День между пятницей и воскресеньем — страница 22 из 73

— Кто тут вор? — ревел Петр Васильевич. — Кто в своем доме ворует? Признавайтесь! Не то всех выпорю, неделю сидеть не сможете!

— Зачем нам воровать? — рыдала Майя. — Мне особенно! Меня сватать придут! Стала бы я?

— И то правда, папа, — кричала Римма, — что ты на нас всегда, будто мало тут всех разных шляется!

— Никто тут не шляется!

— А я думаю, это залез кто-то! У сестер, вон, языки без костей, вот и растрепали про брошку на гулянках. А кто-то прослышал и влез к нам.

— Да не влезет к нам никто! После молдаван дом всегда под приглядом. А если все уходим, я Узора спускаю. Узор на клочки всякого чужого порвет! Любого!

— Может, в милицию надо?

— Да что там твоя милиция!

— Может, куда переложили и забыли?

— Никто ее никогда не перекладывал! Украли ее.

Николай молча наблюдал за этой сценой, как будто оказался в эпицентре урагана, притихнув и перепугавшись, что и его сейчас накроет стихией. Лицо у Петра Васильевича было даже не красным, а багровым, он кричал, потрясал кулаками и топал ножищами. Девицы частенько мотали ему нервы, а тут, видно, терпение у него кончилось, да и пропавшая вещь явно была очень ценной, иначе не было бы такой паники и таких слез: Петр Васильевич бушевал, Майя рыдала, усевшись в новом платье прямо на землю, в пыль, Римма висела на руке у отца, пытаясь его успокоить, Рая размазывала по лицу слезы и все время что-то кричала, Таня старалась успокоить Сашку, но сама тоже плакала, даже маленькая Валя горланила заодно со всеми, и только… Николай вдруг посмотрел на их мать, на Фаю… и оторопел. Она стояла в дверях, ухватившись побелевшими руками за дверной косяк, и не сводила с него глаз. В них было столько страха и столько отчаяния — никогда он еще не видел таких умоляющих глаз. Она просила его помочь, она будто кричала ему, и он ее понял.

Он поднялся с чурбака, отложил в сторону чиненый ботинок и сказал:

— Это я.

Сначала его никто не услышал, все продолжали орать и рыдать, но он повторил громче:

— Это я украл.

После этих слов наступила мертвая тишина. Петр Васильевич повернул к нему голову на могучей шее и сказал:

— Повтори-ка?

— Я украл. У вас… украл брошку. — С каждым словом перед глазами у Николая становилось все темнее.

— А я так и знала! — вдруг взвизгнула Раиса.

— Замолчи. — Отец отодвинул ее в сторону. — И как же ты ее украл?

— Взял из шкатулки.

— А как шкатулку открыл?

— Ключом… — Он в отчаянии глянул на Фаю и увидел, что она незаметно показывает ему на кухонное окно, а другой рукой держит себя за тонкий шнурок, на котором висел ее нательный крестик.

— Ключ где взял? — проревел Петр Васильевич.

— На шнурке, на кухне, — быстро произнес он и услышал, как Фая резко выдохнула.

— И зачем же ты, крыса паскудная, ее украл? — спросил хозяин дома, сделав первый шаг в его сторону.

— Мне надо в Москву, мне очень надо в Москву, а вы никак не платили…

— Убью, — прогремело у него над головой, и это было последнее слово, которое помнил Николай.

От первого же удара он отлетел на другой конец двора и ударился затылком, едва не пробив дощатую загородку.

— Камнями забью!

За первым ударом последовал второй. Петр Васильевич с размаху всадил ему кулак куда-то прямо под ребра, и он опять куда-то полетел: то ли на самом деле, то ли потерял сознание. И снова резкая боль, вкус холодного металла на зубах. «Он убьет меня, он правда меня убьет», — подумал Коля, но тут кто-то вдруг громко и пронзительно крикнул ему: «Беги!» — и он побежал. Он думал, у него переломаны все кости, и он не сможет и сдвинуться с места, но он побежал. Ничего не видя перед собой, он выбирал правильную дорогу, как будто в голове сработала какая-то секретная память — тот маршрут, которым он шел сюда в первый раз через поле с дороги. Он ринулся за ворота, ему вслед полетел осколок кирпича и рассек затылок, но он все равно бежал, мчался со всех ног и, наконец, нырнул в высокую траву. Кукурузу на поле уже собрали, и дерни он через поле, его было бы видно, но он, пробежав несколько метров, резко свернул и рванул в другую сторону, к лесополосе, а через нее, по высоким кустам, раздирая колючими ветками лицо и руки, побежал дальше к старой балке. Он слышал, что за ним гнались, слышал голоса и собачий лай, но в какой-то момент голоса стихли, и он решил, что у него получилось запутать следы, что его стали искать в поле. Он надеялся, они решат, будто он побежал к дороге, в поле было несколько ям, там была глубокая колея, в которой тоже можно было спрятаться. Вот и пусть ищут там со своими собаками.

Старую балку он знал как свои пять пальцев, ловко пролез под старой ивой и скатился в овражек с сухой травой. Там и пролежал почти до полуночи, пока не услышал чьи-то шаги.

Это был не Петр Васильевич и не его друзья-соседи с собаками. Он знал эти шаги. Она упала перед ним на колени, схватила его лицо в ладони и крепко поцеловала в лоб, в щеки.

— Живой, — повторяла она. — А косточки зарастут. Миленький ты мой… Живой.

— Тетя Фая, — выдохнул он.

— Не говори ничего. — Она помотала головой и вытащила из торбы какую-то банку. — Вот бульон теплый, пей. Пей, родненький.

Она приподняла ему голову и стала поить, придерживая подбородок. Но руки у нее тряслись так сильно, что ничего не получилось. Он забрал банку и сам жадно выпил бульон. Он ничего не спрашивал.

— Вот, — сказала она. — Держи, тут деньги, тебе как раз хватит. Тут телогрейка, надень. — Она все говорила и говорила, вся дрожала, а по щекам у нее лились слезы. — И беги, миленький, скорей беги отсюда, они не успокоятся пока. Весь вечер искали в поле, потом подумали, попутка тебя забрала, но Петр лютует, ой, лютует, сказал, как рассветет, пойдут и по балкам искать. Ты беги!

Он сунул руки в рукава телогрейки, пуговицы никак не застегивались.

— Вот деньги, — опять повторила она. — Бежать тебе в ту сторону, видишь, вон, где красная башня торчит, водонапорная? Вот туда, все время в ту сторону, и выйдешь на автовокзал, а оттуда доберешься до станции, там поезда, на станции… — Она наконец-то выдохнула и остановилась.

Они оба некоторое время молчали.

— Спас ты меня, — сказала она. — Брошку-то я взяла.

— Я понял, — тихо сказал он.

— Он не унимается все. Все ему пацана надо. Я беременная, Коленька. Вот и взяла брошку. Нельзя мне рожать. Я когда Сашку рожала, чуть не померла, повитуха сказала: «Нельзя тебе больше, кровью изойдешь». Что-то не так у меня там, по-женски. Надорвалось что-то. Я потом к доктору ездила в город, и он тоже сказал: нельзя. А я беременная… Петр не унимается. Я говорила, нельзя мне больше, доктор сказал, нельзя, а он последними словами только обложил этого доктора, мол, природа свое дело знает, где это видано, чтобы бабе и не рожать. Раз забеременела, значит, ро́дит, на то она и баба. Вот так вот. А теперь дело сделал уже свое. И куда бежать мне? У нас тут или к фельдшеру нашему идти, но тогда Петр сразу узнает, убьет меня. Или к бабке Флоре, она на живую все делает, да подслеповата уже, и инструмент у нее как с живодерни, в общем — выживешь если, твое счастье. И от соседей не скроешь, если к ней идти, кто-нибудь да прознает. А в городе есть доктор хороший, проверенный, но денег стоит. Сестра моя договорилась, он поможет, только денег у меня нет. Молдаване-то нас хорошо потрепали, много забрали, и теперь Петр Васильевич каждую бумажку пересчитывает. Не утащишь. Вот я и взяла ее, эту брошку. Не хотела, прижало меня. Сто лет никому она не нужна была! Нету у меня другой надежды, Коленька, только на этого доктора. Я уже Петру сказала, что еду к сестре погостить, он ничего и не узнает. Сто лет эта брошка там валялась, не нужна никому была, а тут вот… Сто лет валялась…

Она все говорила и не могла остановиться. А он смотрел на нее, и ему так хотелось плакать, но он не плакал. От нее пахло теплом и молоком, как от мамы, она была добрая, эта Фая, простая и добрая, и ему было ужасно ее жалко.

— Вот, — опять сказала она и сунула ему какую-то бумажку. — Не потеряй только, миленький.

— Еще деньги? — удивился он. — Не надо, мне хватит.

— Нет, не деньги. — Она вытерла ладонью глаза и заправила за ухо выбившуюся прядь. — Там адрес. У тебя же нет никого в той Москве. А тут адрес. Это человек один, хороший человек. — Она вдруг улыбнулась, и лицо у нее как будто посветлело. — Кавалер мой давешний. Ага. Ты не смейся. Был у меня когда-то кавалер заезжий, московский, давно дело было, еще до Петра. Занесло, представь, ухажера столичного в нашу глушь, вот ведь бывает. И такой хороший он был, так мне нравился. Только коня у него не было. Ни коня, ни коров. Вот отец меня за него и не отдал, сказал, никакого толку с такого жениха, раз у него ни коня, ни коров, а потом за Петра отдал. А тот московский, Максим, видать, помнил меня, потому что письмо прислал с адресом. Мол, если что, всегда к нему могу. Да куда мне теперь… Мама моя письмо это сразу спрятала, чтобы отец его не увидал и не сжег, и мне отдала. Адрес вот. Звать его Максим, понял? На конверте отчество есть и фамилия. Максим Сергеевич Зосимов. Не знаю, Коленька, миленький, что с ним и как, столько лет прошло ведь, но, может, помнит он меня, а если вспомнит, непременно поможет. Нравилась я ему сильно. Как знать, в жизни по-разному бывает. Может, он и неплохо устроился, может, на стройке где прорабом, а может, слесарем, он мозговитый был, смышленый. Ты найди его, миленький, скажи, я тебя прислала, что очень я за тебя прошу. Скажи, Фаина Шмель, ага. Такая у меня фамилия была в девках, Шмель. — И она наконец-то засмеялась. — Я и сама такая была, точный шмель — шустрая, веселая… Да что уж, дело давнее. Может, и выгонит он тебя, а может, и не забыл, вспомнит и подсобит, кавалер-то мой. А сейчас беги, Коленька, беги!

У него все получилось. Он добежал. Сначала до автовокзала, потом добрался до станции, а там сел на поезд до Москвы.

Он долго искал адрес, сверяясь с потертым обрывком конверта, который отдала ему Фаина, а потом оказался у дома, похожего на сказочный замок, и еще с полчаса топтался на месте, боялся войти. До квартиры его проводила консьержка. «Давешний кавалер» не забыл Фаю с фамилией Шмель. И да, он неплохо устроился. Максим Сергеевич занимал крупный пост в министерстве сельскохозяйственного машиностроения. Он помог Николаю очень во многом. А тогда, в первый раз, робко стоя у него в огромной прихожей и стараясь ни до чего не дотрагиваться, чтобы не дай бог не испортить и не испачкать, Николай вспоминал одну и ту же фразу Фаины: «Никогда не знаешь, как обернется», и думал, а как бы все сложилось, если б тогда у Максима Сергеевича нашлась пара злосчастных коров. Или хотя бы конь.