И вместе с тем он убивает способность Изабель получать, работая, обычно именуемое радостью, хотя точней, наверное, было бы сказать: избавляться от печали. Изабель, любившая свою работу, но разлюбившая в один прекрасный день – буквально вот так, внезапно, – все чаще склонна впадать в бездеятельную, жалкую тревогу рядом с Дерриком, никак не желающим признавать будущее, где он поутратит влияние. Понемногу сдавая позиции (и как он этого не замечает?), отказываясь без борьбы не только от безлимитного бюджета, но и от целого мира преувеличенной роскоши, который Деррик создавал двадцать с лишним лет, он и Изабель лишает рабочей злости, причудливо сочетающей сговорчивость с сопротивлением. Она выискивала безвестных молодых фотографов и, ухищряясь так или иначе, склоняла их преподнести ей авторское видение стилистики журнала: антигламурно гламурного, в сияющих вермееровских тонах (Не отснимете ли еще одну пленку, потемнее? Может, оденем ее в серую тафту, а макияж уберем вообще?). Она вела сражения, утверждая, что этот район, “оживая”, вытесняет слишком много людей, а та линейка сумочек такая дорогая, что переходит уже из категории “люкс” в категорию абсурда (Нет, Деррик, такое мы не снимаем, и точка). Но по мере того, как бюджет постепенно стремится к нулю, как долготерпение становится в ее работе нужней воинственности, а Деррик перемещается в разряд вымирающих видов, Изабель все чаще хочется поддаться неодолимому желанию вздремнуть под рабочим столом, свернувшись калачиком.
Она уговорит Деррика взять имеющиеся снимки Астории, убедит его, что на новые нет ни времени, ни средств, да и не банально ли вообще публиковать фото единственного приличного ресторана и прошедшего суровый отбор винтажного магазина, которые к тому же не проживут, вероятно, и полгода? Она будет нянчиться с Дерриком, разгневанным или вынужденным с горечью уступить, но рассчитывает все-таки на гнев, не так надрывающий ей сердце, как обиженные причитания, а к ним-то Деррик все чаще и склонен. Но прежде чем приступить к вариациям на тему – позаботиться о нем, помочь ему справиться и на этот раз, – Изабель размышляет о поездах, табло отправлений Центрального вокзала и женщинах, оставивших все – обязательства, ожидания, надежды…
Доббс-Ферри
Маниту
Колд-Спринг
Джуэл, Марша или Антуанет.
Белой чихуахуа на площадке не видно.
Собак вообще почти нет: только взлохмаченная серая дворняга с хозяйкой – одна рассеянно бросает красный резиновый мячик, сердито разговаривая по телефону, другая догоняет его и приносит обратно, и так без конца; карликовый шнауцер, озадаченно замерший на месте, будто зная, что от него чего-то ждут, но не понимая, чего именно, да престарелая такса, свернувшаяся клубком на скамейке, за ветром, не обращая внимания на гневные возгласы маленького мальчика: вставай, мол, и резвись!
– Белой собачки нету, – говорит Вайолет.
– Может, она только днем тут бывает, – отвечает Дэн. – По утрам-то мы обычно не приходим.
– Но есть альтернативы, – замечает Гарт.
Альтернативы Вайолет не интересны. Ей только белая собачка по душе.
Дэн спрашивает у хозяйки косматого серого пса, не разрешит ли она его дочери побросать собаке мячик. Та отдает мячик Дэну, даже не взглянув на него и не прервав спора с собеседником. “…Если по-твоему это называется «коллекционный» …” – слышит Дэн и поспешно отходит, а то заподозрят еще в каких-нибудь скрытых мотивах (Да у меня вон пятилетняя дочь, алё), и протягивает мячик Вайолет, но та отказывается. Тем временем неловкий, суматошный серый пес лает, скачет, роет землю – ну бросай, бросай, бросай! – и Дэн в конце концов бросает мячик сам. Пес несется за ним, Гарт с Одином усаживается на свободной скамейке поодаль. Гарт нашептывает что-то Одину, Дэн опять и опять бросает мячик псу, а Вайолет, подойдя к низкому заборчику вокруг собачьей площадки, окидывает взглядом парк: извилистые дорожки, лакричные палочки фонарных столбов, хрусткие зимние кусты. Белая собачка непременно придет. Появится, если подождать – Вайолет знает точно, – на кончике натянутого поводка. И сначала покажется солнечным зайчиком на буром косогоре парка, мчащимся к Вайолет.
Робби берет новое сочинение. Роджер Росс. От этого ничего вразумительного не жди. Робби откладывает сочинение, берет смартфон.
картинка: Сельский домик – вероятно, в Вермонте, – изобилие нарциссов с гиацинтами в белых пластиковых ведрах на фоне неулыбчивой старушки.
Вульф и Лайла едут дальше на север. Может, они купят этот дом. А может, нет. Может, он вообще не появится больше в инстаграме. Может, то был лишь мимолетный порыв, уже забытый. Связное повествование подписчикам Вульфа требуется не более, чем твердая память.
подпись: Цветы уже распустились. Кто бы мог подумать? Видимо, мы купим все, заполним машину цветами. И видимо, поедем дальше.
Может, Вульф с Лайлой доедут до самой Канады. Отрекутся от прежней жизни, пусть и насыщенной, и яркой…
Почему бы не рвануть в Монреаль, в котором Робби никогда не был, но живо воображает этот город, где искрятся ледовые дворцы, люди ездят на работу на коньках по замерзшим рекам, любовники тесно прижимаются друг к другу при свечах, под холмами стеганых ватных одеял, а тень Леонарда Коэна слоняется у входа в Нотр-Дам-де-Бон-Секюр, тихонько напевая себе под нос “Сюзанну”. Кто отказался бы, загрузив машину гиацинтами и нарциссами, ехать себе до самого Монреаля?
5 апреля 2020 года день
Wolfe_man
Картинка: Синь залива, столь непомерно яркая, что сверкающая безмятежность этих вод могла бы показаться неиспорченной присутствием человека, если бы не лодка на среднем плане с треугольным парусом девственной белизны и не перст маяка, совсем далекий, будто дрейфующий вдоль линии горизонта. Маяк и лодка вкупе с океаном и утренним небом – как элементы загробной жизни, имитация мирских творений рук человеческих (лодок, маяков) и одновременно уготованное нам очищенное воплощение вещей, окружавших нас на земле и составлявших эту самую землю – бескрайний простор, призванный внушать и утешение, и трепет, будто то и другое – лишь вариации одного и того же ответного чувства, свойственного людям.
Подпись: Исландия. И по прошествии нескольких месяцев все еще кажется, что мы здесь не просто туристы, что это место было нам даровано и приняло нас.
Изабель сидит на лестнице, разглядывая картинку в смартфоне, и очень надеется, что какой-нибудь случайный свидетель не назвал бы выражение ее лица пугающе сосредоточенным. Очень надеется, что не сделалась пугающе сосредоточенной вообще, хотя уверенности в этом нет, как нет ее теперь и во многом другом.
Она ведь – чего греха таить? – пугающе сосредоточена на Робби с Вульфом. И изо всех сил старается скрыть это от Дэна и детей. Инстаграм просматривает только в одиночестве, здесь, на лестнице.
Глупости, конечно, но ей никак не побороть убеждения, что Робби покинул ее ради Вульфа, а Вульф в свою очередь покинул ее ради Робби.
Изабель пугающе сосредоточена, пусть и самую малость, поскольку бредит, как минимум слегка. Пребывая в здравом (относительно) уме, она уверена, что никто ее не бросал за ненадобностью и в сторону не отодвигал. Но бредовые идеи устойчивы. Робби присвоил Вульфа и сбежал с ним в Исландию (Исландию!), а ее оставил разбираться… с происходящим тут.
Робби (и Вульф) отправились в Исландию на полтора месяца, просто застряли там уже почти на четыре, напоминает Изабель сама себе, пребывая в здравом уме. Они не отрекались от нее. Просто пересечь Атлантику теперь не представляется возможным, самолеты не летают до особого распоряжения, между “там” и “тут” океан – 4300 километров.
И тем не менее она все чаще сидит на лестнице со смартфоном. В доме негде больше уединиться. Если и освободится вдруг какая-нибудь комната, то уже очень скоро туда явится Вайолет с вопросами и жалобами, или Дэн с предложением послушать текст его новой песни, или Натан со второго этажа, считающий необходимым держать мать в курсе своих достижений в “Лиге легенд”.
Но даже на лестнице Изабель не совсем защищена от вторжений – домашним нужен тот, кто будет внимать с терпеливым интересом их страхам и недовольству, их песням и торжеству, тот, кто лучше всех знает, что делать и чего не делать в целях безопасности, и твердо уверен в благополучном исходе.
Она не очень-то уверена в безопасности чего бы то ни было, а в благополучном исходе – и того меньше. Но демонстрирует уверенность. Кроме нее, делать это некому.
Вот Робби мог бы. Но Робби в Исландии.
Изабель воображает, как следующие жильцы этой квартиры ходят мимо нее по лестнице туда-сюда, ходят себе, ведь в мире будущего ходить туда-сюда – вновь обычное дело. Важно верить, что ходить туда-сюда вновь станет делом обычным и новые здешние обитатели смогут запросто сбегать в магазин за чем-нибудь.
Поселившись здесь в будущем – если таковое есть, конечно, – эти люди, возможно, решат, что с женщиной на лестнице плохо обошлись. Разве все эти женщины-призраки в романах, обреченные и после смерти оставаться на земле и искать отнятое, не были при жизни обмануты и брошены? И почему бы Робби в самом деле не изменить ей с Вульфом, съела ведь она весь именинный торт той ночью, в канун его второго дня рождения, свалила ведь на пятилетнего брата вину за раздавленный на ковре цветной мелок (аквамариновый) и к тому же до того безжалостно кормила его в детстве баснями – о самых разных способах навлечь на себя беду (наступив, например, на муравья или взглянув после заката на белую кошку), о привидении в гараже, о семействе, тайно проживающем у них в подвале, – что, очень может быть (хорошо бы и это оказалось бредовой идеей), и помогла ему стать чудаковатым ребенком, из которого вырос потом смущенный старшеклассник, друживший с одним-единственным пареньком (Изабель забыла его имя), объяснявшимся (по возможности) рифмованными двустишиями; стать этим самым Робби, превратившимся в конце концов во взрослого мужчину, но связанного с ней гораздо теснее, чем со всеми своими любовниками; этим самым Робби, отвергнувшим одобрение медицинских колледжей и принявшим обет бедности школьного учителя; тридцативосьмилетним инфантильным Робби, и до сих пор жившим бы здесь, на втором этаже, если бы только можно было, и похожим немного на старую деву, чего Изабель (надо признать) в общем-то всегда и хотела от него…