А почему, собственно, должно быть иначе? Разве Чесс или Лили Барт могут предложить им секс, наркотические вещества, доступ в ночные клубы в центре или вечную дружбу? Со временем Чесс стала терпимей. Кажется, порядком растратив педагогическую строгость и запас неодобрения. И вроде бы неплохо без этого обходится.
– Ладно, к Горник мы еще вернемся, – говорит она. – Давайте так скажем. В конце концов Лили приходится сдаться, и тогда ею овладевает холодная, безжизненная отрешенность. Вглядевшись в собственное будущее, она испытывает отвращение. Выясняется вдруг, что сентиментальная любовь осталась в прошлом.
В ответ опять молчаливая возня. До конца занятия меньше двадцати минут. И студенты начинают уже собирать вещички.
– Стефано, что скажешь? – спрашивает Чесс.
Обычно она не обращается к тем, кто сам не вызвался отвечать. Но сейчас и рассержена, и растеряна, да и надо чем-то занять оставшиеся двадцать минут.
Стефано, тайком проверявший свой телефон – правда, что ли, думал, Чесс не заметит? – говорит:
– Скажу, что у белых людей крыша съехала.
Раздается одобрительный смех. Да, тут не поспоришь.
– Это несомненно, – говорит Чесс. – На этой неделе, однако, у нас роман о белых, никуда не денешься.
– Надеюсь, скоро мы его пройдем, – говорит Аланна, предпочитающая обычно критически молчать, а не высказываться.
– Скоро, скоро. Вы заглядывайте иногда в программу.
Опять промашка. Совестить студентов – плохая тактика.
– И все же полезно изучать литературную традицию белых, – вступает Марта. – Пусть в основном это и чушь собачья.
Будь Чесс и Марта на равных – в какой-нибудь параллельной реальности, – непременно стали бы подругами, веселыми спорщицами. За бокальчиком чего-нибудь бесконечно препирались бы, обсуждая литературу и политику с воодушевлением отдающих друг другу должное соперниц, выступающих при этом за одну сборную.
– И расизм, и сексизм в “Доме веселья” мы, конечно, видим, – говорит Чесс, – но и крах института брака тоже, в какой-то мере.
Все-таки ей удалось привлечь внимание, пусть это, скорее всего, лишь кратковременный всплеск. Крахом чего бы то ни было – особенно явлений, которых и не должно существовать, – ее студенты, как правило, интересуются.
– Уортон еще не знает об этом, – продолжает Чесс, – но по другую сторону Атлантики Джойс уже пишет “Улисса”. И на его фоне она, конечно, будет выглядеть бледно.
– То есть, по-вашему, Уортон бледно выглядит? – спрашивает Аланна.
И снова Чесс промахнулась. Да, если поставить вдруг Эдит Уортон рядом с Джойсом, его презрительным снобизмом и ледяной душой, то и богатство ее, и предрассудки, и прочие прегрешения покажутся простительными. Мать представляется вам наивной дурочкой, лишь пока в замке входной двери не заскрежещет отцовский ключ.
– Нет, – говорит Чесс. – Мы ведь с вами и сейчас ее читаем. Но грядут модернисты, вот что я хочу сказать. Которые не только переосмыслят повествование и перестанут выстраивать сюжет вокруг супружества, но и заговорят о женских свободах в рамках брака. Возьмите, скажем, “Миссис Дэллоуэй”.
– Не уверена, что существует свобода в рамках чего бы то ни было, – замечает Марта.
– Все модернисты были белые богачи, я правильно понял? – вставляет Стефано.
– Правильно, – отвечает Чесс. – Увы и ах.
Положить бы голову на стол. И сказать: пощадите. Сказать: раньше я думала, что если ты лесбиянка и пишешь о собственном детстве в Южной Дакоте, отравленном мужской грубостью, то с тебя уже хватит. Сказать: я не знала, что зрелость, или кажущееся зрелостью, – это так серьезно.
В кармане ее джинсов гудит телефон. Гарт со своими извинениями. Только у него есть этот номер.
До конца занятия одиннадцать минут. Лучше уж спорить со студентами, молча признается Чесс самой себе, чем в который уже раз выслушивать, почему Гарт так поздно нарисовался. Со студентами она хоть распрощается в конце семестра. К тому же Марте есть что сказать насчет краха брачного нарратива. Само собой. Еще надо сделать студентам выговор за непрочитанную Горник, посетовать (слегка) на недостаток у них любопытства вообще и (это будет гораздо эффективнее) намекнуть на вероятность опроса на тему взглядов писательницы в начале следующего занятия.
Но сначала нужно завершить дебаты с Мартой. Чесс могла бы ей сказать (но не скажет): Ты еще поразишься однажды, обнаружив, как трудно искоренить этот самый нарратив. И не представляешь пока, насколько он живучий, зараза.
К упаковке вещей Робби еще не приступал, но начал разбирать всякие мелочи, прижившиеся на полке за книгами или на дне лишь изредка выдвигаемых ящиков. Робби бывалый кочевник и знает, что пока процедура переезда не запущена всерьез, пока диван, кровать и столы не затащены в грузовик, кажется, что любая квартира, даже самая крохотная, целиком состоит из бесчисленных и в основном незначительных предметов, которые большую часть своего нескончаемого безжизненного бытия просто перемещаются туда-сюда. Они приобретались обоснованно, но с некоторых пор существуют сугубо для транспортировки. Их берут в руки и рассматривают, только готовясь перевозить в новое место.
Среди этих вещей есть немудреные (хоть и они несколько озадачивают): три коробки скрепок, чистых блокнотов штук шесть и достаточно гвоздей и шурупов, чтобы выстроить дом. Столько блокнотов и скрепок тебе ни к чему, но они небесполезны и пакуются без эмоций – чувства утраты, например, или сожаления. По крайней мере скрепки у тебя теперь не закончатся (однако не исключено, что через год-другой, забыв о них, ты купишь четвертую коробку), а записи можно делать почаще – о своих замыслах, мечтах, частных наблюдениях (пожилой мужчина в костюме Бэтмена проехал мимо на велосипеде, на торговой палатке объявление, написанное от руки: “Шоколадные какашки под заказ”), – вести, как ты давно хотел, летопись подлежащего забвению. Эти вещи еще пригодятся. Они поедут вместе с тобой в следующий пункт назначения.
Но есть среди них и вещи похитрее. Одни наличествуют неумолимо, и с ними придется что-то решать. Другие должны быть где-то здесь, а о третьих ты начисто забыл. Приступая к сборам, открывая коробки и ящики, из которых веет сквозняками разных лет, Робби понимает с беспокойством, что человеку постороннему эти частицы мимолетности, взятые совокупно, на какую-то особую личность не указали бы. Может, имеет смысл – пусть не сейчас, но на будущее – их переписать?
Опись
1. пропавшая фотография
На этой фотографии, неизвестно куда подевавшейся, Робби с парнем по имени Зак, оба студенты-второкурсники, стоят в полутени под аркой у входа в университет, над головами их реют завитушки резных известняковых цветов. Зак – жилистый, взъерошенный, густо усыпанный веснушками – скалится, как безумный, он закинул руки Робби на плечи, левой ногой охватил его в районе талии (будто Робби – дерево и на него надо влезть); Робби же, после школы сбросивший почти десять килограммов и отрастивший лоскут рыжеватой бороды, стоит прямо, расправив плечи, и отрабатывает классическую улыбку английского школьника – сдержанно сердечную, как ему представляется (пожалуй, в старших классах он был слишком уж усердно и настойчиво дружелюбен). Фотография сделана в разгар их с Заком романа – оба были друг у друга первыми любовниками, – в те времена они разгуливали, взявшись за руки, по студенческому городку, целовались в метро, а недовольных этим посылали подальше. Они шутили порой насчет “студенческого голубого периода”, и Робби взаимные насмешки по этому поводу казались фальшивыми насквозь. Он решил тогда, что насмешка – наименее компрометирующее проявление глубинных желаний и страхов.
Только спустя некоторое время – и немалое – Робби понял, что из них двоих влюблен был только он, что Зак вовсе не насмехался, сказав однажды, на исходе третьего курса: “Старик, я тебя, конечно, люблю, и все-таки парни меня не слишком привлекают. Дело вовсе не в тебе. С тобой было просто потрясающе”.
Робби-то не сомневался: они просто меряются силами, как свойственно юным любовникам, это просто прелюдия к будущей совместной жизни – квартирке в Ист-Виллидже, ночам, когда оба, взмокнув после танцев, падают в постель и готовы, разгорячившись, заниматься сексом без конца. Робби поверил, что за не слишком многообещающие подростковые годы (полненький, уж очень беспокойный мальчик, не оправдавший ожиданий младший брат своей сестры – местной знаменитости) в студенчестве вознагражден ранней любовью в лице энергичного и ненасытного парня, который исполнял под акустическую гитару собственные песни о надеждах и стремлениях, побеждал в соревнованиях по фрисби, а прежде, чем сойтись с Робби, встречался с Донной Кларк, не кем-нибудь…
Несколько лет после выпуска до Робби доносились обрывки новостей. Зак женился на танцовщице из Канады, Зак переехал в Амстердам, Зак был в Нью-Йорке, но не позвонил.
В те годы Робби впервые почувствовал себя воспоминанием – персонажем из “голубого периода”, который вышел на сцену, а потом удалился, и теперь его вспоминают с нежностью, но (хоть это и кажется немыслимым, учитывая все ими сказанное и сделанное) не оплакивают, предали забвению, он лишь эпизод из яркого прошлого Зака.
Этой фотографии Робби недостает больше всего, хотя в голубом альбоме с обложкой из дерматина хранятся и другие. Отсутствующий снимок трогает Робби по-особенному, поскольку он – неоспоримое доказательство. Кое-что все-таки произошло. Обмен клятвами, пусть и молчаливый, состоялся. Неясно почему (может, именно потому, что Робби никак не может его найти), но этот снимок кажется проникнутым аурой той минуты, когда был сделан: почти за час до этого в общежитии, в комнате Робби, они с Заком занимались любовью, и Робби впервые, так сказать, нащупал дно; снимала их Берта, грубоватая рослая девица (“Да вы, елки-палки, просто Тристан и Изольда – если вдруг слыхали о таких”), а тем вечером показывали “Пляжный психоз”, и, выйдя из кинотеатра, они с Заком опять занялись сексом в переулке неподалеку – стоя, украдкой и по-быстрому, после чего Робби, казалось, навсегда избавился от бремени боязливой покорности, впоследствии выросшего вновь, причем на удивление быстро.