День казни — страница 22 из 38

аже если его сказал Керимли. Все захлопали, и я тоже захлопал вместе со всеми. Многие даже кричали "браво!" Как будто итальянскую примадонну слушали.

Потом начались выступления тружеников пера. Я внимательно слушал, но смысл выступлений до меня не доходил, право.

Позабыв о трахоме, терзающей наших деток, каждый говорил... о классовом враге и борьбе с ним. Они везде, сказал один, они вокруг нас, они среди нас, они в бане, и в цирюльне, и в лавке, болтают, что в голову взбредет, и нет на них управы. Другой сказал, что это (классовый враг то есть) - не люди, это сволочи, их надо, как трахому, уничтожить с корнем. В ответ на этот призыв в зале раздался такой гром аплодисментов, мне показалось на минутку, что прекрасный лепной потолок обрушится на наши бедные головы. Но потолок выдержал, не обрушился, а со своего места в президиуме встал один из помощников Керимли, молодой поэт по имени, если не ошибаюсь, Гадир, да, да, именно он, встал и торжественно пообещал написать в течение трех дней поэму и разоблачить в ней всех, кто мешает нашему прогрессу. Разоблачить и уничтожить, сказал он, да, да, именно так.

И тогда встал незнакомый мне товарищ и сказал, что все это хорошо, все это распрекрасно, но ведь от стихов и поэм, даже самых боевых и разоблачительных, наши трахоматозные дети не излечатся, не так ли?

Меня так и подмывало поддержать незнакомца, подать реплику, но я видел желчное лицо Керимли, а тут еще лицо жены встало перед глазами, и я проглотил свою саркастическую реплику, промолчал... встало перед глазами, и я проглотил свою саркастическую реплику, промолчал...

И зря, зря, потому что как раз в этот момент Мухтар Керимли встал с места и, указывая в мою сторону, сказал, что сегодня на нашем собрании присутствует наш аксакал, писатель, товарищ Сади Эфенди, и пусть он тоже выступит, скажет свое слово, а мы послушаем.

Смотрите-ка, ящерица, а змею из гнезда выманила! Проклятье отцу твоему!..

Но делать нечего, я встал и по ступенькам поднялся на трибуну. И нехорошо как-то почувствовал себя, как на сквозняке. Всем предыдущим ораторам хлопали, а на меня смотрели... как-то странно смотрели... Ну, да ладно, двум смертям не бывать, а одной не миновать... Не хлопаете, ну и к черту, не хлопайте, а я вам скажу все-таки, что думаю...

И я сказал, что выступавшие здесь товарищи говорили очень умные вещи, очень правильные и уместные слова произносили, что все дети - наши дети, и здоровье их - здоровье народа, никакого в том сомненья быть не может. Но словами, самыми высокими, тут делу не поможешь, и я думаю, сказал я, что надо помочь, надо бы нам денег собрать на лекарства и на врачебную помощь больным детям.

Слова мои были встречены в зале жидкими аплодисментами, кто-то закашлялся, а Мухтар Керимли, сверкнув на меня ястребиным своим взглядом, только и сказал, что "ну и ну!".

Потом поднялся, повернулся лицом к залу и начал громить меня. В лице товарища Сади, сказал он, мы видим самый вопиющий пример политической безграмотности, сказал он. Разве наши врачи умирают с голоду, разве государство не платит им, чтобы мы собирали для них деньги, сказал он.

В зале на эти слова так бурно зааплодировали, такой вдруг поднялся шум и гам, мне показалось, сейчас папаха слетит с моей головы. Дернула меня нечистая сказать, что думаю, и вот стою на трибуне и хлопаю глазами, что скажешь в такой сумятице, а если и найдешься, что сказать, кто услышит тебя?.. Когда в зале поутихли, Мухтар Керимли еще раз обратился ко мне и спросил: а какие у тебя творческие планы, что ты будешь писать, вернувшись домой с нашего совещания?

И тут чаша терпения моего переполнилась, и я твердо и, возможно, несколько язвительно сказал ему, что не в моих правилах садиться за стол и брать в руки ручку сразу по возвращении с собрания. И еще я сказал ему, что учтивость и благовоспитанность - необходимые качества человека, а ты грубиян, потому что в присутствии всего собрания назвал меня неграмотным. Ты и есть самый большой невежда, сказал я ему, ты - наш позор, наше проклятье... Вот так. И снова было ощущение, что в лягушачий пруд кинули камень, да какой! Зал превратился в мертвецкую. Все молчали, как трупы.

Не помню уж, как я спустился с трибуны, как вышел из зала и сошел в гардеробную, как взял у Вазгена свою шубу и надел ее. Одно помню, что Вазген был напуган и огорчен моим видом, на лице его отразилось мое смятение. Я вышел на улицу, шел мокрый снег, и он приятно остужал мое горевшее огнем лицо.

Дома тоже вышло одно расстройство. Жена спросила, зачем меня вызывали, по какому делу, а я не сдержался и сказал, что позвали, чтобы выставить на посмешище, как обезьянку в цирке показывают. Я плясал в своей бухарской папахе, а народ прищелкивал пальцами и веселился...

И тут дочка моя Салима, звонко рассмеялась! Что же не смеяться, коли смешно! Я стал смеяться вместе с дочкой, и жена тогда успокоилась и спросила, а что же твое кашне, разве Керимли не вернул его тебе?

Я ответил, что он хотел вернуть, но я не взял, я подарил ему это кашне. Жена согласно покивала головой, ей понравилось, что я подарил кашне Керимли, ей показалось это добрым знаком. А я подумал, что немного бы покоя, я бы сел и написал рассказ под названием "Кашне"...

Но жаль, как жаль тебя, мое кашне..."

"Холодная зимняя ночь 31 января.

Половина первого ночи, домочадцы спят, а я, засветив керосиновую лампу, сижу и думаю. Электричества нет, управдом говорит, что снегопады повредили линию. Я открыл тетрадь, взял ручку и заметил, что у меня дрожит рука. У меня никогда не дрожали руки, почему же вдруг задрожали? Или я трус, самый, что ни на есть, обыкновенный трус?.. Как бы то ни было, сейчас самое время писать, и я напишу.

У жены утром побаливало сердце, и я не сказал ей, куда иду, скрыл от нее. Создатель, возьми моих лет и продли жизнь жене, не оставь мою дочурку, мое дорогое дитя без матери!..

Я пришел в указанное мне учреждение в точно назначенный час, поздоровался с человеком за стойкой, а он мне в ответ еле головой шевельнул. Ну, думаю, и разговаривать не хотят! Но тут человек за стойкой спросил мою фамилию, взял мой паспорт и долго изучал и сверял мою фотографию с моим лицом. Так долго, я даже смутился и подумал, что может быть, по ошибке взял вместо своего паспорта паспорт супруги. Но тревога оказалась напрасной, человек за стойкой велел мне пройти в гардеробную, раздеться там, оставить шубу и папаху и подняться, на второй этаж, где мне укажут, в какую комнату идти. Пока я раздевался и вешал шубу и папаху, человек за стойкой позвонил куда-то и сообщил мое имя-фамилию.

А я, выйдя из гардеробной, поднялся по лестнице на второй этаж и оказался в предлинном коридоре с множеством дверей, и все закрыты. И тут я оробел и смутился духом, ибо вспомнился мне мой сон. Ужасный сон, жуткий сон!.. Нельзя, чтобы людям снились такие сны, потому что они способны хоть кого выбить из состояния равновесия.

Мне снилось, что я стою в длинном коридоре вагона с наглухо закрытыми дверями купе. За запертой дверью одного из купе навзрыд плачет какой-то мужчина, а женщина утешает его, не плачь, мол, все, даст бог, образуется, утрясется. Я хочу оглянуться назад, открыть дверь и посмотреть, кто это плачет, и не могу, никак не могу оглянуться, стою, как пришпиленный, и смотрю в непроглядную тьму за окном...

Бог знает, почему мне вдруг вспомнился сейчас этот сон.

За cтолом в начале коридора сидел мужчина, как две капли воды похожий на того, который встретил меня внизу, так что я даже подумал, не близнецы ли они. Оба в черных костюмах и белых сорочках и при черных галстуках. Верхний, как и нижний, спросил у меня имя-фамилию, взял паспорт и так же долго его разглядывал, потом положил на стол пропуск, который дал мне нижний, вернул мне паспорт и велел посидеть в коридоре на стуле, пока меня позовут в тридцать третью комнату.

Я прошел и уселся на один из стульев, стоящих вдоль стен в коридоре, уперся руками в колени, перевел дыхание и только тут понял, как я плох и как сильно бьется мое сердце. Перед глазами у меня встало милое лицо моей дочурки Салимы, и я постарался унять свое сердце и успокоиться. Я уставился в пол и стал считать доски паркета, уложенные по диагонали сперва справа налево, а потом слева направо, вышла разница в две паркетины, и это тоже мне не понравилось...

В ушах у меня так и застрял мужской плач из моего злополучного сна, и я, оглянувшись на дежурного, украдкой тряхнул головой, как это делаешь, когда в уши нальется вода.

И зачем так некстати мне вспомнился этот сон? Место ли здесь для подобных вещей?..

Так просидел я не менее получаса, и за все это время в длинном коридоре даже муха не прожужжала, и, точно храня какой-то обет, ни я, ни дежурный не сделали даже попытки перемолвиться словом.

Наконец, у дежурного на столе тихо зазвонил один из телефонов, и, подняв трубку, он выслушал и ответил: "Будет сделано, товарищ Салахов!".

После чего дежурный положил трубку, подошел ко мне и предложил следовать за ним. Сказав про себя "бисмиллах", я поднялся и пошел за ним. Дежурный остановился перед дверью номер тридцать три, открыл ее и, отступив, сказал: "Пройдите".

Входя в комнату, я постарался расправить плечи и приосаниться, чтобы выглядеть молодцом, но из этого похвального намерения ничего, увы, не вышло. За столом в комнате сидел дюжий усатый детина, ни дать, ни взять легендарный Рустам Зал, и при виде его из меня вроде как бы выпустили весь воздух я ощутил, как непроизвольно съеживаюсь и ноги становятся ватными. Могучий здоровяк был намного моложе меня.

Завидев меня, он поднялся из-за стола, и мне показалось, что сейчас он стукнется головой об потолок. Он шел ко мне, радостно улыбаясь, а я не понимал, чему он улыбается, пока он не раскинул широко руки, как если бы собрался задушить меня в своих могучих объятиях, и не воскликнул неожиданно тонким, пискливым голосом:

- О, Сади Эфенди! Как я рад! Как я рад вас видеть!