Пока же Изабель старается, как может, беседовать с гибридом этих двоих. Предвидя времена, когда останется один только Натан – этот вот новый, исправленный, а она будет навещать своего резковатого и лишь нехотя ласкового взрослого сына и помнить об их молчаливой договоренности, что он никогда, даже в детстве, робким не был, ничего не жаждал слишком и не терпел унижений от других мальчишек.
Но этим вечером, накануне распыления праха, она видит Натана между его прошлым и будущим воплощением – живущий призрак сына, одновременно квинтэссенция и совокупность лишь с самыми общими свойствами: раздражительность, склонность к самообвинению и основополагающая неистребимая живость, которую он дал ей почувствовать, еще будучи в утробе, проблеск его “я”, указавший бы Изабель на сына, умри он и переродись. Она узнает его при любых видоизменениях.
Мимо грохочет грузовик без бортов, оставляя за собой двойные гранатовые огни задних фар, протискивается по дороге, врубающейся в лесную черноту. Птицы выводят последние трели, прежде чем погрузиться в ночное безмолвие. Изабель наблюдает, прислушивается, силясь различить уханье совы, хотя та уже которую неделю молчит. Но Изабель все равно прислушивается. Не первый месяц она тут живет, однако привычным это место упорно становиться не хочет. Изабель до сих пор как путешественница и все не может понять, то ли она, стремясь в глушь, не так себе эту глушь представляла, то ли попросту заехала не в ту глушь – здесь ближайшая соседка круглый год не убирает рождественские украшения, включая пластикового Санту в натуральную величину, светящегося по ночам; здесь обитающий под домом опоссум рычит на Изабель, стоит той выйти наружу (зачем она тут, собственно говоря?), а бурые былинки – останки огорода, который Изабель собирается снова засадить, шуршат на истертом, влажноватом ветру, налетающем с озера.
Может, это не то место. А может, место то – не теми были ее ожидания. И не поймешь.
Чесс с Одином сидит в гостиной в древнем потрепанном кресле бледно-розового цвета с хохолками набивки, выпирающей по швам, будто кресло, обессилев, готово уже бросить попытки оставаться креслом вообще. Мать Натана после переезда сюда покупает только сломанное, замусоленное старье, заявляя, что эти вещи – просто сокровища, непонятно почему сданные на дворовые распродажи и барахолки.
Гарт куда-то ушел. Чесс с Одином одни.
Один, сидя у Чесс на коленях, подносит Бу, своего любимого плюшевого кролика, ей ко рту, как микрофон. Один с этим кроликом не расстается. Несколько месяцев назад он на время пропал (Гарт опять опоздал – сломалась машина, поехали к врачу на такси) и, по мнению Одина, с того дня лишился чего-то безвозвратно – теперь это хлипкое существо с синтетическим мехом вроде как зомби. Всем, что было в нем живого, завладел таксист, вернувший кролика, и Один все время пытается призвать его душу обратно. Один требует от других общаться с ним через кролика, относиться к плюшевому зверю и маленькому мальчику как к единому целому.
Чесс беседует с кроликом. Говорит с преувеличенной настойчивостью, но почти беззвучно. Натан пытается представить, что же такое таинственное Чесс, как ей кажется, должна Одину с кроликом сообщить.
Она поднимает голову.
– Привет, Натан!
Однажды он это допустил, и с тех пор Чесс и с ним повадилась говорить все равно что с этим кроликом: тихо, заговорщицким тоном. Она не просто говорит с Натаном, а втолковывает ему, точно как плюшевому зверьку с вечно изумленной мордочкой.
Натан молча кивает. Он пока не подобрал тона в ответ на этот ее кроличий тон.
– Посмотри-ка, Один, кто пришел, – говорит Чесс.
Один глядит на Натана с энтузиазмом, но недоуменно: этот парень все еще здесь? Убирает кролика от лица Чесс, протягивает Натану.
– Спасибо, – говорит Натан и хочет уже взять кролика, но Один крепко прижимает того к груди, отдернув руку, и недовольно ворчит. Это был не подарок, а приветствие.
– Бу тебя не любил, – говорит Один.
Разницы между прошедшим временем и настоящим он еще не понимает, но, похоже, предпочитает прошедшее. Может, настоящее кажется ему слишком живым и громким.
– Не страшно. Я Бу тоже не очень люблю.
Один хихикает, будто Натан сказал что-то смешное. Один обижается, только когда Натан и не думал его обижать.
– Все нормально? – спрашивает Чесс Натана.
А тот невольно задается вопросом, почему всем так нужно получить от него подтверждение, что все нормально.
– Где Гарт? – спрашивает Натан в свою очередь.
– Да тут где-то.
В размягчившийся, задушевный голос Чесс вкрадывается напряженная нотка. Что-то с Гартом происходит. Но и это, по-видимому, нормально.
– Прогуляться пошел, наверное.
Натану понятно желание, чье бы то ни было, пойти прогуляться, покинуть эту гостиную – смешение осмысленного (плакат с Патти Смит и ее автографом, ковер с прямоугольно-треугольным узором, атмосфера материнских запахов – духов и мыла) и дурацкого: камин, сложенный из битого камня, ярко-желтый паркет, покрытый глянцевым лаком, дешевая люстра из витражного стекла.
Но сомнительней всего выглядит шкатулка на каменной полке над камином, непримечательная, как и все остальное в комнате. Деревянная, шоколадного цвета, чуть поменьше коробки из-под обуви. Такое ощущение, что ей специально старались придать наиболее обычный вид. Мирно покоится она на каминной полке подобно чаше на журнальном столике, вмещающей блокнот на спирали, три шишки и две колоды карт, подобно грязно-красной глазурованной вазе с городской ярмарки ремесел.
Шкатулка сообщает всей комнате вот что: любой предмет, даже самый обычный, – артефакт мертвецов.
– Не смущает тебя завтрашнее мероприятие? – спрашивает Чесс.
– Да нет.
Как еще ответить на этот вопрос?
Натан сказал бы Чесс или кому другому, если бы мог, что само мероприятие его не смущает – смущает место, выбранное Вайолет, там, у озера. Вайолет ведь считает себя маленькой волшебницей, способной видеть скрытое от других. А Натан согласился на то место не потому, что и правда был согласен, просто хотел покончить, и как можно скорее, с этой экскурсией, с выдумкой возложить всю ответственность на них с Вайолет, ведь ему хотелось только одного: пусть приведут куда надо и объяснят, где встать и как вести себя.
Однако в тот день, когда они отправились на поиски, на позапрошлой неделе, в холодную субботу – лоскутья снега еще белели в тени, – место и впрямь выглядело вполне подходящим, к тому же Вайолет, королева воинов, была категорична (Вот его место, вот здесь), а родителям хотелось торжественности момента. Он и казался торжественным: жгуче-голубое небо позднего марта, иссиня-черное озеро с непрочными заплатками тончайшего льда, общее впечатление пребывающей в нерешительности природы, которая уже готова вроде бы освободиться от зимы, но пока медлит, пока держится за нее – свет дня еще бледен, кусты с гроздьями красных ягод обнажены, и никакого жужжания, никакого шевеления. Да, в такое утро, на последнем издыхании зимы, выбранное Вайолет место выглядело вполне подходящим. Достойный отправной пункт для неживого уже. И только сегодня днем Натан пошел туда один и застал это место в процессе пробуждения: твердые наросты на ветках вот-вот прорвутся зеленью, озеро оттаяло и беспокойно поблескивает. Скоро и цветы появятся, и лодки. Да, место симпатичное, но не уединенное и, в общем, не примечательное. Люди будут тут ходить к озеру по траве. Никакой в этом месте не осталось святости.
Вайолет с отцом приедут с минуты на минуту. Хватит у Натана духу сказать: по-моему, нам надо подыскать другое место?
Нет, Вайолет тут же впадет в истерику. Нянчись с ней потом. Распыление праха станет для нее тяжким испытанием и таковым запомнится. Очень многое из происходящего, судя по всему, становится для Вайолет тяжким испытанием.
И все же Натан о ней заботится – скорее из чувства долга, чем из любви. Ссор больше не затевает. Старается, как может, сдерживаться, не дразнить ее и не оскорблять. В конце концов он один понимает, в какой чужеродной атмосфере Вайолет приходится жить.
Чужероден этот дом, ставший почему-то домом их матери, а еще есть новая квартира в Бруклине, куда их отец частично перевез прежнюю обстановку – пышный, бархатистый диван, всю жизнь стоявший в гостиной, латунное ведерко с вмятиной, где хранятся журналы, японский комод с потайными ящичками, – но впустил и кое-что новое: модное до невозможности деревянное кресло, в котором никто не сидит, старые листы картона с прикрепленными к ним тесьмой сухими травинками (в рамочке и под стеклом, будто это драгоценности), почти не дающий света итальянский торшер на длинной тонкой ножке.
Натан и Вайолет кочуют из одного диковинного дома в другой. И им обоим тяжко, не только Вайолет. Замечает это хоть кто-нибудь?
Тусклый свет фар проскальзывает по окнам. Под колесами хрустят сосновые иглы.
– Вот и они, – говорит Чесс.
Вот и они. Натан понимает, что мать стояла на крыльце, поджидая их, а он-то думал – ради него, своего самого верного рыцаря, чуткого и уважающего ее отдельность (она не склонна к объятиям, и Натана это устраивает). Он сегодня приехал сам, ранним поездом. А Вайолет все никак не убедить, что поезда безопасны.
Натан думал, мать вышла с ним на крыльцо, поскольку без объяснений понимает, каким образом день сегодняшний, прошедший и будущий высасывают из него все соки. Понимает ей одной доступным способом, что он никак не может опять войти в упорядоченное течение времени, живет в непрерывной череде минут, наступающих и проходящих, но не очень-то взаимосвязанных, и день превращается в скорострельную последовательность фотоснимков, изображающих Натана и созерцаемых им. Вот он в комнате с Чесс, Одином и голубым кроликом. Вот поворачивается к свету приближающихся фар. Он верил, он надеялся, что мать знает об этом или хотя бы догадывается – ей одной доступным способом, а больше никому, даже Миссис Доктор, за то и получающей деньги, чтобы разбираться, как именно Натан опустошен, как стал фотоснимками самого себя. Знакомыми ему словами этого не выразить. Он может только надеяться, что кто-нибудь – не мать, так кто-то другой – постигнет это. Веры в Миссис Доктор у него нет с этим ее вечным