День — страница 25 из 34

Рад, что догадался по крайней мере взять с собой “Мельницу на Флоссе”. Она еще лучше, чем мне помнилось. Непременно добавь в свой список дел еще и это: перечитать “Мельницу на Флоссе”.

Ну да, я немного нервничаю. Немного напуган. Разумеется, в письме Натану и Вайолет ничего, скажем так, лишнего не говорится. Знаю, вы с Дэном прекрасные родители, и все же странновато как-то быть вдали от них с учетом всего происходящего.

Не слишком ли долго они обходятся без дяди, способного авторитетно наставить и поддержать моральный дух, как никто другой?

Шутка. Очевидно. Надеюсь, что очевидно.

Помнишь, как в шесть лет меня укусила собака Науманов? Пес, в общем, был не виноват, это я обращался с ним бесцеремонно, и можешь себе представить, насколько бесцеремонно, если вывел из себя карликового пуделя. Но с тех пор я стал бояться собак. Хочу пошутить насчет детской травмы, причиненной мне карликовым пуделем, но что-то не придумаю формулировку. Господи, умоляю, не отнимай у меня чувство юмора. В общем, точно не помню когда, может, год спустя, мы с тобой шли в школу, а навстречу шел парень с собакой (биглем?) на поводке, и я уж собрался бежать от него со всех ног, но ты взяла меня за руку, спросила парня, можно ли погладить пса, он сказал, что можно, и ты положила мою трясущуюся от страха руку псу на голову. И стала мне что-то шептать. Не помню, что именно ты говорила, успокаивала меня наверняка, но твои слова запомнились как музыка, как будто ты мне пела, и я погладил пса, и тот завилял хвостом, и ничего плохого не случилось, и я перестал бояться собак (плохо выстроенное предложение, от своих шестиклассников не потерпел бы этого, но написанное не сотрешь, да и я не совсем уже в здравом уме, может быть).

Может, и не в здравом. Трудно сказать. И все-таки хочу, чтобы ты знала об этом очень ярком воспоминании: как ты пела мне, хотя на самом деле говорила, а я погладил бигля и больше уже не боялся собак.

Знай, я это помню.

И знай еще вот что.

Мне страшно, не отрицаю. Я, может быть, серьезно болен. Но есть еще одно. И об этом обязательно нужно тебе сказать.

По-моему, впервые в жизни я в полной мере осознаю великолепие этого мира. Здесь, наверху, где мы целыми днями и каждый день созерцаем один и тот же вид – чертовски сногсшибательный, что там говорить, но описывать его тебе не буду и пытаться, не очень-то я это умею. Трава, ледник, река и небо – сможешь и сама вообразить.

Днем, кстати, тоже кое-что происходит, не только ночью. Небеса поют. Надо только прислушаться. Не радостное это пение, или не совсем радостное. Помнишь, мы подростками шутили, что не очень-то хотим в рай, если там придется круглые сутки порхать в белых балахонах вокруг святой чаши? Вечность в горящем городе казалась куда более заманчивой. Наверное, ты это сказала. Ты была хулиганкой. Надо ли говорить, что за это я тебя и люблю.

В общем, когда небо днем поет, это больше всего похоже на григорианский хорал, хоть сравнение и не совсем верное. Такой мелодичный гул, низкий и, хочется сказать, звучный, но это тоже не совсем верно. Благоговейный, но не молитвенный, как будто Бог или скорее Богиня поет для себя…

Скажем так, небо здесь пронзительно синее, до невозможности, и иногда оно поет, а когда опять приходит ночь, на нем появляются звезды и спутники.

Неправильно, наверное, я все это понимаю. И не совсем уверен, что действительно вижу и слышу, а что нет.

Вот что я хочу, что пытаюсь сказать: здесь, наверху, я по-новому чувствую течение времени – оно течет сквозь меня, сквозь все вокруг. Всегда ведь так было: одно событие + второе + третье = некий результат. Не пойми превратно, Я ЛЮБЛЮ события, люблю нарядиться в новую одежду и посмотреть, что будет дальше, но вовсе не жалею о передышке. Небо поет, река безостановочно течет к водопаду километрах в полутора отсюда – вот что происходит, а больше ничего. И делать нечего, кроме как наблюдать за всем этим и книгу читать. У меня новое издание, без несчастного случая с Мэгги и Томом. Книга, трава и небо. И Вульф. А я уж начал думать, что, может статься, проживу одиноким до конца своих дней.

Календарь на стене шепчет. Кажется, календарь. А может, ветер. Но если календарь, то шепчет он что-то вроде daga и klukustend – клянусь, я это слышу, только понять не могу. Да и с какой стати исландскому календарю говорить по-английски?

Впервые в жизни со мной такое: нет никаких событий, кроме времени, я остался с ним наедине и не сказал бы, что счастлив. Нет, я не то чтобы несчастен, просто здесь идея счастья в целом представляется милым пустяком, безделушкой. Это иное чувство, которому я не знаю названия и догадываюсь, что старательно придумывать его ни к чему.

Наверняка мне полегчает через день-другой. Пока же пора вздремнуть.

PS. А вот, кажется, и Вульф идет по тропе.


Люблю и XXXXX,

Робби

5 апреля 2021 года вечер

В лесном доме темнеет рано. С южной стороны скрытый елью и отделенный от дороги красным дубом, он окутан сумерками уже за два часа до заката, а то и раньше – от времени года зависит, – хотя вверху еще светло. В эти часы огни в окнах дома ярко горят под небом, только погружающимся в ночь, – синь его лиловеет, меркнет, и вот уже небо с домом вместе обретается во тьме.

Но сейчас небосвод – затейливое ажурное полотно, пламенеющее великолепие, изрезанное сучками и ветвями ели и дуба. Изабель стоит на крыльце в белом хлопковом свитере, тоже слегка светящемся. Рядом Натан, одетый в темное, – тень в форме мальчика.

– Готов к завтрашнему дню? – спрашивает Изабель.

– Наверное.

– Вы молодцы, ребята, хорошее место выбрали. Ему бы понравилось.

– Откуда нам это знать?

– Мы с ним все-таки были близки.

Изабель понимает, что Натан старается сохранять спокойствие и выдержку, быть твердым, хоть и дышит прерывисто. Но этого, конечно, лучше не замечать.

– Ну раз ты так считаешь…

– Он заразился в Исландии. За тысячи километров отсюда. Даже если бы он заразился от тебя, ничего не изменилось бы, но он не от тебя заразился. Ты тут ни при чем.

– А если бы Вайолет умерла? Или папа?

– Вайолет поправилась. И твой отец тоже. Да он и не болел почти.

– Робби не поправился.

– У Робби были проблемы с сердцем.

– У Вайолет тоже.

– С возрастом это серьезнее.

Натан сговорчиво кивает – он теперь неизменно сговорчив, – но остается при своем мнении. Нужно проговаривать ему все это снова и снова. И Изабель согласна проговаривать. Она хотела бы, чтобы повторение возымело больший эффект. Возымело бы хоть какой-то ощутимый эффект. Но так или иначе не устает ему все это пересказывать.

– Я его впустил, – говорит Натан.

– Но ты же не знал.

– Знал. Просто думал, что все обойдется.

– Все и обошлось.

– Не для Робби.

– Робби был за тысячу километров отсюда. И у него были проблемы с сердцем.

Натан опять кивает. Но упорно остается при своем мнении.

Может, ему по каким-то личным, неведомым причинам хочется быть виноватым? И что в силах сделать Изабель, кроме как убеждать его без конца самого себя помиловать?

Какой ребенок поверит матери, говорящей о его невиновности? Мать Изабель утверждала, что Изабель виновна чуть ли не во всех смертных грехах, и понятное дело, была неправа. Изабель завидует другим матерям, которые, наверное, лучше знают, как помочь детям, поскольку могут руководствоваться примером своих матерей.

А Изабель твердит одно и то же по кругу. Повторяет заверения. Будто четки перебирает, бормоча молитвы: снова, снова и снова.

– Пойду посмотрю, как там Чесс с Одином и Гарт, – говорит Натан.

– Отличная мысль.

– Ты-то в дом не собираешься?

– Чуть попозже. А ты иди спасать Одина от взрослых.

Он справедливо хмурит бровь в ее сторону. Терпеть не может попыток матери шутить. Ей позволено проявлять серьезность, теплоту и заботу, если только забота эта мила и бессмысленна, суеверна, а не научна, так сказать. Важно, чтобы мать присутствовала, была внимательна, хотела сыну только добра, отчасти заблуждалась и ничем не могла ему помочь.

Повернувшись, он открывает входную дверь, выпускает из дома на половицы крыльца прямоугольник света. Оставшись одна, Изабель глядит, как догорает небо среди ветвей, как закатный накал переходит в обильный румянец.

Изабель видит Натана существующего и видит Натана, еще только возникающего. Натан-ребенок, прошлогодний Натан, был (и пока остается) робким, жаждущим одобрения, склонным преувеличивать социальные обиды. Но этот год принес Натану преждевременное известие об окончании детства. Изменения уже начались. Натан и его друзья стали пахнуть по-другому. Их подначки и препирательства из мальчишеских заклинаний превратились в оскорбления, затаенно, но подлинно злобные. И очень многое вдруг стало зависеть от прихотей физиологии. Гаррисон подрос на восемь сантиметров. У Чеда на верхней губе пробилась рыжая поросль.

Натан тоже подрос, но все еще по-детски кругловат, не баритон он пока, скорее тенор. Время угрожает оставить его в отстающих. Натан в страхе ожидает того дня, когда Чед с Гаррисоном официально объявят: больше они его знать не хотят. В конечном итоге Чед и Гаррисон окажутся малозначащими персонажами (Изабель едва помнит девочку по имени Мэрион, божество восьмого класса), но сейчас они властны сказать Натану: Да не переживай, чувак, ты же не знал, просто хотел с нами потусить – пока еще его в этом не заверяли, но могут, если у Натана хватит духу спросить. И ему, отвергнутому друзьями, уже не к кому будет обратиться, кроме родителей да психотерапевта.

Этому Натану, следовательно, еще ожидающему своих телесных превращений, нужно всецело и неоспоримо переселиться в другого Натана, и как можно скорее. Новый Натан, явленный уже как минимум наполовину, молчалив, резковат, а если и ласков с другими, то нехотя. Новый Натан, пожалуй, способен простить себя самостоятельно, без ее помощи.