Когда его вызвали в отделение милиции, это было как гром среди ясного неба. Молодой лейтенант загадочно улыбался и говорил намеками, а он конфузился, терялся и не знал, как себя вести. Майю арестовали в одной из бакинских гостиниц в номере командированного из района ответственного работника. Молодой лейтенант, начисто лишенный чувства меры и такта, смаковал подробности. Но по закону Майю до окончания следствия можно взять на поруки, добавил он, и она, поскольку у нее никого больше нет, назвала его.
- Меня?
- Именно! - Лейтенант засмеялся.
Разговор их затянулся, и лейтенант открыл свой увесистый портфель, достал из него большой термос, налил в граненые стаканы чаю и положил на газетном обрезке несколько пожелтевших по краям кусочков сахара. Угощая его чаем и прихлебывая сам, лейтенант открыл ему кое-что, предупредив, чтобы он не распространялся на этот счет. Раскрыли банду, которая обирала командированных из районов, и Майя С. у них служила главной приманкой. Потом лейтенант назвал своему побледневшему, как мел, собеседнику его именитых родственников, и дал понять, что если б не уважение к ним, то не стал бы тратить столько времени на беседу с ним.
- Нехорошо вышло, брат... Все мы грешили по молодости, и будем грешить!.. Но это... это другой случай...
Лейтенант был высок, плотен, широкоплеч, с выпуклыми карими глазами и с горячим дыханием, у него так раздувались ноздри, что, казалось, еще чуть-чуть, и повалит из них пар, и в комнате раздается паровозный свисток. Женщины не обходят таких своим нежным вниманием. Лейтенант подсказал ему наилучший выход из создавшегося положения и положил перед ним белый лист бумаги.
Выйдя из отделения милиции, он не дотерпел до дому, зашел в телефонную будку в глухом переулке, прислонился спиной к двери и заплакал.
Всего три минуты назад он написал под диктовку доброжелательного лейтенанта следующее: "Я, имярек, никогда не знал человека по имени Майя С.". Написал, подписал, проставил число.
В дверь позвонили. Замина, поспешно ополоснув руки, пошла открывать. У Бергмана, это был он, глаза, защипало, едва он вошел в прихожую, и положив на вешалку папку, которую он держал под мышкой, он сказал то же самое, что говорил за последнее время всякий, переступавший порог этого дома:
- У вас спертый воздух.
- Боимся проветривать.
- Почему? - удивился Бергман.
- Ну, вы же сами сказали, чтобы беречься от простуды, что... бронхи... - Замина посмотрела на него покрасневшими глазами и устало добавила: - Не знаю, профессор...
Бергман улыбнулся, захлопал белыми, как снег, ресницами за очками в серебряной оправе.
- Ты не так поняла меня, моя девочка... Очень тяжелый воздух, дышать нечем, - повторил он, прокашлялся и направился в комнату больного. Замина, легонько дотронувшись до локтя, остановила его.
- Он как ребенок сделался, - сказала она шепотом, - совсем разыгрались нервы.
- Например?
- Попросил у меня говута* с дошабом, как бабушка ему в детстве делала, съел ложку и расплакался...
______________ * Говут - толченая жареная пшеница.
- А как у него с аппетитом?
- Аппетит неплохой. Но он сам не свой профессор, то прослезится ни с того ни с сего, а то из-за пустяка какого-нибудь, на ребят наорет. Нервы совсем никуда.
Бергман доверительно взял женщину за руку.
- Это пройдет. Поверь мне, ничего страшного... Я, во всяком случае, не вижу ничего страшного... Но я еще не профессор, милая, если повезет, может быть, стану, - лет эдак через тридцать, а пока что я просто врач, - и Марк Георгиевич так хорошо, так заразительно засмеялся, что у хозяйки всю тревогу как рукой сняло. Она вздохнула и тоже улыбнулась.
"Зачем люди женятся?" - подумал Марк Георгиевич.
Услышав шаги, больной оглянулся и, увидев Бергмана, хотел было подняться с места, но врач остановил его жестом руки, подошел поближе и взял за руку. Больной уже три дня, как стал подниматься с постели. Сейчас он сидел в столовой в кресле, укрывшись жениной шерстяной шалью, и смотрел телевизор. На экране выступал ветеран войны со множеством орденов на груди.
- Ну как самочувствие?
- Ничего вроде. Температуры нет, по вечерам тоже. - Он с надеждой посмотрел на жену, призывая ее подтвердить. Замина согласно кивнула.
- Два дня как нет температуры, - сказала она, пододвинула доктору кресло и предложила сесть. Бергман сел, взял больного за запястье и, подняв близко к глазам левую руку с часами, стал отсчитывать пульс.
- Ну что же! - удовлетворенно сказал он. - Тахикардии тоже нет.
- Доктор, стакан чаю, а? - предложила Замина.
- С величайшим удовольствием, - отозвался Бергман, и с вашим знаменитым малиновым вареньем, да?
Замина ушла на кухню, а Бергман выслушал больного, просмотрел результаты анализов, задал несколько вопросов. И слушая, пытливо смотрел в осунувшееся лицо больного с обметанными лихорадкой губами и запавшими глазами, в которых был вопль о помощи. В чем, в чем причина этого отчаяния? - спросил себя врач. А вслух сказал:
- Антибиотики можно отменить. - Он положил на стол справки с анализами, почему-то огляделся по сторонам и сказал: - Подними-ка рубаху, я посмотрю, что у тебя там.
Больной стеснительно приподнял рубаху и показал врачу впалый живот и грудь с выпирающими, как у скелета, худыми ребрами. Бергман потрогал живот больного, погладил жесткую щетину, едва сдерживаясь, чтобы не отдернуть пальцы, ощущение было такое, как если б он коснулся на улице бродячей собаки. Потом он достал из левого кармана пиджака сверкающий, как клинок, молоточек и концом ручки прочертил на груди больного крест; рефлекса, можно сказать, не было.
- Нигде не болит? - спросил он, и больной, догадавшись о подозрениях врача, поспешил заверить:
- Нет, нет, не болит!
Бергман положил молоточек в карман и засмеялся.
- Нет ничего хуже, чем лечить искушенного в медицине больного, - сказал он, - боишься вопрос лишний задать. - Он дружески потрепал больного по плечу.
Больной тоже засмеялся и, подделываясь под доверительный тон врача, сказал:
- Да как же не искушаться, когда столько медицинских брошюр выходит? Волей-неволей читаешь...
- Я бы запретил издание популярной медицинской литературы, будь на то моя воля.
- Да вам-то она, чем мешает?
- Очень мешает. У нас нет времени читать ее, а вы начитаетесь и начинаете нас же учить, как нам вас лечить. - Опытный и чуткий врач, он уловил перемену в настроении больного, понял, что тот расслабился, освободился от угнетенного состояния, и продолжал разговор в полушутливом тоне: - Взять к примеру, нашу милейшую Салиму-ханум, я от нее сейчас иду, и, кстати, она передает привет тебе и Замине...
- Благодарю...
- Так вот, не далее, как час назад, она перечислила мне все симптомы гипертонического криза. Уверяю тебя, ни один выпускник медицинского института не знает так досконально, как знает она. Ее прямо-таки замкнуло на гипертонии, все ее помыслы только об этом. Нет ничего в этой области, чего бы эта женщина ни знала - названия лекарств, имена московских светил и клиники, в которых они консультируют, новейшие методы лечения... Даже я, поверь мне, о многом попросту не слыхивал. Так что же ты думаешь? Я пропишу ей лекарство, а она тотчас открывает справочник, найдет, прочитает, а потом уже решает, пить ей или не пить мое лекарство. - Бергман всплеснул руками, и они с больным засмеялись. Потом он снял запотевшие очки, протер стекла носовым платком, водрузил их снова на нос и сказал уже другим, серьезным тоном: - Я вот что, я хочу тебе дать совет.
- Какой совет?
Бергман устроился поглубже в кресле, вытянул ноги, посмотрел на телевизионный экран, но не стал вникать, ибо мысли его была далеко, и продолжал:
- Я и Салиме-ханум сказал, и тебе хочу сказать: кончайте вы это дело с Керимли.
- Почему? - у больного от удивления глаза стали круглыми.
- Да какая же надобность сейчас докапываться, кто что в те годы на кого сказал, кто кого сажал?.. Зачем это, душа моя? Кому это надо?
Больной удивился неожиданному повороту их необязательно-шутливого разговора, и еще больше удивился тому, что Бергман сам заговорил на эту тему. Сколько он помнит себя, Марк Георгиевич был верным другом и их семьи, и семьи Салимы-ханум, ни разу за сорок-пятьдесят лет, ни при каких самых трудных обстоятельствах он не изменил своему долгу врача, человека и друга, но никогда, никогда не-касался запретной темы, и если при нем заходила об этом речь, он вскакивал и, хлопая белыми ресницами, начинал нервно ходить взад-вперед по комнате, вслед за чем неизменно откланивался и уходил. Убегал.
Марк Георгиевич Бергман был хорошо осведомлен о трагедии, постигшей отца Салимы-ханум, и близко знавал Керимли. Но никогда, ни словом, ни полусловом не заикался об этой истории. И было просто непостижимо, с чего это он вдруг сам заговорил об этом?..
Глядя с недоумением на своего врача, больной почему-то вспомнил любимую присказку Марка Георгиевича, которую тот произносил, по обыкновению, после одной-двух рюмок коньяку и которую никто из окружающих всерьез не воспринимал.
"Вы не смотрите, что я такой простак! Если в целом мире найдется два величайших хитреца, то один из них - я".
Что же все это значит? И так ли прост наш дорогой Марк Георгиевич, как кажется? Или, терялся в догадках встревоженный больной, может быть, он попросту предостерегал его - у Керимли имя, вес, положение, борьба с ним может дорого обойтись.
Старинная люстра - приданое Замины - отражалась в правом стекле докторских очков бриллиантом с пшеничное зерно и слепила больному глаза, и Бергман, словно бы ощутив это, слегка склонил голову вправо, осколок бриллианта исчез.
Они посидели некоторое время молча, больному показалось, что Бергман не выговорился, что ему есть что сказать, но он то ли затрудняется, то ли просто не хочет, в суровом и печальном лице доктора была какая-то несвойственная ему нерешительность, больной это видел явственно.