Фотография найдется, конечно. Не мог же он ее выбросить. Осталась, наверное, в какой-нибудь книге. Есть у Робби привычка использовать в качестве закладки что под руку попадется. Как-то в “Анне Карениной” он обнаружил засушенный цветок календулы, а в “Волшебной горе” – счет за электричество десятилетней давности. Однажды Робби откроет старую книгу, не читанную со времен колледжа, и фотография выпадет оттуда. Он в этом не сомневается.
2. письма из медицинских колледжей
Положительный ответ из Нью-Йоркского университета, Дьюка, Корнелла и Стенфорда, отказ из Мичиганского, Гарварда, Йеля. Робби хранит их в конверте из оберточной бумаги как… что, собственно? Тоже доказательство? Робби эти письма не разглядывает, не достает из конверта, даже при переезде, но бережет – возможно, наперекор тому дню, когда никто не поверит, что он, отвергнув медицинский колледж, пошел учить шестиклассников, или Робби опасается, выбросив их, пусть и совершенно бесполезные сейчас, усомниться спустя десятки лет в сделанном выборе, предрешившем его будущее, – усомниться не из-за сожалений (или так ему кажется чаще всего), а просто потому, что в этой жизни редко, насколько Робби известно, предлагается полная ясность: входи в одну дверь, а в другую не входи. Это изменит твою жизнь. И, может быть, изменит гораздо сильнее, чем тебе сейчас представляется.
3. кашемировый шарф
Дымчато-голубой, с блеском – такие оттенки, наверное, только в Италии встречаются – подарок Питера, поспешившего вернуться с конференции в Женеве, чтобы успеть на двадцать пятый день рождения Робби. Бешеных денег стоил, не иначе. Именно этот шарф, понимает Робби задним числом, и стал началом конца их отношений с Питером. Он формально красив, антиэкстравагантен и полон достоинства, свойственного дорогим вещам. И показался тогда таким неуместным, будто был предназначен кому-то другому, никак не Робби, носившему джинсы, фланелевые рубашки из секонд-хенда и старое пальто отца, помнившее еще еле уловимый запах пота и “Олдспайса”.
Шарф покупался из лучших побуждений. Преступления против любви Питер не совершил. Он просто торопился. Уехал с конференции раньше по случаю дня рождения Робби и, видимо, из всего ассортимента женевского аэропорта выбрал подарок наименее неподходящий.
Преподнеси Питер этот шарф с извинительным подтекстом (“Уж что смог, малыш, пойдем завтра покупать тебе настоящий подарок”), было бы лучше, но он предпочел блефовать до конца (“Может, пора тебе начать одеваться по-взрослому?”). По обоюдному молчаливому согласию они и до этого острили – с преувеличениями и фальшивым сарказмом – насчет двадцатилетней разницы в возрасте в пользу Робби (“Нет, с Авраамом Линкольном я не спал, хотя он был не против”, “Потанцуем или боишься упасть и заработать перелом бедра?”). Такие комментарии обоих устраивали. Преимущество молодости Робби – немалой ценности – признавалось, но и оно нуждалось в подкреплении, когда Питер, например, без разговоров брал на себя счета за ужин и оплату такси.
Однако безумно дорогой шарф вручался без иронии, поскольку Питер, забыв – предположительно – о дне рождения Робби, был смущен, а может, и правда хотел, чтобы тот одевался по-взрослому. И тут Робби его не винит. Официанты и портье вечно принимали Питера за отца Робби, а такое кому угодно надоест. В сочетании с курткой графитового цвета от Ланван – тоже подарком Питера на Рождество, – этот шарф, который Робби послушно носил, выглядел на нем уже не так нелепо, только превратившимся в капризного и неблагодарного ребенка Робби чувствовал себя все равно. От Питера он ушел только через год, но шарф, похоже, и правда стал началом конца.
И все же Робби хранит его – скатал и засунул поглубже в ящик комода. Он любил Питера по-настоящему или думал, что любит. Он вздрагивает до сих пор, вспоминая, как Питер устало согласился с подтверждением собственных подозрений, что двадцатипятилетний рано или поздно его бросит, как грустно поблагодарил за несколько счастливых лет – ужасающе стариковская фраза для человека, которому еще и сорока шести не исполнилось. Шарф стал своего рода memento mori, памятью о до сих пор не дающем покоя предположении, что к сорока шести мужчина уже входит в возраст благодарности. И еще по одной, менее явной причине Робби хранит этот шарф: ведь может же он все еще стать человеком, способным непринужденно носить столь изысканную, нарочито дорогую, взрослую вещь.
4. посадочный талон
Майами – Ла-Гуардия, 20 ноября 2010-го. По расчетам Робби, в тот момент он пролетал над Северной Каролиной или над Вирджинией. Кончина матери была ожидаемой. Ее внезапность неожиданной.
Нет, Робби себя не винит. Изабель тогда тоже не успела. Если возникает такое желание, Робби винит отца (мог бы позвонить часа на два-три пораньше), отца, уверенного, что мать все еще способна поправиться, даже после того, как она впала в вечный сон, – но удовлетворения это не приносит: бесполезно упрекать человека, до такой степени уязвимого и безутешного. Робби предпочитает винить отца за скромность его натуры, за монашескую отстраненность и отказ противостоять матери Изабель и Робби даже в самых губительных и деспотических ее проявлениях, за то, что он, будучи отцом и мужем, был и третьим ребенком одновременно. Робби корит его и за то, что ко времени их с Изабель приезда больничная койка матери уже опустела (и поджидала следующего пациента), за рукопожатие и хлопок по плечу вместо объятий, припасенных для Изабель, за посмертный подарок – принадлежавшую матери коллекционную ручку “Монблан”, которую Робби намеревался беречь, правда намеревался, и сам не знает, когда оставил то ли в банке, то ли в библиотеке, то ли еще где, но знает точно: материнской ручки, в отличие от той старой фотографии, дома нет.
5. всё
Не тронутого Адамом – так или иначе – здесь нет ничего.
6. и ничего
И нет ничего, тронутого Оливером, а ведь он бывал тут частенько – и днем, и ночью. Но исчез, не оставив следа.
Впарке еще по-зимнему – трава засохшая, деревья голые. На холме впереди, не заслоненная пока листвой, высится колонна – мемориал мученически погибшим узникам плавучих тюрем, под которым (если верить Гуглу) покоятся останки бессчетных жертв Войны за независимость.
Дэн и Гарт бок о бок идут по пологой тропе в горку, Один в слинге у Гарта на груди лепечет что-то, а Вайолет, опережая их на несколько шагов, исполняет вращения и арабески с притворным самозабвением, на самом-то деле ожидая, что все сейчас начнут восхвалять ее грацию и пророчить ей будущее танцовщицы, которой суждено блистать на Бродвее в ролях поющих принцесс. До собачьей площадки путь не близкий. И неведомо, окажется ли там белая чихуахуа со своим хозяином, грузным бородачом, позволяющим Вайолет бегать с восторгами вокруг своей собаки, напоминая, однако, что гладить ее нельзя, ведь она, по его собственному выражению, “кусака”. Ни хозяин чихуахуа, ни Вайолет не рассмеялись, когда Гарт в день их знакомства сказал: “Не страшно. Вайолет тоже умеет кусаться”.
– Придется вам с Чесс договариваться, никуда не денешься, – говорит Дэн.
Гарт легонько подкидывает Одина в слинге, на Дэна не смотрит.
– Я на пять минут опоздал.
– А на прошлой неделе вообще исчез.
– Не на прошлой, недели три назад.
– Какая разница.
– Я ей написал. А не просто исчез.
– Надо поговорить. Вам с Чесс. И всё тут.
Бегун, мужчина средних лет в черной лыжной шапочке и черном дутом жилете, минует их, ловко огибая на ходу кружащуюся Вайолет.
– Может, я все-таки сам с этим разберусь, как ты считаешь? – говорит Гарт.
– Ну разумеется.
– Мы с Чесс уже почти договорились.
– Не сомневаюсь.
Попрекая Гарта, Дэн испытывает горькое удовлетворение. Попреки эти – как легкий недуг вроде боли в колене или шейного остеохондроза, перестающий со временем причинять страдания, превращаясь в верного, хоть и противного спутника.
В старших классах Дэн с Гартом были хулиганами: два разболтанных, небрежных красавчика в байкерских ботинках и рваных джинсах – все изведавшие, заросшие волосами, кажется, на знавшими шампуня, и такие одинаково безразличные ко всему по причине усталости от жизни. Братья Бирн. Не один, так другой разобьет тебе сердце.
Ирония судьбы: в долгосрочной перспективе бесспорным победителем их юношеского состязания за титул самого плохого парня оказался Гарт, который никогда еще не внимал голосу разума, не берет на себя никаких обязательств, ребенка своего, не имея на него законных прав, лишь развлекает, как ускользающий сатир с дудочкой, ждет, когда его творчество поймут наконец и станут почитать, хотя лиц, хоть сколько-нибудь влиятельных, в галерее Гарта, кажется, еще не бывало, а тем временем Дэн – горланивший когда-то песни в переполненных фанатами залах и наживший столь солидный набор пагубных привычек, что пришлось три месяца провести в реабилиташке, – взял-таки себя в руки. Дэн основал свой частный музей имени Гарта – мысленный – с образцами его ошибок, головотяпства и излишней самонадеянности. Вождение в нетрезвом виде, невыплаченные кредиты, семимесячный брак с той несчастной девицей, чересчур темпераментной и без среднего образования, снова вождение в нетрезвом виде… Дэн хранитель этого музея, он же – единственный посетитель.
Состязание продолжилось, но изменилась суть. Красавчик Дэн женился на девушке волевой, но, прямо скажем, не красавице, которую никто не одобрил. Гарт сказал следующее: Мужик, у меня есть в запасе пара знойных девиц, если твои закончились. Но Дэн понимает кое-что, для Гарта неочевидное – и прежде, и теперь. Дэн, в отличие от брата, не связал свою жизнь со знойной, но пустоватой девицей – зной-то со временем остыл, и осталась женщина, не привыкшая думать, умеющая выражать только нежность или злость, научившаяся презирать Гарта, тоже остывающего к ней, и в конце концов дело дошло до развода, который Гарту (хорошо хоть так) хватило ума спровоцировать. Дэн питает втайне извращенную зависть к той неутолимой ярости, которую эта женщина обрушила на Гарта, тем более что в устроенном ею пожаре только стены обгорели да расплавился блаженный лик тайваньского Будды, и сейчас стоящего в квартире Гарта: руки молитвенно сложены, на месте головы – обугленный ком со вмятинами.