Вот самое непонятное: он рад, что она ушла, но и хотел бы, чтоб не уходила. Когда она тут, а тут она, надоедала эта, очень часто… он все-таки не один. Мама с папой тоже приходят без конца, но те стучатся. Раздражают, конечно, – мама со своим сынок, у тебя все хорошо?, папа со своим ну что, дружище, так и держишь тут оборону?. Однако Вайолет вызывает у него подлинный гнев, и в этом гневе содержится необъяснимое, горькое и жгучее наслаждение.
Джек Блэк в телевизоре играет на гитаре, исказив лицо в экстатической муке. Он для Натана – единственный друг в отсутствие Чеда с Гаррисоном. Сосредоточив внимание на Джеке Блэке, Натан способен даже – ну почти – перестать ненавидеть Вайолет, одновременно тоскуя по ней, думать, что, исчезни она куда-нибудь, он освободился бы и от ненависти этой, и от тоски. Способен сжалиться над родителями. Способен – с Вайолет это ой как трудно, но даже с ней – сдержать бурлящие внутри ярость, скуку и психоз напряжением в тысячу вольт, чтобы не вырвалось это все наружу оглушительным воем вроде сирены, только громче и пронзительней, звуковой волной такой всепроникающей мощи, что и дом разнесет, пожалуй.
5 апреля 2020 года
Дорогие мои Натан и Вайолет!
Собираюсь отвезти вас в Исландию. Когда будете постарше и опять начнется нормальная жизнь. Здесь трава, звездное небо и больше ничего. Есть еще река, по которой можно доплыть до самого океана, просто сплавляясь по течению.
Вы это письмо не очень скоро получите. Тут, в горах, нет почтовых отделений. Трава есть и реки, а магазинов, почтовых отделений и тому подобного нет. Но я отправлю его в ближайшее время, как только вернусь в цивилизацию.
Когда вернусь, Натан, побьешь меня в любой компьютерной игре на твой выбор. А с тобой, Вайолет, мы обязательной пойдем по магазинам за новыми платьями.
Просто хотел сказать, что очень по вам скучаю. И думаю о вас все время, так и знайте. Дома сейчас трудновато, понятное дело, но все будет нормально. Я еще помню, что такое “нормально”. И вас помню.
Люблю вас
Дядя Робби
Для Чесс время теперь так девственно бессобытийно, что переходит в медитативную бездонность. Колеса катятся по рельсам. Пробуждение, завтрак, игры, обед, дневной сон, занятия со студентами, пока Один спит (только бы не проснулся), игры, ужин, ночной сон и все по новой. Только Один и составляет ей компанию (а она – ему), если, конечно, не считать студентов Чесс, но какая из них компания. Это только лица размером с покерные фишки в клетках на экране ее компьютера. Они теперь присмирели, реже с ней спорят. Оглушенные какие-то, будто их резиновой киянкой ударили перед самым началом занятий.
Паузы в разговоре участились, стали длинней. Чесс все больше приходится заполнять их своими мнениями и аргументами, что порой утомляет. Она годами пикировалась со студентами. Накидывала им свои соображения, а студенты перебрасывали их снова ей – студенты понапористей, конечно, и таких всегда хватало, чтобы уравновесить тихонь. Так и набирался темп. Но в этом семестре от Чесс, похоже, только и требуется, что разглагольствовать, не встречая в основном сопротивления… и это, в общем, не трудно, просто скучновато. Большинство студентов выходят в зум из своих детских спален, вызывая у Чесс сочувствие. К студентам важно быть неравнодушной, но не любить их слишком сильно.
Однако в этом году, в этом бесплотном семестре… Их снова затащило в комнаты, казалось бы, с радостью покинутые навсегда. Детство неожиданно показало им свою силу притяжения. Вот Агата сидит на фоне афиши со Стиви Никс (на что девятнадцатилетней Агате сдалась и откуда известна Стиви Никс?). Вот Рафи на фоне аквариума, в котором и рыбок-то, похоже, нет, – просто стоит стеклянный ящик с мутно-зеленой водой. Сама Чесс уселась за рабочим столом перед книжным шкафом. Слегка отредактировав подборку книг в пределах видимости. Ни к чему студентам знать, что Чесс хранит книжку про Винни-Пуха с самого детства, а из более позднего – трилогию “Властелин колец”. Ни к чему им видеть и остальное пространство квартиры, ожидаемо загроможденной стопками книг и свидетельствующей к тому же о безразличии хозяйки к мебели: белый диван, стулья и приставные столики из “Икеи” (белое шло со скидкой), футон на полу. Чесс в этой квартире уже почти четыре года, но так и не избавилась от привычки жить на чемоданах, от ощущения временного пристанища, где обустраиваться бессмысленно, ведь скоро опять переезжать. Привычка эта тянется с детских лет, когда Чесс каждый день молила материнскую статуэтку святой Терезы о спасении, а потом уехала из Южной Дакоты учиться в колледже, затем в аспирантуре, за которой последовала безумно сложная работа в университете Монклера, два года внештатного преподавания в Амхерсте и, наконец, внезапное приглашение в Колумбийский университет, предшествовавшее, по идее, заключению пожизненного контракта, но она намерена уйти раньше, чем найдется повод отказать ей в таковом. Она путешественница по натуре – была и есть, правда Один отозвал ее визу. Нельзя воспитывать его здесь, в двушке с дешевой мебелью, а Один скоро достигнет того возраста, когда не все равно, в каких условиях жить. Очевидно, стало быть, что следующая остановка будет более долговременной.
Она готова к этому. Надеется, что готова.
Студентам не обязательно быть в курсе ее текущих обстоятельств, особенно когда сами они так беспомощно торчат на виду в своих детских спальнях. И вдруг возникшая отвратительная интимность сочетается с опустошительным, парализующим диалог отстранением. Они стыдятся собственных пожитков, ведь в прошлом году, в университете, выступали автономными фигурами, самостоятельным явлением – оборванцы или принцы, но все как один рыцари из далеких земель, и неважно, росли они при этом в трейлере или на пригородной вилле. Теперь у них, выходящих в эфир из отчих домов, вновь к этим домам примотанных, вид более жалкий. Скорбно-приземленные, они уже не так интересны и не так заинтересованы. Порой Чесс чувствует себя навязанным студентам занудным второсортным телешоу, зато теперь она, кажется, не так ими презираема или любима, не так захвачена хитросплетениями ярости, раздражения и уважения тоже по отношению к ним, как раньше, когда все они находились в одном кабинете. Оказалось, что студенты просто дети и не переставали быть детьми.
Развоплотившись вот так, к студентам, как выяснилось, можно быть неравнодушной, необъяснимым образом сохраняя равнодушие. Не заботят они ее на самом-то деле. Они говорят с ней (если вообще говорят) не только из своего прошлого, но и из непрерывного настоящего. Сейчас наиболее очевидно, что Чесс не имеет влияния, хоть сколько-нибудь серьезного или продолжительного, не теперь, когда она слышит, как их собаки скулят за дверью – впусти! – как их матери входят к ним в комнаты со свежевыстиранными полотенцами – продолжается жизнь, в которую Чесс, да и весь Колумбийский университет просто вмешиваются иногда.
И вообще Чесс заботит только Один. Одину почти полтора, а потому его несложно развлечь – он, например, с огромным удовольствием открывает и закрывает кухонные шкафчики или бросает игрушки в дальний угол, чтобы Чесс, пока хватает терпения, приносила их обратно, а он бы бросал опять. Особенно Один любит проделывать это с плюшевым кроликом ядовито-голубого цвета – подарком Гарта. Один никак не может знать, что кролика Гарт подарил, однако, к невольному изумлению Чесс, этот небрежно сделанный зверь с пришитыми пуговицами черных глаз и красным О-образным ртом (спасибо, Гарт, знаешь про опасность удушения), похоже, взял верх над остальными – вязаным слоном в зеленой жилетке, жутко дорогим штайфовским мишкой и прочими игрушками, которыми Один интересуется лишь слегка, из вежливости, как неудобными, убогими гостями на вечеринке.
Это даже неплохо – окуклиться вот так, стать суверенной микронацией из двух человек – матери и сына. Теперь она меньше беспокоится. В интернете ее уверили, что рацион, состоящий преимущественно из сладких овсяных хлопьев и сыра – ничего другого Один и съедобным не признает, – не причинит ему долговременного вреда. В другую эпоху Чесс скоро утомили бы бесконечная игра в “я бросаю, а ты приноси”, открывание и закрывание кухонных шкафчиков, неутолимое желание Одина вскарабкаться на диван, не слабеющее от неспособности вскарабкаться, недавно появившаяся у него привычка указывать на самые разные предметы, чтобы Чесс говорила в ответ “лампа”, или “стул”, или “книга”, а порой, если Один указывает непонятно куда, – “воздух”, или “здесь”, или “мы”. Но в их изолированном мирке так проходят дни. В каком-то смысле ей тоже полтора, как Одину. Она даже разделяет его пристрастие к повторениям, находя здесь сходство с монотонными песнопениями монахов и монахинь, чьи молитвы так неизменны, что становятся со временем непроизвольными функциями организма вроде дыхания и сердцебиения.
По большей части слова, которым Чесс пытается учить его, Одину еще только предстоит повторить. Еще только предстоит промямлить “лампа”, “стул”, а уж тем более “воздух” или “здесь”. Но когда он подходит нетвердым шагом к окну – поминутно падая в процессе, но не расстраиваясь, если только не ударяется головой (это тоже бусины на четках: кинул – открыл – упал – встал – снова кинул – открыл – упал), – то, глядя за стекло, говорит “кар” или “бип”, и это пока все его слова, не обязательно подразумевающие появление птицы или автомобиля. Разглядывая улицу без транспорта и небеса без птиц, он может, однако, призывать их. Он живет в королевстве фантазий, пересекающихся с реальностью, откуда эти два начала еще только пролагают путь в более упорядоченный, но менее фантастичный и галлюцинаторный мир. Долго это не продлится. Но пока Один сам творит свою затейливую вселенную – с машинами, и птицами, и пустотой, на которую он указывает иногда, стремясь найти (или Чесс хочется так думать) объяснение не только лампам и столам, но и эфиру, и вакууму. Он, конечно, плачет иногда – от бессилия, нетерпения или просто потому, что внезапно и беспричинно ушла радость, но всегда вновь приходит в состояние изумления. Порой Один подолгу стоит у окна, ухватившись обеими руками за подоконник, и в ошеломленном восторге созерцает улицу, будто некое воображаемое, гипотетическое место, мифическую область, которую разрешено разглядывать, но осязать, в отличие от квартиры и ее содержимого, никак невозможно.