу (предыдущая глава). Но именно это качество — литературное познание мира только душой свойственно поэтам первозданного мышления, а не книжного. И только ей интересны не научные аспекты жизни, а её песни, которые Иван Переверзин слышит в любой травинке, в любой птахе.

И поэтому ему легко приходить в себя, искать душевное равновесие на природе, в природе.

Звенящие мгновения

Древние египтяне называли музыку словом «хи», что в переводе на русский язык означает «удовольствие». Они были уверены в том, что существует космологическая связь между музыкой и движением небесных светил, они умели «слушать» музыку звёзд.

Иван Переверзин тоже неравнодушен к небу, дневному и ночному, и сдаётся мне, что и там в высоте высот он ловит мелодии своих стихов. Да-да, он не композитор, но очень многие его стихи музыкальны, на них написаны мелодии многочисленных песен. Но не только небеса навевают ему мелодии, он слышит их в любой травинке травного раздолья, богатой якутской «пересечёнки». Мелодии его стихов романсные и песенные. И, конечно же, много мелодий даёт ему любовь — во всех её формах.

В этой главе автор не то, что бы подытоживает, приводит книгу (роман) к логическому завершению, но готовится к этому. Здесь можно встретиться с автором в самых разных, заявленных ранее ситуациях, здесь он чаще обращается к поэзии и поэтам, в том числе и к себе самому. Он пытается пробраться в тайны творчества, восторженно благодаря всех тех, кто ему помогал, кого он любит и читает (Афанасия Фета, например, и Гёте). И в этой главе он использует композиционные волны, о которых говорилось выше.

Напряжение строки словно бы затухает.

Немеркнущий свет

Свет действительно не меркнет и не померкнет. Автор собирает лучи немеркнущего света в этакий шар, как и положено свету! И вновь высвечивает ими все темы, о которых он написал в книге (романе). Можно ли считать этот роман завершённым? — Да, можно. Только с одной оговоркой: жизнь продолжается, и на этой ноте заканчивается книга «Грозовые крылья».

Владимир Спектор[20]Время предпоследних новостей

Среди кривых зеркал, где лишь оскал стабилен,

Где отраженье дня неравносильно дню,

Всесильный бог любви не так уж и всесилен,

Вскрывая, словно ложь, зеркальную броню.

И впрямь прямая речь там ничего не значит.

Но кровь и там, и здесь — красна и солона.

Пульсирует она, как в зеркалах удача,

Чья тень хоть иногда и там, и здесь видна.

* * *

Бессмертие — у каждого своё.

Зато безжизненность — одна на всех.

И молнии внезапное копьё

Всегда ли поражает лютый грех?

Сквозь время пограничной полосы,

Сквозь жизнь и смерть — судьбы тугая нить.

И, кажется, любовь, а не часы

Отсчитывает: быть или не быть…

* * *

Взрываются небесные тела,

Земля мерцает сквозь ночной сквозняк.

И только мысль, как будто день, светла,

Собою пробивает этот мрак.

Там — сталинские соколы летят,

Забытые полки ещё бредут…

И, словно тысячу веков назад,

Не ведает пощады Страшный суд.

* * *

Свет не меркнет, не гаснет —

а просто мерцает незримо.

В небесах над печалью —

мечты, словно голуби, кружат.

Невесёлые мысли бредут

вдоль дороги под ними,

А весёлым надеждам —

лишь воздух мерцающий нужен.

Этот свет, этот воздух,

который так сладок в гортани,

Каждый миг, каждый день,

он не меркнет, мерцая, сгорая…

На мечты уповая,

шагаю за светом, что манит,

И пространство любви в нём мерцает

от края до края.

* * *

Запах «Красной Москвы» —

середина двадцатого века.

Время — «после войны».

Время движется только вперёд.

На углу возле рынка —

С весёлым баяном калека.

Он танцует без ног,

он без голоса песни поёт…

Это — в памяти всё у меня,

У всего поколенья.

Мы друг друга в толпе

Мимоходом легко узнаём.

По глазам, в коих время

мелькает незваною тенью,

И по запаху «Красной Москвы»

В подсознанье своём…

* * *

Каждый видит лишь то, что хочет

Каждый знает лишь то, что умеет.

Кто-то отметит, что день — короче,

А для кого-то лишь ночь длиннее.

Но и разбив черепаший панцирь

дня или ночи, в осколках желаний

Отблески счастья найдёшь, между прочим,

Словно последнюю мелочь в кармане.

* * *

Всё временно. И даже то, что вечно.

Оно меняет форму, стиль и суть,

Как жизнь, что кажется наивной и беспечной.

Но в ней со встречных курсов не свернуть.

Оригинальным будь, или банальным —

Исчезнет всё, не повторяясь, в срок,

Как чья-то тень на полотне батальном,

Как в старых письмах слёзы между строк.

* * *

В раю не все блаженствуют, однако.

Есть обитатели случайные.

Речь не о том, что в небе много брака,

И не о том, что ангелы печальные

Никак не сварят манну по потребности

И шалаши с комфортом всем не розданы…

Но что-то есть ещё, помимо бедности,

В чём чувство рая близко чувству Родины.

* * *

Пока ещё в Луганске снегопад,

Беги за ней сквозь позднее прощанье,

Хватая тьму наощупь, наугад,

И ощущая лишь любви дыханье.

Пока ещё превыше всяких благ

В последний раз к руке её приникнуть,

Беги за ней, хоть ветер дует так,

Что ни вздохнуть, ни крикнуть, ни окликнуть.

И, зная, что сведёшь её на нет,

Не отставай — беги за нею следом,

Пока её скользящий силуэт

Не станет мраком, холодом и снегом.

* * *

От возраста находок вдалеке

Я привыкаю к возрасту потерь.

И где «пятёрки» были в дневнике,

Пробелы появляются теперь.

А я в душе — всё тот же ученик.

Учу урок, да не идёт он впрок.

Хоть, кажется, уже почти привык

К тому, что чаще стал звонить звонок.

* * *

На рубеже весны и лета,

Когда прозрачны вечера,

Когда каштаны — как ракеты,

А жизнь внезапна, как игра,

Случайный дождь сквозь птичий гомон

Стреляет каплею в висок…

И счастье глохнет, как Бетховен,

И жизнь, как дождь, — наискосок.

* * *

У первых холодов — нестрашный вид —

В зелёных листьях притаилось лето.

И ощущенье осени парит,

Как голубь мира над планетой.

И синева раскрытого зрачка

Подобна синеве небесной.

И даже грусть пока ещё легка,

Как будто пёрышко над бездной.

* * *

Сигаретный дым уходит в небо,

Тает в воздухе последнее «прости»…

Над дорогой, городом, над хлебом —

Божьи и житейские пути.

Жизнь зависла над чертополохом.

Только мир по-прежнему большой.

Не хочу сказать, что всё так плохо.

Не могу сказать, что хорошо.

* * *

От сказуемого до подлежащего,

Через скобки, тире, двоеточия,

Через прошлое и настоящее,

Перерыв на рекламу и прочее…

Сквозь карьерные знаки отличия

И глаголов неправильных рвение,

Позабыв про права свои птичьи

И про точку в конце предложения,

Между строк, между мыслей склоняются

Лица, словно наречия встречные…

Боже мой! И урод, и красавица —

Все туда — в падежи бесконечные.

* * *

Самолёты летают реже.

Только небо не стало чище.

И по-прежнему взгляды ищут

Свет любви или свет надежды.

Самолёты летят по кругу.

Возвращаются новые лица.

Но пока ещё сердце стучится,

Мы с тобою нужны друг другу.

* * *

Среди чёрных и белых —

Расскажи мне, какого ты цвета…

Среди слова и дела,

Среди честных и лживых ответов

Проявляются лица,

И — по белому чёрным скрижали.

Время памяти длится,

Время совести? Вот уж, едва ли…

* * *

Давай не думать о плохом,

Страницы дней листая.

Пусть даже, словно птица, в дом,

Влетает весть лихая.

И день пройдёт, и ночь пройдёт,

И вместо утешенья

Судьбы продолжится полёт

Сквозь память и прощенье.

* * *

Всё своё — лишь в себе, в себе,

И хорошее, и плохое.

В этой жизни, подобной борьбе,

Знаю точно, чего я стою.

Знаю точно, что всё пройдёт.

Всё пройдёт и начнётся снова.

И в душе моей битый лёд —

Лишь живительной влаги основа.

* * *

Не хочется спешить, куда-то торопиться,

А просто — жить и жить, и чтоб родные лица

Не ведали тоски, завистливой печали,

Чтоб не в конце строки

рука была —

В начале…

* * *

Добро опять проигрывает матч.

Счёт минимальный ничего не значит.

Закономерность новых неудач

Почти равна случайности удачи,

Чья вероятность близится к нулю,

Как вероятность гола без штрафного.

Добро, проигрывая, шепчет: «Я люблю»,

И, побеждая, шепчет то же слово…

* * *

Какою мерою измерить

Всё, что сбылось и не сбылось,

Приобретенья и потери,

Судьбу, пронзённую насквозь

Желаньем счастья и свободы,

Любви познаньем и добра?..

О Боже, за спиною — годы,

И от «сегодня» до «вчера»,

Как от зарплаты до расплаты —

Мгновений честные гроши.

Мгновений, трепетом объятых,

Впитавших ткань моей души.

А в ней — доставшийся в наследство

Набросок моего пути…

Цель не оправдывает средства,

Но помогает их найти.

* * *

Кому-то верит донна Анна.

Не год — который век подряд

Клубится память неустанно,

Мосты над временем горят.

Пренебрежительной ухмылкой

Опять оскален чей-то рот.

И вечность, как любовник пылкий,

Не отдаёт, а вновь берёт.

* * *

Яблоки-дички летят, летят…

Падают на траву.

Жизнь — это тоже фруктовый сад.

В мечтах или наяву

Кто-то цветёт и даёт плоды

Даже в засушливый год…

Яблоня-дичка не ждёт воды —

Просто растёт, растёт.

* * *

Дышу, как в последний раз,

Пока ещё свет не погас,

И листья взлетают упруго.

Иду вдоль Луганских снов,

Как знающий нечто Иов,

И выход ищу из круга.

Дышу, как в последний раз,

В предутренний, ласковый час,

Взлетая и падая снова.

И взлётная полоса,

В мои превратившись глаза,

Следит за мной несурово.

Гурам Петриашвили[21]Сказки маленького города

Перевод с грузинского Элисо Джалиашвили

Малыш-динозавр

В давние-давние времена на бескрайней равнине паслись динозавры.

Огромные-преогромные были динозавры, каждый — раз в десять больше слона.

Неуклюжие, неповоротливые, они лишний шаг ленились делать. Вытянув свою длинную шею, день-деньской водили головой из стороны в сторону. Только выщипав всю траву перед собой, нехотя ступали дальше.

Паслись так динозавры.

Медленно, неторопливо двигали и двигали челюстями.

А чего им было спешить?

Травы — сколько хочешь, равнине конца-краю не видно.

Незаметно однообразно тянулось время.

Появлялись динозавры-малыши, учились щипать траву, росли, становились большими динозаврами, и, как все другие, с утра до вечера ели траву, жевали и жевали.

Но вот однажды какой-то малыш поднял глаза от травы. Потом вытянул шею и ещё выше вскинул голову.

О, как чудесно, оказывается, глядеть вверх.

Над головой простиралась синева. Безбрежная синева. А на ней полыхал красный-красный шар.

— Мама, что это там? — удивился малыш. Мама-динозавриха, занятая едой, не слышала его слов.

Малыш снова спросил, но мать снова не ответила.

Обиделся маленький динозавр. Отошёл от матери и побрёл к динозаврам. Неудобно было идти, мешал длинный хвост — волочился по земле и тянул назад.

— Что там за красный шар? — допытывался малыш, но ему никто не отвечал.

Кто знает, возможно, динозавры и не слышали малыша, ведь он тянул голову к небу, а они — к земле, щипали да щипали траву.

Взгрустнул маленький динозавр. Одиноко присел поодаль от других, заворожённо глядя на красный шар.

А шар проплыл по синеве и скрылся за краем равнины.

И сразу стемнело.

Динозавры перестали щипать траву, прилегли там, где стояли, и заснули.

Уснул и малыш-динозавр.

Красный шар назывался Солнцем.

Солнце давно таило обиду на динозавров, сердилось на них за то, что они совсем не замечали его, с утра до вечера двигая челюстями.

И потому Солнце очень порадовалось маленькому динозавру.

Подкралось к нему, спящему, и тихонечко поцеловало.

Проснулись динозавры утром, увидели на лбу малыша жёлтое пятнышко и давай насмехаться над ним, издеваться — ну и украшение у тебя!

А это был след от поцелуя Солнца — золотистое пятнышко.

Ещё и потому смеялись над малышом, что он тянул голову к небу — будто в небе росла трава!

Веселились динозавры, потешались и вдруг вспомнили о траве, всполошились — как они забыли, им же щипать надо, жевать надо — а они столько времени даром теряют.

Мама-динозавриха расстроилась — ну, почему именно её малыш такой глупый!

А маленький динозавр не слышал, как над ним смеялись, всё спрашивал и спрашивал:

— Мама, что там за красный шар?

— Хватит глупости болтать, опусти голову и щипай траву, жуй!

— Жуй да жуй! Сколько можно щипать и жевать!

— Весь день, с утра до вечера, пока не стемнеет. А стемнеет, будешь спать, — наставительно сказала мама-динозавриха.

— А потом?

— Потом снова наступит день и снова будешь щипать и жевать.

— И всю жизнь так? Жевать да спать? — опечалился малыш. — Уйду я от вас.

— Куда уйдёшь? — удивилась мать.

— Не знаю… Уйду. Хочу узнать, что за красный шар над нами.

— Никуда ты не уйдёшь, — рассердилась мама-динозавриха и наступила своей огромной лапой на хвост малыша.

Маленький динозавр упрямо рванулся в сторону и остался без хвоста! Оторвался у него хвост.

— Помогите, держите его! — закричала динозавриха.

Кинулись динозавры за малышом, да где им его догнать — хвосты мешают.

Отстали динозавры от беглеца, принялись за свою траву, заработали челюстями.

И скоро вовсе позабыли о глупом маленьком динозавре.

И мама-динозавриха перестала горевать.

— Зачем мне такой глупыш! Опозорил меня, осрамил, — сказала она, не переставая щипать траву.

А малыш бродил по земле, одинокий, голодный, и так исхудал, что динозавры не узнали бы его.

Но динозавры и не вспоминали о нём, ничто не занимало их, кроме травы.

А знаете, что было дальше?

От любви к маленькому динозавру Солнце запылало ещё ярче, ещё жарче, и выгорела вся трава на равнине!

Динозавры поленились искать траву в другом месте и вымерли с голоду.

Маленький динозавр всё шёл и шёл вперёд, всё надеялся узнать, что за красный шар горит высоко над ним.

Когда он засыпал, Солнце сходило к нему и целовало.

Однажды утром малыш заснул в лесу. Проснулся, и оказалось, что он лежит на берегу маленького озера. Он склонился к воде и увидел, что он весь в золотистых пятнышках.

Изумлённо смотрел он на своё отражение.

Маленький динозавр превратился в жирафа!

И тут лес наполнился незнакомыми ему звуками.

Малыш вскинул голову — на деревьях щебетали и чирикали птицы.

Они приветствовали гостя.

Маленький жираф спросил у птиц, что за красный шар плывёт по синему своду.

— Это Солнце, Солнце! Оно дарует нам жизнь! — пели птицы.

— Солнце! Солнце! — воскликнул жираф и, ликуя, запрыгал и закувыркался — он узнал, наконец, что за красный шар сиял высоко в синеве.

В том лесу и остался маленький жираф.

Голова у него всегда поднята и красиво покачивается на длинной шее.

Всем он нравится, все его любят.

Но особенно любят его птицы, потому что, когда тучи застилают солнце и делается очень печально, они смотрят на солнечные пятнышки жирафа и снова весело поют.

Тетрсулела[22]-трубочист

Когда-то очень давно по улицам Маленького города ходили трубочисты — в саже с головы до пят.

В домах были камины, а над каминами трубы в стенах.

Горел огонь в камине, поднимался дым по трубе и вился, крутился над крышей.

Набивалась труба сажей, и тогда хозяин бежал звать трубочиста.

Приходил трубочист, залезал в камин и чистил трубу своим длинным шестом.

Пыхтел, кряхтел, сопел трубочист — пускай видят, как это трудно — выбивать сажу!

И по всей комнате летала сажа, всё делалось чёрным, а трубочисту хоть бы что!

«Подумаешь! — говорил он. — Я и сам в саже!» Брал деньги и уходил довольный, волоча за собой свой длинный шест.

А хозяева после него целую неделю чистили и убирали дом.

Не нравилось это горожанам, но что было делать? «Не можем чистить иначе», — уверяли их трубочисты.

Лентяи были трубочисты — умываться и то не умывались. Не стыдились ходить грязными, чумазыми.

И вдруг прошёл по городу слух — появился новый трубочист, очень, очень чудной!

Обошли трубочисты улицы — найти его, узнать, кто он, откуда взялся и чем это он не такой, как они.

И вдруг увидели они на одной улице толпу.

Задрав голову, люди смотрели на крышу.

По крыше шёл неизвестный юноша. Сам он был в саже, а на голове у него белел цилиндр.

Вокруг юноши носилась стайка белых птиц.

Трубочисты со смеху покатывались, глядя на него, потешались: «На крышу залез камин чистить! Белый цилиндр нацепил камин чистить!» — и тут же окрестили его «Тетрсулелой» — Белым дурачком.

— Тетрсулела, Тетрсулела! — орали они. — Не почистишь сверху! Не смеши народ!

Но странный трубочист будто и не слышал— выгребал и выгребал из дымохода сажу. Привязав миску к верёвке, он опускал её в трубу, а сажу высыпал в мешок.

Удивлялись люди, восхищались им — ни одна сажинка не попадала в комнату!

Белый цилиндр его сиял белизной.

Белые птицы щебетали над ним, кружились и по очереди опускались на его цилиндр.

С этих пор никто не звал трубочистов чистить камин.

Обозлились трубочисты на горожан и на Тетрсулелу. «Откуда он притащился на нашу беду!»— ворчали они и бурчали. А сами боялись и ленились лезть на крышу.

А Тетрсулела вовсе не был чудным. Он был таким, как все, только очень любил мечтать. И с детства дружил с белыми птицами.

Белый цилиндр подарили ему белые птицы.

Они дарят белый цилиндр всем, кто любит мечтать.

Трубочистам пришлось, в конце концов, научиться чистить камины сверху, и у Тетрсулелы стало много свободного времени.

Сидел Тетрсулела себе на крыше и мечтал.

Но видели белые птицы — что-то печалит Тетрсулелу.

И тогда птицы подсмотрели его сон. Они умеют видеть чужие сны.

А утром птицы исчезли.

Затосковал без них Тетрсулела.

Люди просили его почистить камин, но он не шёл.

Сидел и плакал. Думал, что никогда больше не увидит своих белых птиц.

Но белые птицы вернулись к нему. Однако не сказали — куда улетали и зачем.

Каждая птица выдернула из хвоста пёрышко и отдала Тетрсулеле.

— Возьми, прилепи к подмёткам башмаков эти белые пёрышки, и сбудется твоя мечта.

И вот полил шумный весенний дождь.

Кончился дождь, и над Маленьким городом засияла высокая радуга.

Взглянули на радугу горожане, затаили дыхание от изумления.

По радуге шагал Тетрсулела. Он забирался всё выше и выше и на самой середине радуги заплясал.

Это был танец Ликования.

Люди восторженно кричали и высоко-высоко подбрасывали шапки.

А белые птицы носились над рекой, рассматривали своё отражение в воде и уверяли друг друга, что хвост без одного пёрышка стал куда красивей.

Плясал на радуге Тетрсулела.

Восхищались люди.

И только трубочисты злились на Тетрсулелу. Собрались в сторонке и начали думать: «Как быть?»

— Полоумный он! Погубит нас дурень! — говорили они друг другу. — Из-за него и нас заставят лезть на радугу! А ему не то ещё взбредёт в голову.

И решили: «Избавимся от Тетрсуделы, избавимся поскорей!»

Тетрсулела плясал себе на радуге.

Люди весело кидали в небо шапки.

И никто не заметил, как подкрались трубочисты к радуге и подожгли её.

Заполыхала огнём дуга-радуга, окуталась тёмным дымом.

Скрылся Тетрсулела в дыму и пламени.

Оцепенели люди.

С криками взмыли вверх белые птицы. Но не успели они долететь до радуги. Хлынул дождь, и пламя погасло. Над городом изгибалась обугленная дуга. Тетрсулела исчез. Исчез бесследно. Горько оплакали Тетрсулелу белые птицы. Укрылись под свесами крыш, не реяли больше в небе. Чернела над городом обгорелая дуга. Кто поджёг радугу — горожане не дознались. Позвали трубочистов, попросили почистить радугу.

Трубочисты согласились, но запросили много денег — знали, не поскупятся люди, дадут — любят в городе радугу. Взяли они деньги и… попрятались. Разве подняться было им на радугу?!

Поколотили их горожане, чтоб неповадно было обманывать в другой раз.

Взлетели тогда на чёрную радугу белые птицы и почистили её своими пёрышками.

Засверкала, засияла над Маленьким городом семицветная радуга.

Но почернели от сажи белые птицы.

И только грудки у них белели — слёзы смыли сажу.

Плакали птицы, оплакивали Тетрсулелу.

Хвосты у этих птиц без одного пёрышка, и оттого напоминают ножницы.

Вы, конечно, догадались, что я рассказываю вам о ласточках.

Поныне горюют ласточки о Тетрсулеле, но верят — найдут его где-нибудь.

И ищут, день-деньской ищут Тетрсулелу.

Иногда им кажется, что он уплыл на облаке в другие края. И улетают ласточки в далёкие страны.

Потом возвращаются и вьют гнёзда под крышами домов.

Может, они и в вашем доме свили гнездо?

И удивляетесь — о чём они так много щебечут?

Но вы прислушайтесь — они повторяют одно и то же!

Ласточки говорят, что однажды весной прольёт шумный, светлый дождь, а когда он кончится, все увидят пляшущего на радуге Тетрсулелу.

Скрипач и птичка

В Маленьком городе жил скрипач.

Каждый вечер скрипач надевал старый фрак, брал свою скрипку и отправлялся на городскую площадь.

Он становился посреди площади и начинал играть.

Послушать его игру приходило всего несколько человек.

Скрипач огорчался, но виду не подавал.

Закрыв глаза, он самозабвенно водил смычком по струнам. Играл до глубокой ночи. А когда опускал смычок и открывал глаза, оказывалось, что люди уже разбрелись.

Задумчиво постояв под тусклым фонарём, скрипач горько улыбался и брёл домой.

А на следующий день он снова шёл играть на площадь.

Так повторялось изо дня в день.

Слушателей у скрипача не прибавлялось.

И он решил: всё дело в скрипке, плохая, наверное, у него скрипка.

«Пойду-ка найду такое дерево для скрипки, что изумлю игрой весь мир», — решил он. И отправился искать особенное, необыкновенное дерево.

Целыми днями бродил по лесам.

Переходил от дерева к дереву — стучал по стволу и прислушивался. «Нет, не то», — хмурился он и подходил к другому дереву.

Все леса обошёл скрипач в том краю в поисках особенного дерева.

И однажды увидел под деревом птичку с перебитым крылом.

Поднял её, побрызгал на неё ключевой водой.

Птица встрепенулась.

— Что с тобой случилось? — спросил скрипач.

— Я попыталась взлететь до самого неба. А сил недостало, устала и упала, — ответила птичка и заплакала.

Поразили её слова скрипача.

Бережно положил он её за пазуху и поспешил назад в город.

Скрипач позабыл о скрипке.

Он выхаживал птицу, накладывал ей мазь на крыло, кормил и утешал: «Не горюй, поправишься и снова взлетишь, под самые облака взлетишь!»

Скрипач заботился о птице, забыв обо всём на свете.

Из его дома не доносилась больше музыка, и прохожие недоумевали — что случилось, не стряслось ли что со скрипачом?

Только сосед его был доволен.

Сосед этот очень любил есть, а музыка лишала его аппетита. Он считал, что люди вообще назло ему поют и играют на музыкальных инструментах.

И теперь он ликовал — не мешала ему больше скрипка.

А потом поразмыслил и заподозрил неладное: «Верно, замышляет он что-то против меня, иначе, с чего это перестал играть?» — забеспокоился обжора.

Подкрался он к дому скрипача и тихонько заглянул в окно.

Склонившись к птице, скрипач перевязывал ей крыло!

«Плохо дело, — расстроился обжора. — Вылечит он птаху и на радостях день и ночь будет пиликать на своей дурацкой скрипке, снова житья не станет».

И когда скрипач лёг спать, обжора забрался к нему в дом и выкрал птичку.

Проснулась утром птичка и увидела себя в клетке.

Загоревала она, затосковала без скрипача — привязалась к доброму человеку, даже в небо её не тянуло, так не хотела расставаться с ним.

Плакала запертая в клетке птичка.

Горевал и скрипач. В отчаянии бегал он по городу и спрашивал каждого встречного — не видал ли тот его маленькой птички?

— На свете полно маленьких птиц! Твоя какая-нибудь особенная? Укажи приметы, — говорили ему.

— Нет, она самая обыкновенная, только мечтает взлететь в небо, высоко-высоко, — объяснял скрипач.

Прохожие разводили руками и шли своей дорогой.

Скрипач потерял надежду найти свою маленькую птичку.

Решил — нет её в живых, не увидит он её больше.

И вечером, взяв в руки скрипку, он снова отправился на площадь.

Стал посреди площади и заиграл.

Когда он опустил смычок и, усталый, открыл глаза, увидел вокруг себя огромную толпу — весь город пришёл его слушать.

Люди молчали, взволнованные дивными звуками.

Скрипач вгляделся в лица людей и понял; напрасно искал он особое дерево для скрипки — истинную музыку рождает только сильное чувство.

Скрипач теперь каждый вечер играл на площади, и каждый вечер весь город собирался его послушать.

Когда скрипка умолкала, взрослые неприметно утирали слёзы, а дети, придя домой, рисовали в тетрадях яркие звёзды.

А ночью происходило чудо.

Ребята ложились спать, а звёзды срывались со страниц школьных тетрадок и уносились в небо.

Изумлялись астрономы — откуда появляются на небе всё новые и новые звёзды?! Спрашивали друг друга — не знаете, что это творится?

Строили догадки, спорили, но всё без толку.

И тогда договорились по очереди наблюдать за небом.

Сидели ночи напролёт, глаз не смыкали…

Но ведь это лишь говорится — глаз не смыкали, а попробуй-ка всю ночь не отрывать глаз от неба. На миг и у них слипались веки, а звёзды в этот самый миг и взлетали в небо.

И прибавлялось на небе звёзд.

В Маленьком городе теперь все напевали мелодии скрипача. Кроме соседа его, обжоры.

Злился он на музыканта. Злился на весь город и на весь мир. Не выносил он музыку! Не спал, не ел и не пил он от злости.

Всё думал, как досадить скрипачу.

Наконец взял и разбил клетку с птицей — со всего размаху ударил её об стенку. Потом схватил изувеченную птицу и понёсся к городской площади.

На площади люди слушали скрипача.

Он злорадно швырнул умирающую птицу к ногам музыканта и побежал прочь, куда глаза глядят.

Навсегда исчез из города.

Молчали люди на площади.

Маленькая птица умирала, и горько плакал скрипач.

Много-много лет минуло с той поры.

На площади Маленького города и поныне стоит памятник скрипачу. Он держит скрипку, и кажется, будто играет на ней. А на плече у него сидит птица.

Говорят, ночью, когда с неба падает звезда, скрипач вздрагивает, и скрипка издаёт стон. И тогда бронзовая птичка, взмахнув крыльями, взмывает в небо.

Она подхватывает звезду и уносит обратно на небо.

А на рассвете возвращается к скрипачу.

Вот почему звёзд на небе не становится меньше.

Грустный клоун

Странный недуг поразил обитателей Маленького города.

Все хотели обзавестись чемоданами.

Ничего, кроме чемодана, людей не интересовало.

Собираясь выйти из дому, они часами вертелись и крутились с чемоданами в руках перед большим зеркалом. Нет, не себя разглядывали, их волновало, красиво ли смотрится чемодан.

Никто и нигде не появлялся без чемодана.

Друг о друге судили по чемодану.

Страсть к чемодану заглушила всё.

И дошло до того, что человеку, придумавшему чемодан, воздвигли памятник на главной площади Маленького города: великий человек стоял на постаменте-чемодане с чемоданом в руке.

Проходя мимо памятника, горожане благоговейно снимали шапку.

По улице люди шли, самодовольно выставив вперёд чемодан и кичливо вскинув голову.

Время от времени они останавливались, доставали из кармана бархотку, заботливо смахивали с чемодана пыль и начищали его до блеска.

Представьте, в театре и то не расставались они с чемоданами — на коленях держали во время спектакля! Но стоит ли удивляться этому, если и сами актёры на сцене не выпускали из рук чемодана, если даже хрупкие, тоненькие балерины танцевали с чемоданом в руке! Чемодан мешал, конечно, кружиться на носках, но это их не волновало.

Главное — какой был чемодан.

Только один человек во всём городе ходил без чемодана.

Подняв воротник пальто и упрятав руки в карманы, он грустно бродил по улицам.

Этим человеком был клоун.

Клоуна выгнали из цирка — не желали там видеть человека без чемодана! Да и не нужен был он больше — жители Маленького города разучились смеяться. Сами подумайте — до смеха ли человеку, если он всё время занят чемоданом?

Клоун шёл по улице и грустно вздыхал, глядя на прохожих.

Лица у них были угрюмые.

Но разве станешь улыбаться, если идёшь и переживаешь: «Может, плохой у меня чемодан, может, у других лучше…»

И клоун вздыхал, огорчённо опустив голову.

А прохожие сердито косились на него — почему это он без чемодана?

Иные нарочно задевали его плечом, толкали и даже бранили.

Раздражал людей клоун, и они издевались над ним; «Ну разве ты человек без чемодана! Грош тебе цена без чемодана!»

И, в конце концов, избили его, просто так, без всякого повода. Клоун еле вырвался и убежал. А догнать его они, понятно, не могли с их тяжёлыми чемоданами. Надо сказать вам, что горожане набивали их чем могли.

Клоун перестал выходить из дому.

Сидел у окна и печально смотрел на улицу.

Жалел прохожих, нелепо избочившихся под тяжестью чемодана.

Горожане охотно таскали бы для равновесия по два чемодана, чтобы не кривиться вбок, но как тогда было снимать шапку перед памятником?!

Жалел клоун людей и всё думал и думал, как спасти город от ужасного недуга…

И однажды утром на улицах появились афиши.

На афишах изображён был клоун с большим чемоданом.

Горожане ухмылялись, довольные: «Взялся, значит, клоун за ум».

А вечером весь город повалил в цирк.

Волоча чемоданы, поднялись люди по ступеням.

Расселись вокруг арены.

Началось представление.

Публика с удовольствием смотрела много раз виденное: как силач разом поднимал сто больших чемоданов, жонглёр подбрасывал в воздух маленькие чемоданчики, акробаты прыгали на чемоданах, а иллюзионист вытаскивал их из чёрного цилиндра. Особенно нравилось зрителям, что и животные выступали с чемоданами — слоны поднимали хоботом преогромные чемоданы, а зайчики скакали с крохотными.

Потом арена опустела, оркестр умолк и погас свет. Один-единственный луч освещал арену.

Занавес раскрылся, и появился клоун. Он тащил за собой большой чемодан. Шатаясь, добрался до середины арены и остановился в кругу света.

Люди ожидали, что он начнёт делать сальто с чемоданом в руке или пройдёт с ним по канату.

А клоун положил чемодан, опустился рядом на корточки и раскрыл его.

Из чемодана выпорхнули бабочки.

Клоун надеялся, что красота бабочек заставит людей позабыть о чемоданах. Он посадил несколько бабочек себе на ладонь и обошёл арену.

Вытянув руку, он показывал чудесных яркокрылых бабочек.

Он заглядывал людям в глаза и улыбался.

Но люди ничего не понимали.

Они не видели бабочек, они привыкли смотреть на чемоданы!

И обозлились на клоуна, стали бранить его, кричать:

— Чего морочишь голову! Не умеешь ничего делать, — убирайся с арены!

Но что было самым ужасным — дети тоже не замечали бабочек!

Всего двое-трое ребят воскликнули: «Какие красивые бабочки!» Но родители отругали их, говоря: «Плохо смотрите за своими чемоданами, вот и мерещатся вам всякие глупости!»

Тщетно простирал клоун руку с бабочками— рассерженные зрители покинули цирк.

Остался клоун один.

Безмолвно стоял он в кругу света.

Наконец погас и последний луч, видно, и осветителю наскучило смотреть на клоуна.

Всё потонуло во мраке.

Но внезапно под куполом цирка разлилось голубое сияние.

На миг высветилась из тьмы печальная фигура в старом цилиндре и стоптанных башмаках.

И снова воцарился мрак.

Это вспыхнул голубым светом и исчез клоун.

Так, сверкнув голубизной, исчезают, оказывается, грустные клоуны.

Люди, ворча, покидавшие цирк, почувствовали что-то странное, непривычное. Обернулись и видят: весь цирк в голубом сиянии!

Дивясь небывалому чуду, они пошли назад, волоча свои чемоданы.

Вошли в зал и ахнули — над ареной порхали, лучась голубым светом, бабочки.

Клоуна на арене не было.

Люди во все глаза смотрели на это голубое мерцание, и вдруг их озарило — этих-то бабочек и хотел показать им клоун!..

И не ведали, что именно клоун наделил бабочек светом, и его свет изливают они сейчас.

Долго-долго излучалась и сияла под куполом голубизна.

Потом бабочки вылетели через купол, и цирк потонул во мраке.

Когда зажглись лампочки, люди увидели — исчезли их чемоданы!

Исчезли, лопнули, оказывается, как мыльные пузыри, оттого, что их касались крылышками бабочки.

В отчаянии и ярости люди, вероятно, кинулись бы друг на друга и поколотили, если бы вдруг не раздался смех.

Очень уж смешны были их искажённые злобой лица.

И кто-то рассмеялся. А за ним другой. Скоро смеялись все. Покатывались со смеху.

Смеялись над собой, над тем, что всюду без всякой нужды таскали с собой чемоданы.

Потом вспомнили клоуна, виновато умолкли и тихо покинули цирк.

Задумчиво шли горожане по главной улице.

На главной площади остановились удивлённые: человек-памятник не стоял, а сидел, и в руках у него были цветы, а не чемодан.

Избавились обитатели Маленького города от страшного недуга. Но и сейчас попадаются на улице люди с угрюмыми лицами — а это значит, что не исчезла опасность «чемоданомании».

Но по ночам в городе появляются мерцающие бабочки.

Бабочки залетают в окна и излучают на спящих людей голубой свет.

Порхают они над людьми, и проникает в их сны голубое сияние.

И на другой день люди снова улыбаются друг другу.

Бегемот и сон

Однажды бегемот уснул в своей большой луже и увидел сон. Когда же проснулся — удивился, что лежит в той же самой большой мутной луже. Она ничуть не походила на то, что привиделось ему.

«Чудеса! Как же так, куда делось то красивое место?» — думал он, ничего не понимая.

Бегемот не знал, что может сниться сон.

Долго ломал он голову, но так и не сообразил, как попал туда, в то красивое место, и как вернулся обратно.

Думал бегемот, думал и незаметно для себя вновь заснул.

И вновь очутился в том чудесном месте.

Проснулся, огляделся — по-прежнему лежит в своей мутной луже.

«Как это происходит? Кто это в один миг переносит меня туда и обратно? И почему я не чувствую, когда он поднимает меня? Он, наверное, очень сильный — запросто носит меня. Он, наверное, и добрый, показывает такую красоту…»

Бегемоту нравилось место, куда он попадал, засыпая. Ему так хотелось оставаться там подольше.

«Попробую поглядеть, кто придёт за мной, чтоб унести туда, и попрошу оставить там», — решил он, наконец.

И стал хитрить: закроет глаза и лежит, притворяется, будто спит, и ждёт — вот-вот увидит таинственного друга.

Да кто мог прийти к нему!

Закрывая глаза, бегемот невольно засыпал.

«Нет, не перехитрить его», — сказал себе бегемот.

И всё-таки верил, что рано или поздно узнает, кто о нём печётся.

Однажды, когда он лежал с закрытыми глазами, неожиданно послышался шёпот: — Следуй за моим голосом, не открывая глаз!

У бегемота сердце заколотилось от радости.

— Иду, — отозвался он тихо и, ликуя, последовал за голосом: не зря, оказывается, надеялся и ждал.

Один раз в жизни и бегемота, и небегемота непременно позовёт за собой таинственный голос. «Закрой глаза и следуй за мной», — скажет кто-то неведомый, но мало кто доверяется ему. Обычно вскакивают и громко спрашивают: «Куда это идти? Зачем идти, да ещё с закрытыми глазами?! Может, ты меня в пропасть сбросишь?»

А было бы неплохо положиться на призыв и без боязни следовать за таинственным голосом.

Наш бегемот доверился ему.

Видимо, потому, что видел сны и терпеливо ждал кого-то.

Шёл бегемот за шепчущим голосом.

— Иди, иди за мной, сюда, сюда, — направлял его кто-то.

Долго-долго шли они.

Бегемот не сомневался, что его ведут в то красивое место, куда он попадал иногда, и только недоумевал, почему они так долго идут? Может, тот, кто мгновенно переносил его раньше, устал и сейчас просто указывает путь?

«Что ж, не такой я уж лёгкий, в конце концов», — подумал бегемот. Он много размышлял о себе и хорошо знал, каков он и как выглядит.

Шёл он и шёл.

То жар донимал его, то холод пробирал, то подъём одолевал он, то спуск, выбивался из сил, спотыкался и даже скатывался по каменистому склону, но упорно следовал за голосом.

— Сюда, сюда, — то и дело слышал он. Шёл бегемот.

Шёл с закрытыми глазами.

До слуха его доносились разные звуки, и он догадывался: то лес шумит, то ручей журчит, ветер завывает в ущелье, листья падают. И чувствовал, по траве ли шёл или по песку, по камням или мягкой земле.

Наконец, одолев ещё один склон, он услышал:

— Пришли.

Бегемот остановился.

Он стоял и ждал, когда же ему разрешат открыть глаза.

Но ласковый голос больше не слышался.

А бегемот боялся, что если раньше времени откроет глаза, то все его мучения по дороге сюда окажутся напрасными, и он снова увидит свою лужу.

Внезапно что-то приятно, нежно коснулось его лба.

Бегемот понял — это тайный знак. И открыл глаза.

Он стоял на горке, а перед ним простиралась пёстрая, цветущая долина, за которой далеко-далеко всходило солнце.

Тепло его лучей и почувствовал бегемот на лбу.

От радости у бегемота заколотилось сердце.

Именно эту долину видел он, когда засыпал.

Но тогда не порхали над ней эти яркие бабочки, на крыльях которых радужно сияли лучи.

Сон редко сбывается, но уж если сбудется, окажется намного прекрасней того, что снится человеку.

Постойте, а почему — человеку, мы же о бегемоте рассказываем!

Надо было написать так: Сон редко сбывается, но уж если сбудется, окажется намного прекраснее того, что снится бегемоту.

Но в таком случае вы подумаете, что я веду речь только о бегемоте. А я, как вы наверняка уже догадались, и людей имею в виду, рассказывая эту историю.

Чтобы не погрешить против истины и сказать то, что хочется, напишу так: Сон редко сбывается, но уж если сбудется, окажется намного прекраснее того, что снилось увидевшему сон.

В этом-то суть — снится ли тебе сон. Одно существо отличается от другого именно этим — снится ли ему сон.

Возможно, кому-то мои слова не придутся по душе, но я всё же скажу: у человека и бегемота, которым снятся сны, больше общего, чем у двух людей, из которых один видит сны, а другой нет. И добавлю, хорошо бы соединить слова «сон» и «видеть» в одно, и каждого, кто достоин, называть «сновидцем».

А достойного определить легко.

Сидим мы, скажем, в парке, а по аллее идёт человек, посмотришь на него, и ясно — ему снятся сны. И в душе у нас сами собой рождаются строчки:

«Сновидец идёт по аллее, сновидец счастливее всех.».

Строчки эти — начало стихотворения.

А стихи сочиняют сновидцы.

Теперь признаюсь вам, и не обессудьте: я занял вас этими рассуждениями, чтобы оставить бегемота одного, наедине со своей радостью. В такие минуты хочется побыть одному.

Но вернёмся к бегемоту.

Помните — он зачарованно смотрел на пёструю долину, и сердце у него колотилось от восторга.

Мы оставили его весёлым, а теперь он стоял грустный, уронив голову.

Отчего он загрустил?

Оттого, что боялся — исчезнет сейчас долина, и он опять будет лежать в мутной луже. И решил бегемот не смыкать глаз, дождаться того, кто привёл его сюда, и попросить не уводить обратно. А если тот не согласится, то бегемот заупрямится. «Пускай попробует перенести силой», — погрозился он… Но знал, что ничего не сумеет сделать: тот, кто привёл его, вернёт назад, когда вздумает.

Грустно было бегемоту…

А над долиной порхали бабочки.

Одна из них подлетела к бегемоту и спросила, что его опечалило.

Голос бабочки был очень знакомый.

— Это ты привела меня сюда? — спросил он.

— Да, я.

«Неужели это она переносила меня сюда? Как ей удавалось, такой крохотной? И почему они, эти красивые бабочки, не порхали тогда над цветами?» — удивился бегемот.

Но особенно волновало его другое.

— Я должен вернуться назад?

— Почему? — удивилась пёстрая, яркокрылая бабочка.

— Но ведь раньше я всегда возвращалась к луже.

— А разве ты бывал уже здесь?

«Значит, не она переносила меня прежде. Может, не уведёт назад, или хотя бы оставит подольше?», — с надеждой подумал бегемот и сказал:

— Я часто бывал тут, но никогда не видел вас.

— А как ты попадал сюда?

— Не знаю, лежал себе в луже, а когда закрывал глаза, я оказывался в этой долине. Кто-то приносил и уносил меня.

Бабочка просияла. Она-то знала, почему её потянуло полететь за тридевять земель и привести сюда именно этого дремавшего в огромной луже бегемота. Бабочка знала, что он сновидец. Не ведала только, что ему снилась именно эта долина.

— Ты эту долину видел во сне.

— А что это такое… сон?

— Сон — это картина, но в твоей голове, в твоём воображении, когда ты спишь. Никуда тебя не переносили, ты лежал в луже и видел то, что представлялось твоим глазам, — видел сон.

— Значит, всё было сном? — снова опечалился бегемот. — Неужели и эта долина сон, и…

Он не договорил, но бабочка догадалась, что он хотел сказать.

«Обо мне сожалеет, думает, что и я снюсь ему»— мелькнуло у бабочки.

— Не бойся, сейчас ты всё видишь наяву.

— Наяву?

— Да, долина такая же настоящая, как и лужа, например.

— А можно мне остаться тут навсегда, любоваться цветами? — робко спросил бегемот.

— Конечно.

— Спасибо. — Бегемот присел на горке и со вздохом воскликнул: — Как чудесно!

Бабочка отлетела, опустилась на цветок и позвала бегемота:

— Иди, походи здесь.

— Нет, нет, я растопчу цветы, — испуганно сказал он и заплакал, потому что во сне именно этого хотелось ему всегда — походить по цветущей долине. Нет, не мог он этого сделать ни сейчас, ни во сне.

— Не бойся, иди, — снова позвала бабочка.

— Жалко цветы.

— Ты не повредишь их, поверь.

— Я очень тяжёлый.

— Ничего, иди, решайся, — стали уговаривать и другие бабочки, подлетев к нему.

— Ничего, что я тяжёлый, да? — волнуясь и радуясь, спросил бегемот.

— Закрой глаза и встань, — сказала ему яркокрылая бабочка.

Он закрыл глаза.

— Сделай шаг.

— Сюда, сюда ступай, — зашептали и другие бабочки.

Бегемот решился, ступил, но нога его почему-то не коснулась земли…

И неожиданно — взлетел!

Полетел над цветами. У него дух захватило от восторга, не то на всю долину прокричал бы:

— Я летаю, летаю! Э-э-эй!

— Э-э-эй, летает бегемот, летает!

Но это уже воскликнул я, снова вмешавшись в рассказ.

Что делать, хочу, чтобы все узнали, какое произошла чудо!

Да только кому об этом известно?

Мне да вам.

Давайте поступим так: Если сейчас ночь, не будите соседей, а если день и если вам передалась радость бегемота, распахните окно и выкрикните:

— Бегемот летает, бегемот стал летать! Э-э-эй!.. Во дворе наверняка играют дети. Они прервут игру и, задрав головы, глянут вверх — кто это там кричит!

Не будем обольщаться. Среди них найдутся насмешники, что ничему не верят, и пренебрежительно бросят: «Ладно врать-то» — да и сплюнут, может быть, гадко.

Но кто-нибудь из ребят доверчиво переспросит:

— Летать стал?

— Да, да, летать! — крикнете вы.

— Бегемот?!

— Да, бегемот!

Мальчишка (а может быть, это будет девочка) замрёт удивлённо, а потом сорвётся с места и побежит.

Побежит вприпрыжку и будет повторять:

— Бегемот летает! Бегемот летает!

И я твёрдо знаю — он (а может быть, она) сновидец!

И хотя я не видел его, готов поспорить, что он умеет быть настоящим другом. Такой не наябедничает и не выйдет во двор с яблоком, чтобы съесть его при всех одному.

Летал наш бегемот среди бабочек.

Любовался красивыми цветами.

Потом он опустился совсем низко и увидел в росинке своё отражение. Своё и солнца.

Летал бегемот, а вокруг него вели хоровод бабочки.

Потом его бабочка-проводница села на голубой цветок.

— Иди, сядь и ты, — позвала она бегемота.

— Как же я сяду, такой огромный!

— Иди, не бойся!

Бегемот подлетел и опустился на цветок рядом с бабочкой.

А цветку хоть бы что, будто и не садился на него никто. Стебелёк даже не изогнулся.

Нет ничего легче и нежней бегемота, у которого сбылся сон.

Артист

В Маленьком городе очень любили театр.

Как только появлялись афиши, извещавшие о премьере, у билетных касс сразу возникали очереди, а потом все, как праздника, ждали представления.

Наступал желанный день, и ближе к вечеру горожане наряжались в свои лучшие одежды и отправлялись в театр.

Шли не спеша, мужчины вели женщин под руку. По пути покупали цветы, встречали знакомых и, беседуя, продолжали идти вместе.

Они вспоминали постановки прошлых лет и о персонажах пьес высказывались как о реальных людях.

Короче говоря, горожане любили театр истинной любовью.

Разговаривая о театре, они особенно часто касались одного известного артиста.

Артист этот был обыкновенным человеком.

Не выделялся среди других ни красивой внешностью, ни зычным голосом. Многие в труппе пели, танцевали и фехтовали лучше него и даже сальто выполняли куда более ловко.

Но всё равно, когда на сцене появлялся артист, в зале уже не бывало равнодушного зрителя.

Люди веселились, если он веселился, и печалились, если он печалился, вместе с ним страдали или вспыхивали гневом.

И когда он, раскинув руки, приближался к рампе и устремлял взгляд к невидимому небу, зрителям тоже хотелось устремиться ввысь в вольном полёте…

По пути в театр горожане обсуждали спектакли, в которых участвовал этот артист, но никогда не касались спектакля, на который шли.

Не думайте, что они сомневались в игре любимого артиста.

Нет, они сомневались в другом.

Артист нередко опаздывал на спектакль, а случалось, и вовсе не являлся.

И не потому, что зазнался, считал себя самым лучшим артистом, которому всё дозволено, дескать.

Бывало, что зрители, не дождавшись артиста, в огорчении покидали театр и видели, как он подбегал, запыхавшись, то запылённый, то заляпанный слякотью, а то оборванный и встрёпанный.

Еле переведя дух, он просил извинить его, уверял, что опаздывает не по своей вине.

И люди верили. Чувствовали, что неспроста опаздывает, есть этому какая-то загадочная причина.

В таких случаях кто-либо советовал ему:

— Откройся нам, может, поможем, как-нибудь вызволим из беды.

— Нет, не поможете, не вызволите, — говорил артист грустно.

И люди задумчиво расходились.

Никто не упрекал и не укорял его, но срыв спектакля всё же малоприятная вещь и, понятно, что директору театра это не нравилось.

Он дорожил артистом, верил ему, но был директором и не имел права допускать задержки спектакля, а тем более — срыва.

Директор всё думал, как проникнуть в тайну артиста.

И наконец пошёл на хитрость.

Надумал вызвать к себе по одному всех работавших в театре — от гардеробщика до режиссёра, и сказать, что он вынужден уволить артиста из-за срыва спектаклей, что он очень сожалеет об этом, но другого выхода у него нет.

Директор прекрасно знал, что все любят артиста и наверняка поведают о его тайне, если только знают её.

Так он и поступил.

Однако никто ничего об артисте не знал, но все горячо просили не увольнять его.

Директор был в отчаянии. И тогда он решил, что ему надо поговорить с каждым жителем города, может, ему и откроется тайна артиста. Но тут к нему вошла пожилая билетёрша.

— Я знаю кое-что, сынок, — призналась женщина. — Артист взял с меня слово, что никому не проговорюсь, но раз вы грозитесь уволить его, что поделаешь — нарушу слово. Он просил ни за что не впускать в зал детей, когда он играет.

— Только и всего?

— Да, и часто напоминает об этом, боится, что позабуду.

Директор поблагодарил билетёршу.

— Не уволишь его, сынок?

— Нет, ни в коем случае, — заверил её директор. Женщина вышла.

— Что ж, попытаюсь всё узнать, — сказал директор.

И вечером, когда артист, обратившись к залу, произносил свой печальный монолог, на сцену вышел мальчуган.

Мальчик этот был сын директора, а сам директор наблюдал за всем из-за кулис.

Мальчик направился к артисту.

Вот он уже в нескольких шагах от него.

И внезапно артист превратился в красивое, зеленевшее листвой дерево.

Зрители сначала восприняли это как должное, как заранее задуманный сценический трюк, даже захлопали.

Но потом поняли, что у них на глазах свершилось чудо, и затаили дыхание.

Зеленело на сцене дерево.

Откуда-то повеял ветерок и пробежался по листве.

Посреди сцены шелестело листвой прекрасное дерево, а мальчик медленно обходил его вокруг, оглядывая.

Чуть погодя на сцену вышел директор театра. Какое-то время и он растерянно взирал на дерево, потом вздохнул и взял мальчика за руку.

— Пошли, сынок, тебе спать пора.

— Как он это сумел, папа? — спросил мальчик.

— Талантливый очень артист, сынок.

— И он знал, что мне нравится такое дерево?

— Выходит, знал. Хочешь, посадим в нашем дворе такое дерево?

— Хочу, давай посадим, — мальчик обернулся к дереву, попрощался: «До свиданья, до свиданья!».

И как только директор с сынишкой скрылись за кулисами, дерево вновь превратилось в человека.

Потрясённые зрители, словно по команде, разом встали с мест.

Артист подошёл к рампе, молча опустил голову. Молчали и зрители.

Тишину прервал голос директора, который вернулся на сцену, отправив сына домой с матерью.

— Извини, пожалуйста, ты не хотел раскрывать свою тайну, а я не выдержал, решил узнать во что бы то ни стало.

— Верно, до сих пор я в самом деле не хотел посвящать кого-либо в свою тайну, но раз уж так получилось, я признателен тебе, спасибо.

Артист пожал директору руку и обратился к зрителям.

— Садитесь, я поведаю вам свою историю. И вот что он рассказал.

В самом начале своего артистического пути он решил для себя: чтобы хорошо играть, надо хорошо знать людей. И он ходил по городу, бывал в самых людных местах: в магазинах, на базарах, на вокзалах. Наблюдал и запоминал, кто как ходит, как жестикулирует, с кем и как разговаривает, когда какое принимает выражение лица.

Устав бродить по городу, он садился у окна и часами следил за прохожими.

Он исходил города и сёла, горы и долы.

И действительно стал хорошим артистом.

Однако не перестал наблюдать за людьми.

Никто на свете не изучил человека так хорошо, как он, вот почему он играл всё лучше и лучше.

Он знал, как смеётся юноша, скачущий по просторному влажному после дождя полю.

Знал, как смотрит девушка на цветущую под её окном сирень.

Знал, как дрожат от волнения руки у старика, когда он вскрывает конверт с письмом от внука.

Знал, как вздрагивает, в какое возбуждение приходит малыш, впервые увидев птичку.

Он знал уже всё, что должен был знать.

И вдруг обнаружил, что хотя и не стремился к этому, стал необычайно проницательным: постигал мысли человека, догадывался о них по его виду, по его взгляду.

Радость артиста не имела предела.

Ведь он будет играть ещё лучше, угадывая, о чём человек думает, чего хочет.

Нет, не о славе и популярности помышлял артист. Он любил своё дело и радовался, что сумеет ещё сильнее захватить и взволновать зрителя.

…Однажды зимним утром артист шёл через городской сад.

Падал снег.

В саду было безлюдно.

Пройдя заснеженную аллею и свернув в сторону, он увидел на берегу пруда молодую женщину и девочку лет шести. Они сидели на скамейке и смотрели на воду.

«Девочка мечтает о каких-то больших птицах», — мелькнуло у артиста.

Но он не обрадовался своей прозорливости.

Он не видел лица девочки и всё же почувствовал, что ей грустно. И у него больно сжалось сердце.

Тут девочка спросила мать:

— Куда девались лебеди, что плавали в пруду?

— Улетели, доченька.

И у матери был грустный голос.

— Все улетели? — допытывалась девочка.

— Думаю, все.

— А когда вернутся?

— Летом.

— Ой, как долго ждать, — со вздохом проговорила девочка.

И тут артист ощутил, что его тянет взмахнуть руками, словно крыльями.

Он развёл руки, с силой вскинул их, опустил, снова вскинул и взлетел.

И уже лебедем опустился на пруд.

— Мама, мам, смотри, лебедь прилетел! — вскричала девочка и кинулась к пруду.

— Да, правда! Это лебедь, настоящий лебедь! — обрадовалась и мать.

Лебедь по воде плыл.

Девочка не отрывала от него глаз.

Мать с трудом увела её.

Едва они исчезли из виду, артист принял человеческий облик.

Еле доплыл он до берега, продрогший в ледяной воде.

Мокрый с головы до пят, постоял, растерянно говоря:

— Э-э, плохо дело! Это ещё что за напасть… И, недоумевая, пошёл дальше.

Гулявшие в саду горожане узнавали артиста, когда он проходил мимо, и изумлялись, почему он весь мокрый, спрашивали — не помочь ли?

— Нет, спасибо, не беспокойтесь, — отвечал артист, дрожа от холода.

И продолжал путь.

Неожиданно он снова почувствовал непонятное волнение. С ним явно что-то творилось. И тут услышал откуда-то сверху:

— Цуго! Цуго! — обращался кто-то ласково к собачке, а по голове почему-то гладили его — артиста.

Он вскинул глаза и увидел мальчика. Мальчику было годика три, но ему он показался великаном.

Артист глянул на свои ноги и, обнаружив вместо них лапки, понял, что превратился в щеночка.

«Пропал я», — подумал он про себя и во всю прыть помчался по аллее. Тщетно гнался за ним мальчик — он успел нырнуть в кусты.

— Э-э, плохи дела, — повторил он, вновь став человеком, и усмехнулся.

Целый день скрывался артист в кустах и, чтобы хоть чуточку согреться, топал ногами, подпрыгивал, размахивая руками.

Когда наступил вечер, артист выбрался из кустов и под прикрытием сумерек поспешил домой, надеясь, что все дети уже спят.

Дома он выпил несколько стаканов горячего чаю и поскорее лёг в постель.

Чудом избежал он воспаления лёгких.

С того дня артист старался не попадаться детям на глаза.

Днём он не выходил из дому. Но вечером-то надо было пойти в театр, не срывать же спектакли!

В театр он отправлялся по самым безлюдным, уже опустевшим улицам.

И хотя до театра было рукой подать, иногда он очень долго добирался до него.

Некоторых детей к вечеру выводили погулять-подышать перед сном свежим воздухом.

Издали заметив ребёнка, артист торопливо сворачивал на другую улицу, но, как на беду, часто и там оказывался малыш. Артист убегал, скрывался, плутал по улицам и переулкам, но несмотря на все старания, измотавшись, всё равно сталкивался с ребёнком.

И тут же превращался в.

В кого он только не превращался! Довелось ему быть щенком, слоном, ягнёнком, жирафом, павлином, совой, носатым клоуном, ласточкой, пузатым барабанщиком, соловьём, зайчиком — и не перечислить всего.

Спасался по разному — в зависимости от того, в кого превращался.

Если бывал «ходячим» существом — убегал, если крылатым — взлетал на дерево или дом.

А потом, в безопасности, снова становился человеком, торопливо слезал на землю или выбирался из укрытия.

И разве удивительно, что после всего этого вид у него бывал истерзанный.

— Такова моя история, — сказал артист в заключение. — Я избегал детей, потому что очень люблю театр, а все эти превращения были помехой моему любимому делу.

Сегодня, когда мальчик, выйдя на сцену, подумал о дереве, мне вспомнилась та девочка, которая грустила по лебедям, и я понял, что всегда превращаюсь в то, о чём мечтает в ту минуту ребёнок.

Кто знает, возможно, в этом и есть назначение артиста — осуществлять мечту ребёнка.

Я прощаюсь с вами, оставляю театр, отныне буду служить городу, детям.

С этими словами артист покинул сцену.

С тех пор он всё своё время проводил дома— сидел у окна.

Тонкая штора скрывала его от прохожих, но сам он хорошо видел всё, что делалось на улице.

Когда мимо окна шёл ребёнок, артист превращался в то, о чём мечтал малыш, а когда тот скрывался из глаз, обращался в человека и записывал в тетрадь, о чём мечтал тот или иной ребёнок.

А вечером к нему заходили родители малыша, и он рассказывал им, о чём мечтает их ребёнок. И родители старались исполнить желание ребёнка.

Вы спросите: любое ли желание исполнялось? А если ребёнок мечтал иметь золотые горы или улететь в небо? Как бы тогда поступил этот человек?

Уверяю вас — дети ни о чём подобном не мечтают.

Ребёнок хочет иметь друга. Друга, чтобы играть с ним, дружить, поверять свои тайны.

Один ребёнок находит друга в щеночке, другой тянется к клоуну, третьему хочется ухаживать за саженцем.

А когда у ребёнка появляется желанный друг, он счастлив.

Да, в этом городе дети были счастливы. Даже болеть перестали.

Никакая болезнь не пристанет и не одолеет, когда рядом с тобой друг.

Это был город счастливых детей.

Остаётся сказать, что жители по-прежнему любили ходить в театр.

По-прежнему с нетерпением ждали представления.

И теперь игра других актёров волновала и захватывала их.

Прекрасен город, где любят театр.

Но этот прекрасный город был ещё и городом сбывшихся желаний.

И потому был прекрасен вдвойне.

Жил себе артист.

Проникал в мечты детей.

Миновали дни и годы.

Он состарился.

Однажды вечером, когда ушли все мамы и папы, он подошёл к зеркалу.

Долго смотрел в глаза своему двойнику, потом прошептал, улыбаясь: — Что ж, и у меня есть мечта…

И мечта его исполнилась.

В полночь открылось окно в доме артиста, поднялась лёгкая занавеска, и из окна вылетел букет прозрачно-голубых цветов. Высоко взлетев, он засверкал в свете фонарей и медленно полетел к соседнему дому. И скрылся в нём.

А через некоторое время вылетел обратно и полетел к другому дому.

Так летал букет от одного дома к другому, и постепенно всё меньше и меньше оставалось в нём цветов.

А он всё летал…

И всё уменьшался и уменьшался. И, в конце концов, остался один-единственный цветок.

Сверкнув в свете фонаря, он полетел к дому одинокой старой женщины.

Эта старая женщина была учительницей. Сейчас она спала прямо за столом, видно, устала, исправляя детские тетрадки.

Голубой цветок подлетел к старой женщине, какое-то время медленно летал над её головой, потом чуть-чуть коснулся её седых волос, как будто хотел приласкать, и присоединился к букету, который стоял на столе в стеклянной вазе.

Так, превратившись в букет прозрачно-голубых цветов, артист роздал себя людям.

А утром.

Хотя ничего необычного ни утром, ни потом не случилось. Голубые цветы увяли вместе с цветами, к которым они присоединились в домах горожан. И вместе с теми цветами горожане выбросили их.

И только в комнате той старой женщины случилось то, что должно было случиться.

Когда солнце осветило комнату, женщина проснулась, подняла голову и сразу же посмотрела на букет. Что-то почувствовало её сердце…

Вгляделась в букет и.

Узнала голубой цветок.

Очень давно, когда эта старая женщина была маленькой девочкой, она дружила с одним маленьким мальчиком. Вместе они играли, вместе мечтали и по вечерам, сидя на крыльце, затихшие, вместе смотрели на большое небо.

Голубой цветок был похож на того маленького мальчика.

Чудак

Жил некогда очень странный человек.

Дурного о нём никто бы ничего не сказал, но все считали его чудаком.

Странную вещь вбил он себе в голову.

Вреда от этого никому не было, но всё же.

Чудак-человек уверял всех, будто он способен светить.

Каждый вечер он заходил в чей-нибудь дом и просил погасить свет. Горожане знали о его причуде и не возражали, молча улыбались и гасили свет.

Человек стоял посреди комнаты и ждал — вот-вот озарит дом светом.

Напрасно простояв так, он вздыхал и виновато говорил: «Не свечу почему-то сегодня».

Его провожали сочувственным взглядом, извиняли — какой-де с него спрос, хороший человек, да ведь чудак.

Но не все относились терпимо к его чудачеству. Не раз спускали его с лестницы, награждая пинком, а то и собак спускали, науськивая: «Куси его, куси!»

Добрые люди уговаривали чудака не ходить по домам, не нарываться на неприятности.

— Хочешь светить, свети для себя, — говорили ему.

— Для себя светить? — недоумевал человек. — Нет, для себя не сумею засветиться.

— Ну, сноси тогда брань и побои, — усмехались люди.

Однажды кто-то сказал ему в шутку:

— Да какой же ты светильник без абажура! Человек шуток не понимал, поэтому эти слова не обидели его и не удивили. Наоборот — пришлись по душе. Распродал он в доме все вещи и накупил уйму абажуров. И с тех пор, отправляясь к кому-нибудь светить, надевал на голову абажур.

В любой дом заходил он засветиться, кроме одного.

В том доме жила одинокая женщина. Ему очень нравился её звонкий смех и хотелось озарить её светом, но он не решался.

Однажды он зашёл в дом, где жили грубые, злые люди. Они не то что засветиться, даже попытаться не дали. Изодрали на нём абажур, ухватили за руки-ноги, раскачали — раз, два, три — и швырнули за высокую ограду дома в преогромную лужу.

Растерянно сидел человек в луже.

Наконец он сказал себе: «Что будет — будет, сегодня всё решится».

Дома он долго выбирал абажур. Взял самый красивый, семицветно-радужный, надел на голову и направился к дому одинокой женщины.

Женщина радушно пригласила его в дом. В тот вечер у неё были гости.

В ярко освещённой комнате в креслах сидели женщины. Мужчины подавали им прохладительные напитки, пирожные и рассказывали всякие смешные истории.

Видимо, им тоже нравился звонкий смех хозяйки дома.

Собравшись с духом, человек, которого считали чудаком, попросил погасить свет.

Свет погасили.

«Сейчас засвечусь, сейчас засвечусь, сейчас засвечусь», — несколько раз повторил человек.

Он чувствовал — вот-вот заполыхает ярким светом.

И тут вдруг гости расхохотались.

Звонко засмеялась и женщина.

Этого человек не выдержал.

Бросился к двери, сбил стул и сам чуть не растянулся. Вскочил, выбежал вон.

Он бежал, ничего не видя, налетал в темноте на деревья, падал, вставал, нёсся дальше. Колючие кусты раздирали ему лицо, руки.

«Ещё немного, ещё немного, и кончатся мои муки», — утешал он себя.

Человек бежал прямо к реке.

Внезапно совсем близко прозвучал голос.

Человек остановился.

Сердце разрывалось от радости — вслед ему мог звучать только голос той женщины.

Но, прислушавшись, он понял — голос доносился с той стороны, куда он стремился.

— Кто-то бежит сюда, — сказал в темноте кто-то.

— Да, и мне так кажется, — заметил кто-то другой.

— Кто идёт? — спросил первый. Человеку всё уже было безразлично.

Он горько рассмеялся и печально ответил:

— Я, человек, который светит.

— Светит? — Голос был очень взволнованный.

— Видишь, говорил тебе, непременно придёт, — так же взволнованно отозвался второй.

Человек усмехнулся.

— Даже вы смеётесь надо мной!

— О, что ты, что ты, мы заждались тебя, — разом сказали оба, и человек понял, — они верили ему.

— Раз, два, три! — воскликнул он, и всё вокруг залило светом.

— Вот и засветился я, — человек тяжко вздохнул, ноги у него подкосились, и он без памяти упал на землю.

Когда он пришёл в себя, увидел перед собой куст розы.

— Неужели ты со мной разговаривал?

— Да, я и мой гость.

На ветке розы сидел соловей.

— Ночь безлунная, а я не умею петь в темноте. И очень горевал из-за этого. Увидишь, как я запою сейчас, — сказал соловей.

Ошалев от радости, человек не удивился даже, что разговаривал с кустом розы и птицей!

Тихо сидел он у куста розы и слушал соловья.

Прекрасное это было зрелище: светящийся человек в пёстром абажуре и озарённые им роза и соловей.

С того вечера человек мог засветиться всегда и везде.

Но человек больше ни к кому не заходил озарить светом дом.

В безлунные ночи садился возле розы и светил соловью.

Случалось, что он невольно вспыхивал ярким светом где-нибудь на тёмной улице. Видевшие это люди рассказывали другим. Им, разумеется, не верили, и спрашивали человека: «Это правда?» А он опускал глаза и отвечал смущённо: «Да нет, я давно выкинул из головы эти глупости, им показалось».

И лишь одинокая женщина знала о его тайне.

Когда он выскочил из её дома, она устыдилась своего смеха.

И побежала за ним следом.

Она слышала, как он разговаривал с розой и соловьем, видела, как он засветился.

И перестала женщина с тех пор смеяться своим звонким смехом, перестала приглашать к себе гостей.

Сидела одиноко дома и говорила себе:

— Выставила бы тогда всех гостей, и остался бы человек со мной. В доме появились бы малыши, они тоже светились бы в темноте и носились бы по комнатам в пёстрых абажурах. И не было бы на свете ничего краше нашего дома.

Человек, любивший дождь

Некогда в Маленьком городе жил человек, который очень любил дождь.

Он всегда чувствовал, когда пойдёт дождь, и поскорее выходил на улицу.

Раскинув руки, он глядел на небо.

Из ближайших домов тут же высыпали ребятишки и вместе с ним ждали, когда упадут первые капли.

Начинался дождь, но человек не уходил. Стоял он и мок.

Вокруг него прыгали и смеялись ребятишки. Люди недоумевали и стыдили его:

— Малыши — это понятно, их не удержишь, любят прыгать под дождём, но ты, ты же взрослый человек!

А человек твердил в ответ одно и то же:

— Дождь — Вода Небесная!

Ничего не любил он больше, чем дождь. Каким бы серьёзным и срочным делом ни занимался, всё бросал и выбегал на улицу под дождь.

Однажды он, как обычно, стоял под струйками дождя, раскинув руки, как вдруг на ладонь ему упало что-то лёгкое.

Глянул — а это прозрачное голубое зёрнышко!

Невиданное было зёрнышко, и человек долго ждал, что из него может вырасти.

Когда дождь перестал, он посадил голубое зернышко в горшок, а горшок вынес на балкон.

Вырос из зёрнышка невиданный цветок. Высокий, с большими, опущенными книзу листьями.

Цветок стоял на балконе, и в дождь его огромные полусвернутые листья расправлялись.

Влажные листья переливались, голубовато лучились, а падавшие на них дождевые капли превращались в пестрые прозрачные зёрна.

Зёрна скатывались, ссыпались на улицу.

Ребятишки подбирали их и сажали дома в цветочные горшки.

И скоро все балконы и веранды Маленького города украсили диковинные, сказочно красивые цветы.

Маленький город напоминал теперь огромный разноцветный букет.

Под дождём цветы раскрывали свои яркие причудливые лепестки, и город сиял и благоухал.

А человек, любивший дождь, стоял под струйками и улыбался счастливо.

Но вот и девушкам захотелось выходить на улицу в дождь. А чтобы не мокнуть, придумали брать с собой горшки с цветами и укрываться под широкими листьями.

Прогуливались девушки, а над их головами лазурно сияли листья и многоцветно блестели лепестки.

Это были первые на свете зонтики.

Прогуливались девушки, слушая, как стучат по листьям капли, улыбались друг дружке, а над ними радужно сверкали и лучились цветы.

Девушкам начали подражать степенные женщины, маленькие девочки, и каждый, кто мог держать в руках горшок с цветком, выходил с ним пройтись под дождём.

Представляете, каким красивым становился Маленький город во время дождя!

Особенно чудесно выглядел город сверху.

Над улицами кружили птицы и от восторга громко щебетали.

Говорят, тогда-то и научились они петь.

Но самое главное — люди сделались добрее, упоённые ароматом и красотой цветов.

Никто никого больше не обижал.

Даже девчонки и мальчишки не ссорились, не спорили из-за кукол или мяча.

Все были благодарны человеку, любившему дождь.

Однажды, когда он стоял под дождём и смотрел на небо, неожиданно услышал песню. Опустил голову и видит — вокруг него поют девушки, пляшут, кружатся.

А вместе с ними кружатся яркие, пёстрые цветы-зонтики.

Понравилось это человеку. Правда, он смутился немножко от такого внимания. И поспешил перевести взгляд на небо.

С тех пор девушки постоянно водили вокруг него хоровод.

Человек привык к этому и даже сказал себе — что ж, я действительно сделал им доброе дело — подарил цветы-зонтики!

И загордился.

Теперь он всё время думал о том, какой он хороший, и всё больше зазнавался. А во время дождя предпочитал смотреть на хоровод, а не на небо.

Он даже завёл журнал и всякий раз записывал, сколько девушек пело в хороводе.

Дождь нравился ему всё меньше и меньше — куда интереснее было заниматься журналом.

Как-то он проснулся под утро — почувствовал: вот-вот хлынет дождь. Присел в постели и выглянул в окно. На улице было темно. Он взял и снова лёг, говоря себе — наверняка все ещё спят, кому охота водить хоровод в этакую рань.

Потянулся, зевнул и уснул.

Но тут же проснулся от непонятной тревоги.

Глянул на балкон — лил дождь.

А голубой цветок, расправив листья, подобно крыльям, медленно уплывал в небо.

— О, что я натворил! — вскричал человек и выскочил на балкон.

В домах распахнулись окна. Выглянули заспанные люди. И увидели: высоко над домами плывёт голубой цветок.

А по улице бежит человек, зовёт цветок, рыдает.

Улетел голубой цветок, исчез в тумане. Скрылся за пеленой тумана и человек. Кинулись люди к своим цветам на балконах и верандах — цветов не было.

Дожди в Маленьком городе идут и ныне.

Носятся под дождём, мокнут и веселятся дети.

Взрослые ходят с зонтами — теперь они сами мастерят их. Но у этих зонтов ни красоты, ни аромата тех волшебных цветов. Наверное, оттого не делают они людей добрее.

С грустью вспоминают о чудесных цветах в Маленьком городе.

Девушки бережно держат свои зонтики — им чудится, будто в руках у них те чудесные, льющие голубизну цветы.

Мужчины не забывают об ужасной ошибке человека, любившего дождь, и в ненастье многие из них выходят на улицу.

Бродят они под дождём с серьёзным видом, избегая смотреть друг на друга, скрывают, зачем вышли, чего ждут.

Но не падает с неба прозрачное голубое зёрнышко.

Ходят мужчины под дождём. Мокнут. Некоторым и во сне нет покоя. Просыпаются. Покидают посреди ночи дом, отправляются искать голубой цветок.

Ищут по всему свету, ищут и не могут найти.

Последняя история

Многие сказочные истории, которые вы прочли, мне поведал один старик.

Может, и вам доводилось встречаться с ним. Если доводилось, то, верно, помните его…

Задумчиво ходил он по улицам, не слыша городского шума. Иногда останавливался у окна и, вскинув голову, смотрел на небо.

В маленькой комнатке старика полно было книг. Высокими стопками лежали они и на подоконнике единственного окна, почти закрывая его, и в комнате всегда царил полумрак.

Одиноко жил старик.

Я часто навещал его и узнал от него массу всяких историй.

Он рассказывал о том, что любил, — о деревьях, цветах, о камнях, о зверях и птицах. Я мог слушать его бесконечно.

Однажды вечером я застал старика в постели. Хотел привести к нему врача, но он покачал головой:

— Не надо. Садись-ка лучше, я расскажу тебе ещё одну историю.

И вот что поведал мне старик в тот вечер. В Маленьком городе жили некогда мастера-стекольщики.

Они ходили по улицам, крича:

— Стёкла вставляем! Кому стёкла вставить?! Любили стекольщики свою работу — в окнах чудесно переливались на солнце стёкла, и малыши не мёрзли в своих кроватках. Любили они детей.

Особенно любил ребятишек один из них. У него не было ни жены, ни детей, а одинокому человеку так тоскливо на свете.

Как-то вечером, когда стекольщик нарезал стёкла, в дверь к нему постучались.

Он открыл дверь и увидел за порогом маленькую девочку. Девочку с голубыми глазами.

— Можно, я буду жить у вас? — спросила она.

— Конечно, входи, входи! — пригласил её стекольщик.

Он провёл её в комнату, усадил за стол, угостил яблоками, сладким фруктовым соком.

Потом он снова принялся нарезать стёкла.

Девочка с любопытством следила за ним. В осколках плясали и отражались лучи заходившего солнца.

Она взяла кусочек стекла и повертела в руках — стекло сверкало, сияло. Это было так интересно!.

Мастер оставил работу и ласково наблюдал, как радовалась и забавлялась малышка.

Но вот угасли последние лучи солнца, и девочка внезапно превратилась в цветок.

Оторопел стекольщик.

Всю ночь не смыкал он глаз, боясь, как бы не случилось чего с цветком.

А утром цветок снова стал девочкой.

Мастер улыбнулся ей и, весело насвистывая, отправился стеклить окна.

Так они и жили — стекольщик и девочка.

По ночам девочка становилась цветком, а днём играла и ждала, когда придёт домой мастер.

Больше всяких игр малышка любила смотреть, как блестят на солнце куски стекла. Зачарованно смотрела она на сверкающее стекло, изумлённо хлопая длинными ресницами.

И эти стёкла, вставленные потом в окна, волшебно мерцали голубым светом.

Мерцали и сияли окна в домах.

Ребятишки были в восторге от этих стёкол. Перед сном все смотрели на них, а ночью тихонько открывали окна и улетали в небо.

Летали ребятишки и пели, озарённые луной.

Ведь и птицы потому щебечут и поют, что умеют летать и кружиться в небе.

Даже кое-кто из взрослых летал вместе с детьми. Однако многим это было не по душе, и они перебили все стёкла, мерцавшие голубым светом. И позвали других стекольщиков вставить простые стёкла.

Но мастера умели выручать друг друга. Они сговорились брать стёкла у стекольщика, приютившего голубоглазую девочку.

И снова засияли окна в Маленьком городе.

И снова заворчали взрослые — не все, конечно, уверяя, что спать не могут, когда дети летают и поют!

Нашлись даже такие жестокие, что пригрозили стрелять в детей, если они не перестанут летать.

Тогда стекольщик попросил голубоглазую девочку:

— Не играй, пожалуйста, больше со стеклом.

— Почему? — удивилась она. Мастер рассказал ей всё. Девочка опечалилась.

— Я очень люблю тебя, но не могу остаться в вашем городе. Я уйду. Ты смотри на небо, если оно синее — я жива, потому что синева неба от моих глаз. Может, я вернусь когда-нибудь к тебе, когда не будет людей, что не дают ребятам летать.

Сказала так и ушла.

Стекольщик ждал её, но девочка не вернулась. Старик умолк. Глаза его влажно заблестели. И тут я понял: старик рассказывал мне о себе. Молчал больной старик, но из глаз его лились слёзы.

Потом он встал, оделся, подошёл к окошку.

— Иди, помоги мне, — позвал он меня. Мы убрали с подоконника книги и. И я увидел чудо!

Стёкла в окне излучали голубое сияние.

— Это единственное окно в городе, одно оно оста лось такое.

Я стоял, заворожённый голубым мерцанием. Голос старика вывел меня из оцепенения.

— Мне пора улетать. Прошу тебя, останься тут, живи в моём доме, дождись девочки с голубыми глазами.

Потом он открыл окно, раскинул руки и скрылся во тьме.

Поднялся ветер… Послышался звон разбитого стекла.

Разбилось последнее окно, мерцавшее голубым светом…

И я остался в комнате один.

Я и теперь живу в этой комнате.

Встаю на заре и гляжу на небо.

Небо голубое… И облегчённо вздыхаю: жива голубоглазая девочка. Она играет где-то и когда-нибудь обязательно постучится ко мне.

Но прошу вас, если доведётся увидеть на закате голубоглазую девочку, которая превратится вдруг в цветок, не поднимайте шума. Лучше посидите рядом до рассвета, чтобы в темноте кто-нибудь не наступил нечаянно на цветок.

Бахытжан Канапьянов[23]Словарь столетий

I

«Из числа тюрок я — один из самых красноречивых и ясных в изложении, образованнейший, благороднейший по происхождению и самый ловкий в метании копья», — скупо, но с чувством собственного достоинства говорит о себе великий представитель правящей династии Караханидов, талантливейший этнограф, языковед, географ, историк, ко всем этим определениям более всего подходит ёмкое слово — энциклопедист — Махмуд ибн аль-Хусайн ибн-Мухаммед аль-Кашгари. Правнук правителя Богра-хана (Бурахана) родился в первой четверти XI века, ориентировочно в 1029–1039 годах в местности Барскоон вблизи Иссык-Куля. Выходец из рода Барсаган династии Караханидов. Получил образование в Кашгаре и продолжил учёбу в Бухаре и Багдаде. Обладал научно-энциклопедическими знаниями по правоведению, арифметике, Корану, шариату и хадису, а также досконально изучил арабо-персидские языки, литературу и культуру. По мнению исследователей, именно в Багдаде Махмуду аль-Кашгари пришла идея создания великого труда своей жизни — «Диван Лугат ат-Турк» («Словарь тюркских языков и наречий»).

«Диван Лугат ат-Турк», — утверждал в своё время известный тюрколог А. Н. Кононов, — является единственным источником информации о жизни тюрок XI века: о предметах их материальной культуры, реалиях быта, об этнонимах и топонимах, родоплеменном делении, о терминах родства, о титулах и наименовании различных должностных лиц, названиях пищи, пития, о домашних и диких животных и птицах, о терминах животноводства, о географической терминологии, о городах, названиях болезней и лекарств, анатомической терминологии, о металлах и минералах, о военной, спортивной, административной терминологии, об именах различных исторических и мифологических героев, о религиозной и этнической терминологии, о детских играх и забавах».

По одной из версий, «Диван Лугат ат-Турк» Махмудом аль-Кашгари создан на основе труда учёного из Багдада Абр ар-Рахман ал-Басри «Китаб ул-айни» (VIII в.). Копия, сотворённая в 1266 году, была найдена у продавца старых вещей в 1915 году. В данном труде, состоящем из трёх томов и восьми книг, научно систематизированы около семи тысяч тюркских слов. Махмуд аль-Кашгари впервые в истории тюркологии использовал историко-сравнительный метод, создал основы диалектологии, сохраняя особенности тюркских племён, при описании слов использовал 242 бейта и 267 пословиц и поговорок. В Словаре наряду со строками, воспевающими героизм тюркских народов, чувства влюблённых, явления природы, приведены и образцы суфийской поэзии, которым в дальнейшем следовал в своих поэтических и философских трактатах Ходжа Ахмет Яссави.

Интересна и древняя круглая карта, составленная автором Словаря, где указываются места расселения тюркских племён, других стран и народностей того периода. Центром данной уникальной тюркской карты являются Кашгар и Баласагун, что существенно помогло известному учёному-археологу У. Х. Шалекенову, спустя тридцать лет с начала ведения археологических раскопок, окончательно локализовать расположение города Баласагуна в местности Актобе Чуйского района Жамбылской области.

По некоторым данным, Махмуд аль-Кашгари являлся автором ещё одного научного труда «Китап-и-джавахир-аннахв фи Лугат ат-Турк» («Про ценные качества синтаксиса тюркских языков»), однако, к нашему глубокому сожалению, эта книга не сохранилась.

По утверждению известного узбекского учёного Эргаша Агзамовича Умарова, тюрки за период с VII по XIX века создали значительное число письменных памятников. Они написаны на рунической, согдийской, брахми, уйгурской, арабской графике и хранятся в востоковедческих фондах Парижа, Лондона, Дели, Стамбула, Тегерана, Вены, Берлина, Санкт-Петербурга, Ташкента. Среди лингвистических трудов особо выделяется «Диван Лугат ат-Турк» Махмуда аль-Кашгари, единственный экземпляр которого хранится в Стамбуле в библиотеке Миллет Генель. Рукопись словаря состоит из 319 листов размером 239 х 169 мм. На каждой странице этого тюркско-арабского памятника 17 строк, написанных почерком насх. Особая ценность словаря состоит в том, что тюркские слова огласованы, то есть показаны орфография и орфоэпия слов. Судя по колофону, Махмуд аль-Кашгари завершил работу после четырёхразового редактирования в 446 году хиджры, что соответствует 1074 году. Текст сохранившейся рукописи был переписан с оригинала двумя столетиями позже — в 644 году хиджры, т. е. в 1266 году писцом Мухаммад ибн Аби Бакр ибн Аби-л-Фатх ас-Сави, позднее — ад-Димашки.

В предисловии «Дивана» учёный указывает, что труд его посвящён аббасидскому халифу ал-Муктади, высокому духовному авторитету, правившему в Багдаде в 1075–1094 гг.

При составлении словаря Махмуд аль-Кашгари, как установили Г. Бергштрессер и А. Б. Халидов, опирался на арабский словарь Абу Ибрахима Искака ибн Ибрахима аль-Фараби «Диван ал-адаб фи байан Лугат ал-араб» («Словарь арабского языка в литературных цитатах»).

Таким образом, сейчас науке известен прототип «Дивана». Ценность словаря заключается в том, что Махмуд аль-Кашгари тысячу лет тому назад, как диалектолог, на коне объездил места, где проживали тюрки. В предисловии «Дивана» он пишет: «Я прошёл их города и степи, узнал их наречия и стихи: тюркский, туркмен-огузский, чигил, йагма и кыргызский. Наречия всех племён усвоены мной в совершенстве и изложены изящной чередой». Ввиду огромной ценности «Дивана» для тюркоязычных народов, населяющих широкие просторы Азии, он на протяжении двадцатого столетия издавался сначала на турецком, затем на узбекском, уйгурском, английском, казахском[24] и персидском языках. Теперь, благодаря труду Зифы-Алуа Ауэзовой, он впервые издан на русском языке в Алматы издательством «Дайк-Пресс» в объёме 1300 страниц.

II

Зифа-Алуа Ауэзова впервые в истории востоковедения осуществила полный русский перевод с арабского оригинала тюркского лексикографического Словаря «Диван Лугат ат-Турк»[25], составленного в XI веке Махмудом аль-Кашгари.

Первые же отзывы крупнейших научных центров Евразии свидетельствуют, что данный фундаментальный и уникальный труд «обречён» на славное будущее, ибо «Словарь» во все времена был и остаётся объединяющим средством общения нашего бытия. И это тем более актуально и принципиально важно в эпоху Интернета и новых технологий, когда идёт «карикатурная» война представителей христианского и мусульманского миров, когда мы, земляне, переступаем порог глобализации нашей эпохи, во многом чреватой нивелированием наших чувств и этического восприятия нашего прекрасного и противоречивого бытия.

Уникальна сама судьба «Словаря» Махмуда аль-Кашгари. Ценнейший источник знаний общечеловеческого масштаба обретает славу далеко за пределами мусульманского мира. Гениальный труд Махмуда аль-Кашгари был сотворён в далёком XI веке и через рукописные свитки целое тысячелетие ждал своего часа, своего «мига сознания», своего «момента истины», когда в начале двадцатого столетия был впервые издан в Турции, затем были издания фрагментов на немецком (К. Брокельман), на турецком (Б. Аталай). На основе гениального труда Махмуда аль-Кашгари были созданы «Словарь среднетюркского языка» и «Древнетюркский словарь», «Этимологический словарь тюркского языка до XIII века» в СССР, Китае, Великобритании, Турции, Азербайджане, США. Обо всём этом, а также о многих других факторах создания «Словаря» и его последующей удивительной судьбе, возраст которой вбирает в себя целое тысячелетие, с научной глубиной знания исследуемого материала, ёмко и образно выражено и высказано в обширном предисловии учёного и автора перевода. Со всей убеждённостью отмечаю, что само это предисловие является своеобразным дастаном, эпосом и поэмой в прозе во славу великого труда Махмуда аль-Кашгари. «Кубом дымящейся совести» называл книгу Борис Пастернак. Со всей ответственностью это определение я отношу как к «Дивану Лугат ат-Турк» Махмуда аль-Кашгари в целом, так и к переводу данного словаря на один из пяти протокольных языков Организации Объединённых Наций — русский язык, который в силу сложившихся исторических обстоятельств является объединяющим средством для большинства тюркоязычных этносов.

Я горжусь, что именно в Казахстане, именно в Алма-Ате был сотворён и издан этот перевод «Дивана Лугат ат-Турк».

В настоящее время уделяется пристальное внимание и со стороны государства, и со стороны общественности глубокому изучению государственного языка — казахского, который во все времена был неотъемлемой и составной частью тюркоязычного мира. Убеждён, что в этом нравственном и глубоко национальном, всенародном начинании роль и значение данного перевода «Дивана Лугат ат-Турк» чрезвычайно существенное, если не определяющее. Через пословицы и поговорки, через фольклорные поэтические образы, которые в силу своей нетленности пережили и переживут не одну земную жизнь и не одно поколение, и которые, словно жемчуг или бисер, рассыпаны по всем бессмертным страницам «Словаря», именно эти страницы и образы неоценимо помогут нашим современникам поверить в будущее казахского языка, который во многом, благодаря этому изданию, станет не только языком наших отцов и наших предков, как это собственно и было до недавнего времени, но и полнокровным языком наших детей и внуков.

Благодаря полному переводу гениального труда Махмуда аль-Кашгари, осуществлённому большим учёным и патриотом тюркской и казахской культуры Зифой-Алуа Ауэзовой, русскоязычный мир познал и познаёт великое и непреходящее значение тюркских наречий, которые на равных, а во многих случаях и превосходят по образности и глубине суждений арабские и ирано-персидские словосочетания и словообразования. Это постигал и понимал во время создания своего труда Махмуд аль-Кашгари, это постигала и глубоко осознавала за время создания своего перевода «Словаря» Зифа-Алуа Ауэзова.

«Тюркские наречия идут наравне с арабским языком, подобно двум коням на скачках» (длт, стр. 5).

«Аллах Всевышний вознёс светило Удачи к со-зведиям тюрок, царство их расположил среди небесных сфер, назвал их ат-турк и наделил могуществом, сделал Правителями Века и вложил им в руки бразды правления миром, возвысил над [остальными] людьми, усилил тех, кто был им близок и предан, направив к истине» (длт, с. 2).

Мне довольно часто приходится бывать на южном берегу Иссык-Куля, вблизи Барскоона, где на расстоянии одного-двух горных перевалов, но уже в Китае, находится Кашгар, где родился создатель «Дивана Лугат ат-Турк» Махмуд Кашгари, а вблизи Кашгара есть селенье Опал, где он похоронен. Барскоон является родиной отца и предков Махмуда аль-Кашгари. По Барскоонскому ущелью не раз проходил со своим караваном в Кашгар мой предок Чокан Валиханов. Каждое лето, находясь в одном природном ландшафте, в котором творили и обитали знаковые фигуры тюркского этноса, я не раз задавал себе вопрос: «Почему, проживая подолгу в Кашгаре, красочно и образно описав его обитателей, будущий учёный и член Российского Географического общества Чокан Чингисович Валиханов ни словом не обмолвился о Махмуде аль-Кашгари?». Не было и свитка его «Словаря» среди книг, которые он привёз из Кашгара. И только в дневнике Чокан Валиханов вскользь упоминает о предке Махмуда аль-Кашгари Богра-хане. Воистину, всё в воле Аллаха, Милостивого, Милосердного, в Нём помощь!

Видимо, необходимо было Время-Космос, Время-Мир, Время-Судьба. Одним словом, заманажун, когда сквозь толщу времени, словно сквозь прозрачную толщу чаши Иссык-Куля, проступят и проступают страницы бессмертного свитка «Словаря» Махмуда аль-Кашгари. И как волны Иссык-Куля, которые порой выносят на берег нашего бытия останки затопленного города в образе амфор и глиняных чаш, так и волны времени выносят ключи к тайным глубинам «Словаря». Выносят не всем, но избранным. В данном случае, Зифе-Алуа Ауэзовой. Этой маленькой, но полновластной хозяйке великого Храма Тюркологии. То, что не успел свершить наш предок Чокан Валиханов, то, что не успели академики В. В. Бартольд и С. Е. Малов, то, что в силу исторических причин и диктата своего времени не довели до логического завершения А. Н. Кононов и И. В. Стеблова — выпала честь и высокая ответственность завершить нашей современнице Зифе-Алуа Ауэзовой. Выход перевода «Дивана Лугат ат-Турк» совпал с окончанием первого этапа Государственной программы «Культурное наследие». Необходимо отметить, что данный перевод был осуществлён и издан вне финансовых и временных рамок этого проекта. И тем самым превзошёл все мыслимые ожидания, ибо сам процесс творчества и сам процесс перевода только тогда являет собой существенный, а в данном случае, академический результат, когда он не отягощён календарными сроками, когда сам процесс происходит вне регламента и вне протокола.

Выпускница восточного факультета Ленинградского государственного университета, учёный-востоковед Зифа-Алуа Ауэзова чётко понимает и всесторонне пропагандирует дело всей своей жизни «Диван Лугат ат-Турк» Махмуда Кашгари.

Мало того, она соизмеряет сей труд с реалиями современности, подчёркивая непреходящее значение данного «Словаря»: «Диван Лугат ат-Турк» свидетельствует о том, что в XI веке тюркский язык, распространившись по обширным географическим ареалам, являлся главным объединяющим фактором тюркского этноса, вобравшего в себя множество идейных и антропологических элементов человечества. Избрав для своего сочинения форму словаря, аль-Кашгари объединил многочисленных носителей тюркского языка своей эпохи в единую цивилизационную систему.

Заявленная высота соперничества языка тюрок с арабским и многогранная демонстрация богатства словесного наследия тюрок на фоне их исторического триумфа, когда тюркские военачальники были удостоены титула «Султанов Ислама», бесспорно свидетельствуют о том, что Махмуд аль-Кашгари предрекал тюркскому языку статус второго международного языка в мусульманском мире — языка, по значимости, богатству и выразительности соразмерного языку Корана.

В результате исторических событий X–XI веков обозримое пространство цивилизационного единства тюрок ассоциировалось с «землями Ислама», важнейшим культурным компонентом которых являлся язык арабов. Именно через арабский язык и арабский алгоритм языкознания сведения о языке и культуре тюрок могли наиболее благоприятным образом распространиться в обширном мусульманском социуме. Исходя из этого, Махмуд аль-Кашгари наполнил категории арабо-мусульманской науки содержанием тюркских наречий, создав прообраз фундаментального произведения тюрко-мусульманской культуры.

«Диван Лугат ат-Турк» расширил область познаний мусульманской науки XI века, впервые обогатив её энциклопедическими сведениями о языке и культуре тюрок. В XX веке этот гениальный труд обрёл славу далеко за пределами мусульманской цивилизации, явившись ценнейшим источником знаний общечеловеческого масштаба».

Как когда-то существовала школа великого Абая, так в настоящее время, на стыке веков, складывается и уже даёт свои творческие всходы и результаты Школа гения казахской словесности Мухтара Омархановича Ауэзова. Я, как поэт и издатель пятидесятитомного собрания сочинений М. О. Ауэзова, со всей ответственностью отношу и себя к этой школе. Фамилия Ауэзов в творческом, духовном и нравственно-эстетическом плане является нациообразующей фамилией. И тем выше ответственность, и тем более велика задача — найти свою тернистую тропу и свою высоту в мире науки и просвещения. Считаю и глубоко убеждён, что с этой задачей и с этой высотой Зифа-Алуа Ауэзова справилась блестяще, являясь творцом непреходящих ценностей, снискавших всестороннее признание в стране и за рубежом.

III

Принято считать, что необходимость создания Словаря Махмуда аль-Кашгари вызвана в первую очередь тем, чтобы всесторонне ознакомить представителей арабского мира, проповедующих на уровне государственного статуса Ислам, с образцами местных тюркских культурных, бытовых и социальных наречий, элементами фольклора, язычества, ритуалов и обычаев.

Но это, на мой взгляд, только внешняя, видимая сторона многовековой судьбы Словаря Махмуда аль-Кашгари. Словарь знакомил и роднил по тюркскому диалекту многих обитателей Восточного Туркестана, Центральной Азии, Ирана, Кавказа, Поволжья, Приуралья, жителей берегов Сырдарьи и Амударьи, Или и Иртыша, Крыма и Восточной Европы. Он стал своеобразной предтечей «Кодекса Куманикус», который был создан в XII веке в Крыму, а может быть, в Генуе или в Венеции.

По утверждению академика Марата Карибаевича Барманкулова, X–XII века — тюркский Ренессанс. Арабский халифат был свергнут. Их язык перестал быть обязательным, государственным. Возникли благоприятные условия для возвращения и развития тюркского литературного языка. Большинство литературных памятников вновь стало создаваться на общетюркском языке. На родном, тюркском языке, были созданы «Благодатное знание», «Подарок истины», «Словарь тюркских наречий». Караханидское государство стало центром развития тюркоязычной культуры.

Оно возникло в середине X века на территории Семиречья и части Восточного Туркестана — Кашгарии. Родоначальником династии Караханидов стал Сатука Богра-хан (915–955 годы). Постепенно территория Караханидов стала расширяться, вбирая в себя остальные районы Восточного Туркестана, долины рек Чу, Таласа, Сырдарьи, значительную часть Мавераннахра.

В Караханидское государство вошли канглы, карлуки, чигили, ягма. Столицей стал город Кашгар, затем Баласагун, позже Узген.

Вместе с Караханидским государством стала возникать в XI столетии на западе Кипчакская империя. Она охватила огузские земли в бассейне среднего и нижнего течения Сырдарьи, приаральские и прикаспийские степи, Хорезм. Уже в середине XI века Кипчакская империя простиралась от Иртыша до Волги и далее до Днепра и Дуная.

В Таразе возводятся величественные архитектурные сооружения тюрков. До сих пор сохранились Айша-Биби, мавзолей Бабаша-хатун, купола Аяккамыра и Алаша-хана, мавзолей Караханидов.

Среди тюркоязычных учёных выделяются Махмуд Кашгари, Юсуф Баласагуни, Ахмед Югнаки, Ахмет Яссави.

«В 1072–74 годах Махмуд аль-Кашгари составил «Словарь тюркских наречий». Это было глубоко научное издание. И в то же время нечто вроде учебника и альманаха. В труде представлены основные жанры тюркоязычного фольклора. В том числе о походе Александра Македонского в область тюрков-чигилей.

Будучи представителем караханидской знати, а может, и прямым представителем династии, Махмуд аль-Кашгари посетил почти все регионы проживания тюрков. В Багдаде у него созрел замысел труда, который бы объяснил всем менталитет тюркских народов, его обычаи, мировоззрение. Важно было собрать и обобщить обширный историко-культурный и лингвистический материал, показать особенности мировосприятия тюрков, впитавших в себя предшествующее многовековое наследие предков»[26].

Я бы добавил, что объяснить не только другим, но и себе самим, тюркам, о своём благородстве и величии.

Махмуд аль-Кашгари не только возвеличивает своих соплеменников, он обличает их пороки и недостатки.

И ныне не потерял актуальности его пассаж по поводу стяжательства и накопительства: «Вещи и имущество человека — его враги… Скопив богатство, считай, что это низвергся поток воды — словно волна, катит он своего обладателя вниз. Все мужи испортились из-за вещей. Увидев богатство, они кидаются на него, словно гриф на добычу… Они держат приобретённое, плача от скупости, они копят и копят золото. Из-за вещей, не памятуя о боге, сыновей своих и родственников они и в самом деле готовы задушить».

Читая и перечитывая страницы Словаря, словно бы погружаешься в невидимые, но осязаемые волны поэтической Вселенной, извлекая вместе с прибрежной пеной бытия крупицы «вещества поэзии» тюрков:

Красное с жёлтым, словно подруги,

Не разнять их вовек.

Зелёное с алым, держась друг за друга,

Твердят: «Так живи, человек!»

Как переводчик казахского фольклора, замечу, что в своё время, работая над переводом лироэпической поэмы «Кыз-Жибек», я не раз и не два обнаруживал эти поэтические словосочетания: «красное с жёлтым», «зелёное с алым», «белое с золотым». К примеру:

— Ткут белый с золотом узор,

И, как недотканный ковёр,

Так продолжается, Жибек,

Весь наш с тобою разговор.

— На узор узор взамен

Я сплетаю, Тулеген,

Мне рисунок подсказали

Родичи семи колен.

Если проецировать время сотворения казахским народом фольклора «Кыз-Жибек» (XVII век) на более раннее время создания Словаря Махмуда аль-Кашгари (XI век), то можно смело утверждать, что многие казахские пословицы, поговорки, прибаутки, поэтические фрагменты тюркского фольклора стали известны не только арабоязычному миру, но ещё задолго до времени рождения Словаря были близки и понятны многим разрозненным племенам единого тюркского эля.

Именно эти элементы крылатых слов и народной поэзии тюрков стали основой при создании в будущем героического эпоса и лироэпических фольклорных произведений — «Кобланды-батыр», «Камбар-батыр», «Ер-Таргын», «Алпамыс-батыр», а также стихов и баллад Казтугана, Доспамбета, Асан Кайгы. Об этом широко и подробно исследуется в книгах Мухтара Магауина «Кобыз и копьё», «Алдаспан», «Поэты Казахстана» и в книге Немата Келимбетова «Древние литературные памятники», где автор непосредственно ссылается на влияние Словаря Махмуда аль-Кашгари при возникновении фольклорных произведений.

На примере многовековой истории Восточного Туркестана можно также утверждать, что книгопечатание ксилографическим способом (и древнекитайское, и древнеиндийское, и древнетюркское) берёт своё начало в VII веке в Туркестане. «Находка тангутских ксилографов в Харо-Хото говорит о высоком уровне развития книгопечатания в XI–XII веках в государстве Западное Ся[27].

Начало книгопечатания в Тибете относят к X–XI векам. Несомненно, оно было заимствовано из Восточного Туркестана.

Итак, начало книгопечатания в Восточном Туркестане относят к середине VII века. Все остальные регионы: Тибет, Китай, Тангут, Монголия освоили ксилографическое книгопечатание на несколько веков позже.

Время появления древнетюркских ксилографических памятников относят к VII–VIII векам. Верхняя граница колеблется в пределах XI–XV веков.

Можно с полным правом утверждать, что Восточный Туркестан первым в мире освоил книгопечатание ксилографическим способом с середины VII века. Это были буддийские тексты. С того же времени начали появляться и первые ксилографические древнетюркские издания. Тюркское книгоиздание способом ксилографии продолжалось не менее девяти веков непрерывно.

Ксилографические тексты на тюркском языке зафиксированы как на руническом, так и на курсивном письме»[28].

Время создания Словаря (XI век), его многовековая судьба, вбирающая в себя почти тысячелетие, выводят на определённые исторические параллели — и во времени, и в пространстве, которое пусть в изменённом виде, но всё же присутствует названиями географических местностей на древней тюркской карте Махмуда аль-Кашгари.

Как известно из истории Караханидов, Махмуд аль-Кашгари лично сам четырежды редактировал «Диван Лугат ат-Турк», прежде чем подарить его высокому духовному авторитету, правившему в Багдаде в 1075–1095 годах, аббасидскому халифу аль-Муктади.


Махмуд ибн ал-Хусайн ибн Мухаммад ал-Кашгари

Спустя два века, в 1266 году, переписчик Мухаммад ибн Аби Бакр ибн Аби-л-Фатх ас-Сави сделал копию с оригинала, а позднее — ад-Димашки, только неизвестно — копию с копии, или также с оригинала.

Обычно о том, что была неоднократная редактура или была произведена копия, свидетельствуют колофоны-приписки к рукописи: кем и когда была совершена переписка копии с рукописи или же редактура. Но суть не в этом, наверняка были ещё копии, да и не одна. Ещё в середине первого тысячелетия обитатели Восточного Туркестана имели тюркскую письменность «с непривычными для Китая поперечными строками и на непривычном для Китая материале — пергамине, выделанной коже». Позднее тюрки писали и на пальмовых листьях (индийское письмо), и на шёлке, а в канун создания Словаря в Восточном Туркестане уже вовсю практиковалась бумага.

Великий Шёлковый путь и в канун своего заката был транспортной артерией не только всевозможных товаров с Востока на Запад и наоборот. Этот путь, который веками пролегал через Баласагун и Кашгар, был и путём духовного взаимообмена. Местами сосредоточения местного люда и торговцев-караванщиков, разумеется, являлись караван-сараи, религиозные центры в облике мечетей, церквей, костёлов, синагог, буддийских храмов и монастырей, где сооружались ступы и святилища, а также, несомненно, многолюдные восточные базары и европейские рынки. Продавалось и обменивалось всё — от пряностей до рабынь и рабов, от шёлка и мануфактуры до печатных и рукописных книг и религиозных текстов.

«Тюрки основывали свои чисто светские своды правил, энциклопедии поведения на знании всей философии, науки, религии мира — от Аристотеля и Платона до Конфуция, Иисуса и Магомета. Но шли они от своих легенд и представлений, излагали их на тюркском языке и на тюркском алфавите, как руническом, так и курсивном.

Древнетюркский вклад в философию жизни каждого и в представления об общем государственном строительстве — это блестящий ряд сочинений, идущий от Орхоно-енисейских поэм VIII века, «Ырк битига» — «Книги сентенций» X века, от «Книги Коркута», вобравшей в себя легенды VII–XIII веков Ахмада Югнаки, энциклопедии «Словарь тюркских наречий» — «Диван Лугат ат-Турк» XI века Махмуда Кашгари, «Кодекса Куманикуса» XII–XIII веков.

Эти сочинения запечатлены как тюркским письмом — руническим и курсивным, так и письмом индийским, манихейским, китайским, арабским и латинским. В них нашли отражение светские представления прототюркских государств Элама и Хараппы, таких религиозных деятелей, как Заратуштра, Будда, Мани, Тенгри и Умай, Иисуса, Магомета, Яссави, античная философия Аристотеля и Платона, Конфуция, аль-Фараби, достижения персов и арабов, тема любви как всеобщего правила поведения Низами. И в то же время в них преобладали реалии тюркской жизни, их взгляды на жизнь и мироздание, основанные на добре, гуманности, деловой активности, росте благосостояния, возможности сосуществования разных противоположностей — хозяев и рабов, друзей и врагов, тюрков и не тюрков, зелёного и пурпурного, алого и жёлтого»[29].

И среди этой духовной пищи в корджунах каравана были и аналогичные Словари, столь необходимые в дни многомесячного путешествия по просторам обитания многочисленных тюркских племён.

Махмуд аль-Кашгари в «Диване Лугат ат-Турк» не только перечисляет состав тюркских племён, вошедших в Караханидское государство. Он, словно бы комментируя созданную им карту, сообщает: «Первое из племён около Византии — печенеги, кипчаки, огузы, йемеки, башгирты, басмилы, кей, йабаку, татары, кыргызы, а они около Сина. Все эти племена от пределов Византии простираются на Восток. Затем чигили, тухси, ягма, играки, джаруки, чумулы, уйгуры, тангуты, хитай, а это Син, тавгач, а это Масин. Эти племена расположены между югом и севером».

Кипчакская империя, вбирая многие из этих племён, расстилалась к северо-западу от Восточного Туркестана.

О том домонгольском периоде воистину родственно-братских отношений Степи и Поля, о смешанных браках достойных представителей тюрков и русичей не раз писали в своих трудах Лев Гумилёв и Олжас Сулейменов.

То, что было, мягко говоря, не понято, не принято и не признано советскими учёными-исследователями «Слова о полку Игореве», являлось для моего учителя Олжаса Омаровича Сулейменова естественным в силу незаурядного ума и большого таланта учёного и поэта.

Время создания «Дивана Лугат ат-Турк» Махмуда аль-Кашгари — было и временем событий и действий, запечатлённых в «Слове о полку Игореве». Это было временем заката Хазарского каганата и расцвета Кипчакской империи, временем проникновения на обширные просторы Степи и Поля христианства, мусульманства, иудаизма, буддизма.

Ещё было далеко до прихода Чингисхана, возникновения Золотой Орды, а затем Крымского, Казанского, Сибирского, Астраханского, Казахского ханств, а затем родной по языку и фольклору, родной нам, казахам, до последнего позвонка Орды Ногайской. Но уже в это уникальное время жили и действовали городища Чуфут-Кале и Мангуп, в которых обитали караимы и крымчаки, их всех вместе с половцами-куманами-кипчаками, печенегами, берендеями, торкинами, гагаузами, огузами, татарами, мангытами, канглами, уйсунями, уйгурами, жалаирами, адаями, черкешами, киятами, конратами, дулатами, мадьярами, шымырами, албанами, найманами, уаками и многими, многими другими родами и племенами Степи, Поля, Черноморского побережья, Северного и Южного, Каспия, Кавказа, Кашгара, Баласагуна, Туркестана, Алтая, Тарбагатая, Иртыша и Забайкалья, Западного и Северного Китая, Центральной Монголии объединял и зачастую сплачивал великий тюркский язык.

Естественно, что тюркизмы этой эпохи, видимые и невидимые, произрастали добрыми семенами во многих диалектах, а зачастую являлись и корнеобразующей основой.

«Слово» — уникальный памятник, в котором сохраняются многие тюркские лексемы в их самых первых значениях.

Невидимый тюркизм — одно из главных доказательств подлинной древности «Слова о полку Игореве», в основе языка которого лежит южнорусский диалект XII века»[30].

Олжас Сулейменов убеждён, что автор «Слова о полку Игореве» знал один из тюркских языков и разбирался в наречиях. Олжас Сулейменов утверждает, что автор «не стенографирует речи персонажей, но достаточно точно стилизует их: бусоврамне у него говорят на западно-кипчакском звонком диалекте. Гзак окает, как среднеазиатский тюрок: «ходын» вместо «хадын», «когань» вместо «каган».

Половецкая конфедерация племён не была моноязыкой, как, например, казахская после XVI–XVII веков. Языки половцев ещё не утратили племенной специфики, и поэтому мы вправе ожидать в тюркских элементах «Слова» диалектное разнообразие.

«Ордынский» язык XV–XVI веков был уже однообразнее. И даже если переписывавший текст «Слова» знал его обиходно, то не все авторские тюркизмы «Слова» были доступны его пониманию»[30].

То, что с присущей ему интонацией, въедливо и с сарказмом «впечатывал» в свой труд «Аз и Я» Олжас Сулейменов, то, о чём с чувством собственного достоинства доказывал «невегласам учёным», а именно присутствие на молекулярном уровне «видимых» и «невидимых» тюркизмов в «Слове о полку Игореве», необходимо признать, что эти самые тюркские слова и наречия посредством пословиц и поговорок, а также иных словосочетаний уже «работали» на академическом уровне в «Диване Лугат ат-Турк» Махмуда аль-Кашгари, присутствовали со времён событий, описываемых в «Слове», и ранее, а следовательно, смею утверждать, что автор «Слова» не только знал один из тюркских диалектов, но и сам был носителем этого языка. Так же, как представители многих племён и народностей Поля и Степи, перечисленных мной выше, которые единой корневой системой тюркских наречий являлись своеобразными соавторами Словаря Махмуда аль-Кашгари, соавторами в силу того, что с самого рождения были носителями великого и неумирающего тюркского Слова.

Необходимо отметить, что известный казахский тюрколог Абжан Курышжанов, являясь автором многих научных трудов по Орхоно-енисейскому руническому письму, Старокипчакским литературным памятникам, а также «Кодексу Кумани-кусу», ещё в 1970 году опубликовал монографию «Исследование по лексике старокипчакского письменного памятника XIII века «Тюркско-арабского словаря».

А если проецировать от времени создания Словаря Махмуда аль-Кашгари в глубь веков, то луч поиска падёт на стелы VII–VIII веков орхонских надписей, освещая письменность «вечных камней», которая вбирает в себя именно тюркскую основу.

Судьба Словаря Махмуда аль-Кашгари менее драматична, чем многовековая история «Слова о полку Игореве». Ровесники по времени создания и действию, эти два великих памятника пришли к нам сквозь громаду лет не в оригинале, а в списках, и в том, и в другом случае присутствует базар — Астраханский и Стамбульский. О том, как один из списков «Слова о полку Игореве» вместе с целым возом старых бумаг и хлама увёз с Астраханского базара некий «таинственный казах», подробно описывает Олжас Сулейменов в книге «Аз и Я». А копия рукописи Словаря Махмуда аль-Кашгари, как пишет в своём предисловии З-А. М. Ауэзова, в начале XX века принадлежала человеку по имени Назиф Паша, проживавшему в Вани Огуллари в Турции, он передал её в дар своей родственнице как ценную вещь. Приблизительно в 1915–1917 годах копия рукописи была выставлена на продажу на книжном рынке Стамбула и приобретена известным библиофилом Али Эмири. Позднее (вместе со всей коллекцией Али Эмири) она попала в библиотеку Миллет Генель в Стамбуле, расположенную в районе Фитих. Здесь она и хранится по сей день.

Необходимо отметить, что многие древние рукописи и издания аналогичным путём приходят к своему бессмертию. Достаточно вспомнить великого караима Авраама Самуиловича Фирковича (1787–1874 гг.). Являясь носителем тюркского языка, как и его древний народ — караим, он специально неоднократно совершал поездки в XIX веке в города Ближнего Востока, Крыма и на Кавказ, приобретая (в основном на базарах) и записывая древнееврейские тексты и эпитафии. Последние годы жизни «Великий караим» Фиркович безвыездно жил в Чуфут-Кале, где и был похоронен в караимском некрополе на верховьях Иософатовой долины, а его коллекция, насчитывающая 15000 позиций древнееврейских, караимских, крымчакских, самаритянских, арабо-тюркских рукописей и фрагментов, хранится в Российской национальной библиотеке в Санкт-Петербурге.

Даже этот краткий анализ показывает, что списки самого Словаря Махмуда аль-Кашгари, а также его аналогов во все последующие века верно служили познанию, культурно-политическому взаимообмену между народами и племенами Великого Турана, Арабского халифата, Кипчакской империи, а затем империи Чингисхана, государств Степи и Поля, стран Восточной Европы и Египта. Достаточно сказать, что династия мамлюков — Ку-туза, Бейбарса, Калауна, ан Насира, господствовавшая в Мысыре (Египет) не один век, наряду с исторически родным тюркско-кипчакским языком вобрала в себя и государственный язык Корана— арабский. Великий путешественник Ибн Баттута в корджунах своего каравана вёз не только свои дневники и записи. Ему помогали совершать путешествия и словари, подобные «Дивану Лугат ат-Турк» Махмуда аль-Кашгари.

Трагедия Отрарской библиотеки XIII века спустя столетия горечью сопрягается с трагедией мировых культурных ценностей Багдада и Ирака века двадцать первого. И всё это ложится общей виной на наши плечи, ибо мы все равнодушно созерцаем телекартины этой несправедливой войны, созерцаем, несмотря на то, что наши великие предки, передавая своё сокровенное наследие, свои Словари между прошлым и грядущим, всегда свято верили звёздам будущего, на ландшафтах которого должны раскрыться все цвета и все оттенки «зелёного и пурпурного, алого и жёлтого, белого и золотого» мира бессмертного Словаря— «Дивана Лугат ат-Турк» Махмуда ибн аль-Хусайна ибн-Мухаммед аль-Кашгари.

Георгий Свиридов[31]Комсомольский батальон

1

Ветер, словно лисица,

шныряет в раздетых кустах,

Где сугробы лежат,

Как подушки на свежей постели.

Я давно не бывал в этих хвойных местах,

Где мохнатые сосны да сизые ели.

Их зелёные кроны нагнули снега,

Что легли полушубком на хрупкие плечи.

Не осталось следов от войны, от врага,

Только бродит осколок в левом предплечье,

Только память о том,

что не день и не два

Согревал животом эти кочки болота…

Рядом девичий смех.

Рядом чьи-то слова.

Кто-то песню поёт.

Кто-то ищет кого-то…

Я на лыжи встаю.

Пусть сноровки той нет,

Но шаг всё уверенней с каждым метром

И кажется — разница прожитых лет

С меня снимается встречным ветром.

А я всё дальше и дальше бегу,

Словно в юность я вылазку делаю.

Сосны стоят по колени в снегу,

И каждая машет мне варежкой белою.

А за бронзой стволов,

далеко-далеко

В сизом мареве дня очертанья столицы.

Я смотрю на Москву, —

и на сердце легко…

Я смотрю на Москву —

и влажнеют ресницы…

Отчего?

Почему?

Я понять не могу.

Только дальше бегу.

По глубокому снегу бегу.

А память

меня возвращает назад.

Назад, в те года…

Не забыть никогда!

Я слышу

погибших друзей голоса…

Я вижу

погибших живые глаза…

Я руки им жму

как тогда, перед боем…

В сорок первом.

Зимою.

2

Красная Пресня! Красная Пресня!

Рабочая гордость и слава отцов, —

Ты наша юность!

Ты наша песня!

Стало суровым твоё лицо.

Стали звучать по-иному названья,

В каждом — спрессованной силы заряд:

Улица Стачек,

Площадь Восстания,

Красногвардейская и Баррикад.

На заводе был митинг.

Знамёна в снегу.

Люди стоят, как в обоймах патроны.

«Мы продукцией бьём по врагу.

Новый заказ —

приказ Обороны!»

Ноги мёрзнут, а сердцу жарко.

Ноги мёрзнут, а мысль одна:

«Разве удержит тисками слесарка

Лучшего лыжника и бегуна,

Когда такое

рядом творится?»

Дыхание боя

Врывалось в столицу.

Я к комсоргу протиснулся ближе:

«Ленка, пойми же!»

«Хватит об этом…»

«Я там нужней!»

«Бежишь от работы?»

Поспорь-ка с ней!..

Ленка, Ленка, комсорг ты суровый,

Комсорг сероглазый, гроза слесарей.

Краснел я от взгляда,

смущался от слова,

Была ты опасной бритвы острей.

А всё же, — ты помнишь? — тебя обошёл,

И ты провожала нас в воскресенье —

На правый фланг,

На горячий шёлк

Мы, добровольцы,

держали равнение.

Шло народное ополчение.

3

Наш батальон —

пятьсот комсомольцев,

Пятьсот добровольцев,

Пятьсот штыков.

Все — спортсмены!

Соперники страстные —

В забегах, заплывах, боксёрских боях, —

Встали дружно в минуту опасности

В одну шеренгу,

Под один флаг.

Металась позёмка белою лошадью.

Мороз под вечер стал яро злой.

Прямо с парада на Красной площади

Мы шли в неизвестность

на первый бой.

Мы шли без маршей.

Мы шли без песни.

Молча печатал шаги батальон.

Нас провожала Красная Пресня

Тёплым взмахом красных знамён.

4

Как всё изменилось!

Как выросли сосны!

Смиряя волненье, иду не спеша.

И кажется мне, что это не просто

Найти-отыскать здесь

следы блиндажа.

Мне просека стелется далью сквозною,

И я всё бреду и бреду целиной…

И вдруг за корявою старой сосною

Я впадину вижу и столбик кривой…

Торча из-под снега щетиной зелёной,

Ёлочки-детки усеяли склон.

Мне стукнуло сердце —

КП батальона!

И ветер шепнул:

Узнаёшь? Это он!

Навек мне запомнился,

Врезался в память

Простой, неказистый подземный шалаш.

И восемь ступенек.

Раздвинув руками

Брезент плащ-палатки, входили в блиндаж.

Пусть дыбились взрывы поблизости где-то,

Качалась земля, и огарок мигал.

Вручал в блиндаже комиссар партбилеты,

Как будто в бессмертье

путёвки давал!

5

Развилка шоссе…

Я как будто во сне.

Мы приняли бой

На этом вот месте!

Я вижу затянутый шрам на сосне

И, кажется, снова с друзьями мы вместе.

Промёрзлую землю отчаянно роем.

В воздухе злость.

Матерные слова…

Простые ребята, на вид не герои,

Но каждый им был, —

за спиною — Москва!

Для вас они стали легендой и песней.

А для меня они

парни с Пресни.

6

Позёмка свивала снежные кольца.

Мороз пробирался под толщу одежд.

Наш батальон,

Батальон комсомольцев,

Был переброшен

на этот рубеж.

Встал командир перед строем отряда,

Рукою провёл по седым волосам:

«Здесь до утра

продержаться нам надо.

Выстоять

двадцать четыре часа!»

На белом снегу чернели бараки.

Развилка шоссе…

И приказ есть приказ!

Пятнадцать раз шли фашисты в атаки

И были отброшены пятнадцать раз.

Ребята держались —

все, как один!

По горло хлебнули кровавой науки.

А потом…

А потом этот танковый клин.

На каждого парня

почти по штуке.

Осколки, шипя, остывали в снегу.

Железо пылало, как жгут бумагу.

Тогда не считали

могу-не могу…

Надо!

И точка.

Назад ни шагу!

7

Я стою у шоссе…

Я опять на своём рубеже.

И память

отчаянный миг воскресила,

Когда в противотанковом ружье

У меня патрон перекосило.

А танк уже ворвался на пустырь,

Где я двоих таких

уже раскокал,

И, подминая траками кусты,

Дохнул угаром жарким над окопом.

Остался миг…

Но именно в тот миг

И выскочил сержант без шапки и без каски…

Я видел вспышку.

Грохот.

Помню вскрик…

И танк затрясся в судорожной пляске.

И чёрный дым.

Мотор ещё ревел,

Дрожали глухо броневые латы,

Как будто в землю он войти хотел,

Чтобы уйти, чтоб избежать расплаты.

В лицо пахнуло ветром огневым…

И тишина.

Фашисты откатили.

Сержант, сержант!

Он нам казался злым.

Мы за глаза его всегда хулили.

Придирчивый.

Дотошный в мелочах.

А он на танк, с бутылкой,

как с гранатой!..

Его мы выносили на плечах.

Но всё же не успели к медсанбату…

8

На Можайском шоссе тишина.

На Можайке укатана наледь.

Давно отсюда ушла война.

Фашистов давно прогнали.

Иду по ложбине.

Взбираюсь на скат.

Как был наш рубеж

для врага неприступным!..

Зелёные ёлки рядами стоят,

Где спят краснопресненцы

сном непробудным.

Бегут машины одна за другой.

А я всё слышу:

«Назад ни шагу!»

Здесь мы приняли первый бой.

Отсюда и начался

Путь к рейхстагу.

Михаил Бондарев[32]На крыльце календарной зимы

Реактивный самолёт

Детства реактивный самолёт

Помахал крылом за облаками.

Юность пролетела, жизнь пройдёт

Яркими обрывками, рывками.

Детства самолёт, прощай, прощай,

Помню твои крылья золотые!

Старость тихоходная, встречай,

Вижу берега твои седые.

Старость — это вам не самолёт,

А скорей всего она — телега.

Проскрипит, раздрыга, натрясёт

В душу пепла серого и снега.

Впереди — сугробы, серый лёд,

Вьюги одиночества, бураны.

И когда телегу разобьёт,

Сверху не посыплются тюльпаны.

Дождь пойдёт, а может, тот же снег,

Разольётся солнечное море.

Миллиарды сломано телег

На бескрайнем жизненном просторе.

Детства реактивный самолёт

Помахал крылом за облаками.

Юность пролетела, жизнь пройдёт,

Хорошо хоть — складными стихами.

На крыльце календарной зимы

Я родился, когда выпал снег

На крыльце календарной зимы,

Как волшебный серебряный мех

Сбросил Бог на родные холмы.

За сто двадцать минут до зимы

Я пришёл в остывающий мир,

Что нам сушит, морозит умы,

Как солдатам плохой командир.

Я люблю, я люблю первый снег,

Этот облачный, сказочный пух,

Первой вьюги пронзительный смех,

Что не любит весенний мой друг.

Я люблю красноносый мороз,

Что приходит в клубничный закат

После молний безумных и гроз,

Когда кончатся дождь или град.

Я родился, когда выпал снег,

Я пришёл в остывающий мир,

Когда злой, обжигающий смех

Сыпал в души холодный факир.

Каменный дьявол

В детских грёзах давно я отплавал,

Похоронен последний кумир.

Меня мучает каменный дьявол,

Железобетонный вампир.

И духовный я чувствую голод

У подножья оживших церквей.

Меня мучает бешеный город,

Для него я — лесной муравей.

И дрожит, и ревёт мегаполис,

И плодит электронных чертей.

Он заткнул нас за каменный пояс —

И хозяев своих, и гостей.

Я зажат, я истерзан до боли,

До предсмертного хрипа в груди.

И душа рвётся в лес или в поле

От асфальта на время уйти.

Но и в поле, в лесу нет покоя,

Демон каменный тянет назад:

То по-дьявольски ветер завоет,

То по-дьявольски звёзды горят.

Только слышу я: кто мы и где мы?

Ничего невозможно понять.

Супротив меня выставил демон

Всю свою миллиардную рать.

Хочу на край света

Уехать бы мне на край света,

Туда, где цветные луга,

Туда, где беспечное лето

И девственных рек берега.

Уехать от телеэкранов

И жёлтых газетных полос,

От злых беспросветных туманов

Куда-нибудь на Барбадос.

Была бы под боком ракета,

Запрыгнул в неё бы и — в путь.

Уехать хочу на край света,

Чтоб там от людей отдохнуть.

Уехать бы мне на край света,

Но где отыскать этот край,

Где счастье и вечное лето,

Где жизнь так похожа на рай?

На край бы земли мне уехать,

Но, жаль, нет краёв у земли.

И мне остаётся потеха —

Рифмованные корабли.

Ледник

На сердце льдина, в душах — ледники.

Мы все живём в период ледниковый,

Как лошади, застыли у реки,

И на ногах — пудовые подковы.

Ног не поднять и плеч не развернуть,

Не перепрыгнуть на цветущий берег.

И вместо крови в наших жилах — ртуть,

Не слышно стона, плача и истерик.

Окаменел наш дикий эскадрон,

На нас идут кочующие орды,

И стаи обезумевших ворон

На конские садятся спины, морды.

Мы — монумент, уже не скакуны

И не наездники, а каменные глыбы.

Мы не мечтаем и не видим сны,

Ослепли мы, глухи, немы, как рыбы.

В серебряной крупе ночная высь,

По звёздам боги водят хороводы.

Дана команда нам: не шевелись,

И мы стоим, стоим, как истуканы.

Не слышно барабанов и трубы,

И онемел язык у полководца.

Что толку, что мы встали на дыбы —

Нет сил сопротивляться и бороться.

И снова мы застигнуты врасплох,

Нам никогда не покорить стихию.

И сыплет, сыплет ледяной горох

На бедную замёрзшую Россию.

На сердце лёд, душа — под толщей льда.

Переживаем натиск ледниковый.

Но что же ожидает нас, когда

Страна войдёт в период парниковый?!

Душа моя стремилась к свету

Прослыл я с детства несерьёзным,

Гвоздём царапал на столе:

Душа моя стремится к звёздам,

А сердце тянется к земле.

Меня считали недотёпой,

Когда бросал с карандаша:

Россию ставлю над Европой

И не прогнусь под США.

Возил коряво школьным мелом

В подъезде дома на стене:

Зачем быть честным и умелым

Не прижилось в родной стране?

Я шёл всегда дорогой к лету

И низко кланялся зиме.

Душа моя стремилась к свету,

А сердце маялось во тьме.

Пускай сегодня мне приснится,

Что жизнь я прожил не зазря.

Душа моя стремилась к птицам,

А сердце — в синие моря.

Взлетай над горой

Время несётся студёной водой

Порожистой горной реки.

Я помню: стоял на горе молодой

И думал, что все — дураки.

Помню, смотрел я на всё свысока

И думал, что я — выше всех.

Летела душа моя за облака

На звёздный, искристый снег.

Я покачнулся и в бурный поток

Камнем упал с горы.

Захохотали тогда восток,

Заоблачные миры.

Бросало меня то на самое дно,

То к солнцу несла волна.

В грозной стихии я понял одно —

Это моя страна.

Кто-то плевался: страна — дыра,

Здесь ты — серая мышь.

А я не согласен, она — гора,

С неё ты летишь, летишь…

Мне барабанят, что жизнь — игра,

Что есть кто-то выше небес.

Но высится над землёю гора —

Трагедий гора и чудес.

Жизнь показала — я не герой,

Но и не серая мышь.

Звёзды кричат: взлетай над горой

И лети, пока не сгоришь!

Серебристый иней

Серебристый иней

Дрогнул на ветвях,

На ресницах длинных,

На твоих бровях.

Капля дождевая,

Горькая слеза.

Жизни наши, знаю,

Вместе не связать.

Не связать, не спутать

В узел, не сплести.

Выстрадать под утро

Суждено мне стих.

Выстрадать, наплакать

Ручкой на листке.

Знает пусть бумага

О моей тоске,

О любви, о долге,

Обо всём таком,

Как не очень долго

Был с тобой знаком.

Серебристый иней

Тает на ветвях,

На ресницах длинных,

Тоненьких бровях.

Виктор Балдоржиев[33]Русский мир бурят-монгола

Серёга

Сегодня мне ночью приснился Серёга,

При жизни он не был таким никогда:

В хорошем костюме, ухоженный, строгий,

И, вроде, от прошлого нет и следа…

Он был моим верным и преданным другом,

Который меня понимал до конца

В жестокое время! И каюсь — с испугом,

Бывало, смотрел на меня, подлеца.

(Как жить и творить в суете Вавилона,

Под небом России, на вьюжных ветрах?

Имеющий дом, не имеющий дома

На разных всегда говорят языках)…

Безумный скиталец, бродяга несчастный

Он жить не умел, а другие смогли,

Оставив ему все подвалы, ненастья,

Холодное небо родимой земли.

Бездомный, запойный, братишка мой русский,

И в пьяном бреду сохраняющий мысль

Далёкой культуры славян и этрусков,

Без всякой обиды смотревший на жизнь.

Ведь в каждом из нас — станционный смотритель,

И каждый — в шинели своей немоты.

Но он ещё — слушатель и посетитель

И собутыльник богемной Читы…

Продрогший насквозь и промокший до нитки,

Он шёл до меня и о чём-то мечтал.

И знал: обязательно выручит Витька,

Ведь Витька Серёгу всегда выручал.

О, как наши судьбы страшны и похожи:

И вот на холодном, промозглом, ветру

Зазвал его в дом свой случайный прохожий.

Он выпил с ним ночью, а помер к утру…

Мы долго искали, сличали, просили —

Пока не нашли бугорки и тот ряд,

То дикое кладбище дикой Россия,

Где дети её — без имён и без дат.

Родились не вовремя, не было силы

Убить в себе совесть и чувство вины:

Ведь жизнь — не борьба, и нельзя до могилы

Бороться со всем населеньем страны.

А звёзды — высоко, Серёга — глубоко,

На каждом из нас — роковая печать!

Я плачу, проснувшись, в ночи одиноко.

И не с кем беседовать. Не с кем молчать…

Родство

Конечно, помнит кровь моя всегда,

Что я рождён веками поколений,

Но как же было тесно ей, когда

Я замирал в минуты озарений:

И в этот миг средь множества людей

Я ощущал великое сиротство!

Была Земля мне матерью моей,

Я в Небе обретал тогда отцовство…

И люди отмечали странный взгляд,

Пугающую тайной отрешённость.

И был я перед всеми виноват

За некую свою незавершённость.

Замерцают звёзды, заалеют,

Звёзды эти умерли давно.

На траве в бокале багровеет

Терпкое тягучее вино.

Вспоминаю ночью, между прочим:

Гумилёв убит был наповал.

Он писал когда-то о рабочем,

Что ночами пули отливал:

«Пуля, им отлитая, просвищет

Над седою вспененной Двиной,

Пуля, им отлитая, отыщет

Грудь мою, она пришла за мной».

Сколько же рабочим тем убито!

Будет ли трудам его конец?

Жизнь идёт, хоть столько пуль отлито!

Но ещё не кончился свинец…

Обороты фабрик и заводов,

Тьмы и тьмы рабочих у станков,

Это всё для бомб и пулемётов,

Это всё для пуль и для штыков!

Мои братья, добрые поэты,

Никогда не кликали беду,

И на этом добром белом свете

Добывали хлеб, а не руду!

И, плеснув вина на травы, ночью

Стану я поэтов поминать!

И, конечно, в эту ночь рабочий

Продолжает пули отливать.

Прощание с белым конём

Лишь ветры поманят, и сумрак блеснёт озарённый

Таинственным бликом далёких тревожных огней,

Спешу на тот зов, хоть буду убит там, рождённый

Завьюженной ночью в год вольных и мудрых коней.

Спешу на тот зов, где меня забивали камнями,

Где больно бывало за глупую гордость людей,

Где тенью незримой мой конь проскакал над полями,

Над прахом веками осмеянных, вздорных, идей…

Всё ближе огни. И вспомню в степи опустелой —

Аркан просвистевший, мелькнувшую звонко узду!

Как страшно и жутко заржал жеребёнок мой белый,

Шарахнулся дико, впервые почуяв беду…

Мерцали рассветы в дождях и дорожных тревогах,

И громче, и чаще во мгле полыхала пальба!

И в тысячах юртах дымились котлы на треногах,

И в избах станичных пекли аржаные хлеба…

И конь мой мужал, и во мраке был белой звездою,

А всё остальное всегда оставалось враньём,

Остались в пыли укротитель с удавкой-уздою,

Возможные всадники с жалким, ненужным, седлом!

На меринах сивых свирепые люди скакали,

Стреляли в таких же несчастных, неверных, людей!

И в заревах дымных пожарищ бесследно сгорали

Станицы, улусы и особи лучших лихих лошадей…

Растеряны выживших морды… Они изумлённо

Глядят, как пронёсся неистовый белый скакун,

Земля от жестокой опять содрогнулась погони,

Но бег свой замедлил усталый и потный табун!

Вот также уйти бы! Ведь насмерть забьют тут камнями,

И снова мне только не мёртвых, живых будет жаль!

А белый мой конь обгоняет судьбу. И над нами —

Бессмертный и вольный летит в бесконечную даль…

«Счастлив, кто падает!» Падал я, падал.

Да и сейчас я, звеня,

Падаю в бездну, возможно, так надо,

Бездна глядит на меня!

И пробиваю свободно я своды

Вверх или вниз головой!

Чёрт бы побрал эту бездну свободы,

Где долгожданный покой?

Кто эти типы? И как они сами

В бездну смогли не упасть?

Смирно стоят и вращают глазами.

Ждут, когда сменится власть?

Бедные, бедные, в бездне нет смерти!

Что-то случилось со мной:

Тверди не будет — и не было тверди,

Крылья растут за спиной!

Падайте в бездну, отбросьте усилья,

Силы боится дурак…

Падайте долго — и вырастут крылья.

Ангел рождается так!

Ах, как поёт в ночи монголка,

И серебром звенит мотив,

И дивный голос дивно тонкий,

За переливом — перелив!

Мелькают в этих переливах,

То затихая, то звеня:

И блеск луны, и ветер в гривах,

И бег строптивого коня.

И дивный голос дивно звонок,

До дрожи душу бередит…

То, плача, белый верблюжонок,

Осиротев, в степи стоит.

То воды вольного Онона,

То Керулена берега.

И мчится всадник окрылённо,

И низко стелется урга.

То смех заливистый монголок,

То степь ковыльная звенит!

И я — жемчужины осколок —

На миг с жемчужиною слит…

Муравей

Земля в цветах! Дышу неровно,

Лежу, устав за много дней.

У самых рук таскает брёвна

Собрат проворный — муравей!

И я встаю! И продолжаю

Упорно строить крепкий быт,

И все знакомства забываю,

Поскольку сам давно забыт.

Проклявший ложь — и одинокий,

Я с каждым мигом всё сильней.

Душа поёт!.. Простор широкий,

Земля, цветы и — муравей…

Душа любуется руками,

Душа поёт и день, и ночь!

А муравей ползёт упрямо

И мне пытается помочь.

Утомлённый невзгодами, зоной,

Позабывший, где враг, а где брат,

После бани смотрел отрешённо

Старый зэк на осенний закат.

Тишиной оглушённый и волей

В непонятном, нерусском, краю

Он забыл все обиды и боли

И какую-то думу свою.

Только степь разливалась широко,

Только в алой закатной пыли

Плыли волнами вольно, далеко,

Золотые насквозь ковыли…

Мастерю вечерами рессорную бричку,

Голубыми цветами раскрашу дугу.

Приготовлю рюкзак, соль в дорогу и спички.

Лошадь щиплет траву на зелёном лугу…

Скоро выедем в степь! Не спеша, бездорожьем,

Мимо старых дорог и зеркальных озёр.

Как я мог до сих пор жить отравленный ложью,

Где я был до сих пор, с кем я жил до сих пор?

О, как лживо живём! Потому и стареем…

И не видим парящих орлов в синеве,

Серебристую чайку над пенным Тореем,

Золотую лисицу в зелёной траве,

Наши синие горы, туманные дали,

И неспешный и плавный полёт журавля…

Пусть в огромной степи растворятся печали.

Небо, лошадь и бричка. Родная земля.

Распрощаться с лгунами, расстаться с рабами!

Как в душе эту мысль я всю жизнь берегу!

Раствориться в степи!.. Мастерю вечерами…

Лошадь щиплет траву на зелёном лугу.

Скоро выедем в степь, не спеша, бездорожьем,

Не оставив в пути ни примет, ни следа.

Если спросишь меня: «Разве это возможно?»

Я отвечу тебе: «Это можно всегда!..»

О чём же мы пели? Клинки и шинели…

За что мы убиты на буйном скаку?

Маньчжурские сопки… Шимозы, шрапнели…

И я — в поредевшем казачьем полку.

Зачем мы воскресли? А взгляд мой раскосый,

А конь мой храпит… За углом — впереди —

Старушечьи лица и девичьи косы,

И срезанный крик: «Не убий… Пощади!»

Морозно и людно! За что же нам злиться?

Со злобой такой — хоть живи, не живи!

Быть может, на алом снегу белолицая —

Прабабка моей несчастливой любви?

То белый, то красный — какое значенье,

Когда не смолкает в ушах: «Пощади!»

А я ведь люблю всех, люблю от рожденья!

А сердце всё плачет и плачет в груди…

Дрожа, просыпаюсь я снова и снова,

И стылый рассвет голубеет в окне.

Холодный рассудок с горячей любовью,

Столкнувшись, бушуют бессильно во мне.

Я вижу дорог похоронные ленты,

Я слышу мольбу: «Не убий… Пощади!»

Звенит мой клинок о гранит постаментов,

А сердце всё плачет и плачет в груди…

«Я знаю то, что ничего не знаю!»

Спасибо всем, кто не сумел солгать,

Спасибо всем, кого не понимаю,

Всем, кто меня не может понимать!

Пусть кто-то, смутно мучаясь о чуде,

Сопоставляет разность величин.

А чудо — Жизнь! И для мучений, люди,

Нет абсолютно никаких причин…

Какие бы причины ни открыли —

Всё будет только следствием всегда!

Спасибо, Жизнь, за мысли и за крылья,

За всё, что не узнаю никогда.

Незнакомка

На вокзале, в зале ожиданий,

В суете измученного дня,

Женщина с усталыми глазами

Ласково окликнула меня.

Профиль незнакомый, взгляд призывный,

Вся ко мне навстречу подалась.

Губы слишком яркой георгиной,

В трещинках помада запеклась.

В памяти моей никто не ожил,

В памяти лишь искры от костра.

Взгляд её всю ночь меня тревожил,

И болело сердце до утра…

Просьба погибшего воина (По мотивам старинных монгольских песен)

— Мой нукер!

Когда возвратишься домой,

Зайди в нашу юрту, поведай

О том, что мой меч зарастает травой,

Что я не вернулся с победой…

Скажи, что в бою горемычный убит,

Что тело гниёт на чужбине,

Колчан мой блестящий, синея, лежит,

Украсив леса и равнины…

Скажи, что несчастный друзей не предал

И небо не проклял укором,

Что шлем мой железный чернеет у скал,

Покрытый осенним узором.

Скажи, что застыли, мертвея, глаза

И были слезами омыты,

Что чёрная длинная, плетью, коса

С травою теперь перевита!

Поведай отцу, что я был ещё жив

И после пятнадцатой раны!

А матери бедной потом расскажи

Про земли, народы и страны…

В горнице светло. И светит снова

Мне звезда ночная вдалеке.

Где-то лодка Коленьки Рубцова

На ночной качается реке…

Никогда я слушать не устану,

Как звезда с звездою говорит,

Как душа плывёт по океану —

Ничему не хочет научить!

Как люблю я слушать тайны ночи!

Никакой в тех тайнах нет беды!

Пусть никто, никто ночами молча

Не несёт мне в горницу воды…

Тишина! Прохлада! Тусклой медью

Вдруг блеснёт у берега река.

Никакой не надо мне победы!

Ни над кем! Дорога далека…

Век Рубцова! Вечность Мандельштама!

Светел и печален звёздный дым.

Крепко сплю! Душа моя упрямо

Всё плывёт по далям мировым…

Я смутно слышу конский топот

И вижу контуры коней.

Какая ночь! Ковыльный шёпот

Над степью сладостной моей.

И всё овеяно дремотой,

И серебром блестит луна,

И грива с тонкой позолотой

Над близким озером видна!

Но дикий, пьяный, хамский хохот

Внезапно слух мой оскорбит,

И глохнет сразу конский топот,

И кувырком луна летит…

И станет сердцу больно-больно!

Степь, оскорблённая, не спит.

И долго-долго недовольно

Ковыль, встревоженный, шумит…

Я спал в степи и был природой

Как сын, как сын её, любим,

Как грива с тонкой позолотой

Над близким озером моим!

Иван Нечипорук[35]Предчувствие

Я устал от ярма, что надел на себя случайно,

И назвавшись грибом, лезу в кузов, душой огрубев.

Я так часто пытаюсь перечить своей судьбе,

Запивая прогорклость поступков неласковым чаем.

И опять в круговерти безумных извечных сует

Непосильные ноши, как хищник голодный хватаю…

А потом, в покаянье, ищу тривиальный ответ,

Обретая который, опять в безрассудность врастаю.

Прощание со Змеиной горою

За Змеиной горой оборвалась земля

И в обрыве, внизу, блещет тело речное,

И скользит изумлённо-восторженный взгляд,

Наблюдая, как тает светило свечою.

И не хочется помнить, что было вчера,

И не хочется думать, что завтра случится.

Лишь желанье — пусть следующие вечера,

Будут так же подобны таинственной птице,

Что, как Феникс сгорает в закатных огнях,

Наполняя июль безупречной красою…

Мир!

Запомни безумным

и дерзким меня,

Возносящимся

над Змеиной горою!

Закрытый храм

Стоит забытый сиротливо храм,

И заколочены безжизненные окна.

А рядом клёны тихо, беззаботно

Склоняют кроны к старым куполам.

На колокольне пусто и темно,

Все звоны сняты, только лёгкий ветер,

Что как ребёнок беззаботно светел,

Порой стучит в забитое окно.

А в ста шагах огромнейший собор,

Величественно к небесам взмывая,

Своею тенью площадь накрывает,

Искрясь в лучах.

Взирающий в упор

Архистратиг, не в силах заступиться

За малый храм — уже предрешена

Его судьба. И лёгкой светлой птицей

Над ним кружит последняя весна.

В краю соснового блаженства

Я надышаться не могу

И упиваюсь совершенством

Холмов на дальнем берегу.

Жара шкварчит прогорклым маслом

На сером противне небес.

Закатные огни угасли

И в озеро сползает лес.

И вечер, словно оглашенный,

Из храма ускользает прочь…

А я — лелею предвкушенье

Прохлады, что приносит ночь.

Слишком поздно

Покой на небесах ищу,

Но нет покоя в небе звёздном.

И грянул гром, и я крещусь,

Но слишком поздно,

Слишком поздно.

На сердце, ощущая лёд,

Свои зализывая раны,

Я радовался: «Всё пройдет…»

Но слишком рано,

Слишком рано.

И у потушенной свечи

Мне стало страшно и тревожно.

Искал спасения в ночи…

Но слишком поздно,

Слишком поздно.

Начав свой новый день за здравие,

Я к вечеру свой миф разрушу,

Пустые приступы тщеславия

Смываются контрастным душем.

И дней шальные многоточия

Мне дарят новые ответы.

Растратив все запасы прочности,

Душа моя взывает к Свету.

Опять, блуждая от отчаянья,

Шепчу свои обиды ветру…

А мне до Храма расстояние —

Всего-то пара сотен метров.

Безмолвие

Опять я полон боли и отчаянья,

Всё чаще в душу заползает страх:

Печатью чёрной на моих устах —

Молчание.

Почти на грани самовозгорания,

Над пропастью безумия стою…

Тебе бессонницею жертву воздаю,

Молчание.

Вонзает полночь в небо стрелы-молнии,

И ливнем барабанит в окна грусть…

О Господи, я, как греха, боюсь

Безмолвия!

Родной язык

Я люблю украинскую речь,

Но её не считаю родною,

Этот факт не даёт мне покоя —

Он завис,

как Дамоклов меч.

Я был вскормлен другим языком:

Я тепло южнорусских наречий

С материнским впитал молоком.

Русской речью был очеловечен!

Мой славянский род — равновелик,

Не объять его мерою узкой…

Я люблю украинский язык!

Но родным я считаю —

русский!!!

Журавли

В поднебесье журавли, взмывая,

Острым клином режут облака,

Гонит их осенняя тоска,

И они надолго улетают.

Журавлиный клин всё выше, выше,

Пряный луг гнездовья сух и сед.

И опять земля им машет вслед

Обнажёнными руками вишен.

Будут вновь дожди своею пряжей

Умывать лицо седой земли…

Журавли с собою унесли

Год один из молодости нашей.

Предчувствие

Однажды я проснулся на рассвете

От острого предчувствия беды.

Бесился за окном безумный ветер,

Терзая опустевшие сады.

Растерянно метался дождь по крыше,

А за моим заплаканным окном

Стонала перепуганная вишня,

Как будто бы войти просилась в дом.

И так мне было страшно и тревожно,

Хотелось взвыть в объятьях темноты,

Хотелось убежать… Но невозможно

Бежать от приближения беды.

Марии Судиловской

И снова вижу эти сны я:

К Днепру спешащий юркий Сож,

Мстиславльские края лесные,

И золотая в поле рожь.

Бреду сквозь травы-бездорожье,

Прислушиваясь к тишине.

О, белорусское Присожье,

Ты снова юность даришь мне!

А за рекой горит Россия,

В багряно-розовых огнях…

Я просыпаюсь от бессилья:

Нет больше тех, кто ждал меня.

За окном осенним

Холодно и ломко.

Осень носит тени

В порванной котомке.

Города удушье

Растворится ночью,

Снег, придя, разрушит

Мир ноябрьский в клочья.

В небесах продрогших

Звёзд кружится стая,

Осень дни им крошит,

В бытие врастая.

ДиН публицистика